Его ум

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Его ум

Мы рассмотрели память Ш. и проделали беглую экскурсию в его мир. Она показала нам, что этот мир во многом иной, чем наш. Мы видели, что это мир ярких и сложных образов, трудно выразимых в словах переживаний, в которых одно ощущение незаметно переходит в другое. Мы видели, как построены воспринимаемые им слова и какую работу он должен проделывать, чтобы выделить их подлинное значение.

Как же построен его ум? Что характерно для его познавательных процессов? Как протекает у него усвоение знаний и сложная интеллектуальная деятельность? Чем отличается его мышление от нашего?

Здесь мы снова вступаем в мир противоречий, в котором преимущества наглядного, образного мышления переплетаются с его недостатками и где богатство так причудливо сочетается с бедностью.

Попытаемся описать силу и бедность этого ума; мы найдем в этом много поучительного.

Сила

Сам Ш. характеризует свое мышление как умозрительное. Нет, ничего общего с отвлеченными и умозрительными рассуждениями философов-рационалистов это не имеет. Это ум, который работает с помощью зрения, умозрительно…

То, о чем другие думают, что они смутно представляют, Ш. видит. Перед ним возникают ясные образы, ощутимость которых граничит с реальностью, и все его мышление — это дальнейшие операции с этими образами.

Естественно, что такое наглядное видение создает ряд преимуществ (к ряду очень существенных недостатков мы еще вернемся ниже). Оно позволяет Ш. полнее ориентироваться в повествовании, не пропускать ни одной детали, а иногда замечать те противоречия, которых не заметил и сам автор.

«…Вот пример того, как я часто замечаю противоречия. Вы все читали рассказ Чехова «Злоумышленник». А есть там какой-нибудь неправильный момент?… Вот слушайте: следователь говорит крестьянину: «Ага, а ты что, не знаешь разве, что гайками привинчивают рельсы к шпалам?» Это правильно? Нет? А у Чехова так написано. Я ведь вижу это, я вижу, что это не так! Я еще раз перечитываю: нет, гайка для этого не подходит…»

«…А кто читал «Хамелеона»? «Очумелов вышел в новой шинели…» Когда он вышел и увидел такую сцену, он говорит: «Ну-ка, околоточный, сними с меня пальто…» Я думаю, что я ошибся, смотрю начало — да, там была шинель… Ошибся Чехов, а не я… … И еще пример. Возьмите «Толстый и тонкий». Гимназисты раньше носили форму, а там говорится: «вначале он как-то несмело носил шапку», а дальше: «услышав, что он генерал, — он поправил фуражку». Таких моментов много можно найти и у Чехова, и у Шолохова. Ведь они не видели, а я вижу…» (опыт 15/III 1951 г.).

Наглядный характер восприятия текста создает условия, которых не было у автора «Злоумышленника» или «Тихого Дона». Они излагали мысль и развертывали сюжет. Ш. видит и не может не констатировать противоречий, если они встречаются в тексте. В нем не надо развивать наблюдательность — она составляет неотъемлемое свойство его ума.

Наглядное «видение» обеспечило Ш. не только «наблюдательность». Оно помогло ему с завидной легкостью решать практические задачи, которые требуют от каждого из нас длительных рассуждений и которые он решал легко — умозрительно.

На извилистом жизненном пути ему пришлось одно время заниматься… рационализацией работы на предприятиях — и как легко давались ему нужные находки!

«Все мои изобретения делаются очень просто… Мне вовсе не приходится ломать голову — я просто вижу перед собой, что нужно сделать… Вот я прихожу на швейную фабрику и вижу, что на дворе грузят тюки: тюки лежат, обвязанные кромкой. И вот я внутренне вижу рабочего, который обвязывает эти тюки: он поворачивает их несколько раз, кромка рвется, я слышу хруст, как она лопается… Я иду дальше — и мне вспоминается резина, для записной книжки. Она была бы здесь годна… Но нужно большую резину… И вот я увеличиваю ее — и вижу резиновую камеру от автомобиля. Если ее разрезать, будет то, что надо! Я вижу это — и вот я предлагаю это «сделать»».

«…И еще… Вы помните, когда были карточки с талонами, там были клетки с цифрами: рубли, копейки… Как сделать так, чтобы их легче было отрезать, чтобы не пришлось долго рассчитывать, как вырезать нужный талон, не обходя слишком много других? Я вижу человека… вот он около кассы… он хитрый, он хочет сделать так, чтобы незаметно вырезать талон… Он режет… а я слежу… Нет, не так! Лучше так! И я нахожу, как лучше! То, что другие могут сделать только с расчетами и на бумаге, я могу сделать умозрительно!..» (опыт 6/Х 1937 г.).

Пусть многие из этих предложений не слишком практичны: где найдешь столько автомобильных камер, чтобы разрезать их на резиновые кольца и внести новый метод упаковки?.. Ш. никогда не отличался практичностью (и мы еще увидим — почему), но «то, что другие решают с расчетами и на бумаге, он решал умозрительно» — ив этом было его большое преимущество. Оно особенно проявлялось в тех задачах, которые трудны для нас именно потому, что словесный «расчет» заслоняет от нас наглядное «видение».

«Вы помните шуточную задачу: «Стояли на полке два тома по 400 страниц. Книжный червь прогрыз книги от 1-й страницы первого тома до последней страницы второго. Сколько страниц он прогрыз?»

«Вы, наверное, скажете 800–400 страниц первого и 400 страниц второго? А я сразу вижу: нет, он прогрыз только два переплета! Ведь я вижу: вот они стоят, два тома, слева первый, рядом второй. Вот червь начинает с первой страницы и идет направо. Там только переплет первого тома и переплет второго, и вот он уже у последней страницы второго тома… а ведь он ничего, кроме двух переплетов, не прогрыз…»

Еще ярче выступают механизмы наглядного мышления при решении тех задач, в которых исходные отвлеченные понятия вступают в особенно отчетливый конфликт со зрительными представлениями; Ш. свободен от этого конфликта — и то, что с трудом представляется нами, легко усматривается им.

«…Вот там, на М. Бронной, у нас там была маленькая комната, мы встретились с математиком Г. Он мне рассказывал, как он решает задачи, и предложил мне решить такую — он сидел на стуле, а я стоял. «Представьте себе, — говорил он, — что перед вами лежит яблоко, и это яблоко надо обтянуть веревкой или ремешком; получится круг с определенной длиной окружности. Теперь я к этой длине окружности прибавлю 1 метр, и теперь эта новая длина окружности будет яблоко плюс 1 метр. Охватите снова яблоко; ясно, что между яблоком и веревкой останется больше пространства». Когда он мне говорил это, я тут же вижу яблоко, я наклоняюсь, обтягиваю его веревкой… Он говорит «ремнем» — и я тут же вижу ремень. Когда он заговорил о метре — я вижу кусок ремня, нет, он целый, и вот я сделал из него круг, а в середине положил яблоко. Теперь он говорит: «Представим себе земной шар». Вначале я увидел большой земной шар, его тоже охватывает ремень — и горы, и возвышенности… «Теперь также прибавим к ремню 1 метр. Должно получиться какое-то расстояние. Какое расстояние получится?» Вначале у меня появляется представление об огромном земном шаре. Я его охватил — нет, это слишком близко… Я его удаляю… Я его превращаю в глобус, но без подставки… Это тоже не годится. Он сходен с яблоком. Тогда помещение, где мы были, пропало, и я увидел огромный шар далеко — в нескольких километрах. Ремень я заменяю стальным обручем — задача трудная — охватить его надо точно. Потом я прибавляю метр и вижу, как отскакивает пространство. Какое пространство? Мне нужно сообразить, понять, чтобы превратить его в размеры, которые приняты у людей… Я у дверей вижу ящик, я превращаю его в форму шара, ящик обтягиваю ремнем… Теперь я прибавляю метр точно по углам… Затем я беру точный размер, разрезаю его на 4 части, каждая часть 25 см — для каждого ремешка получается излишек — длина каждой стороны ящика и 1/4 часть… Ну вот, безразлично, какой бы величины ящик ни был, если каждая сторона 100 км, я прибавляю 25 см… Какая ни будет длина каждой стороны ящика — все равно прибавится 25 см… Получается 4 стороны — и каждая сторона имеет прибавку в 25 см… Я отодвигаю ремень вдоль стороны — и получается с каждой стороны по 12,5 см, ремень везде отстает от ящика на 12,5 см. Пусть ящик огромный, каждая сторона имеет миллион см — все равно, если прибавить 1 метр — каждая сторона имеет 25 см… Теперь ящик превращается в нормальный. Мне нужно только снять углы и превратить его в круглую форму. И получилось опять то же самое… Вот как я решал эту задачу» (опыт 12/III 1937 г.).

Читатель простит автора за слишком длинную выдержку; у автора есть одно оправдание: выдержка показывает, какие умозрительные методы применяет Ш. и как эти методы приводят его к решению задачи совсем иными путями, чем те, которые применяет человек, оперирующий «расчетами и карандашом».

Мы провели с Ш. много часов над анализом того, какие преимущества давал умозрительный метод для решения арифметических задач, — и мой испытуемый многому научил меня, анализируя ту роль, которую для решения задач играют наглядные образы.

Нет сомнения, «расчеты с карандашом и бумагой» или с умственными схемами не могут не оставаться основным приемом решения задач, но как часто встречаются задачи, в которых эти расчеты, не опирающиеся на наглядные образы, могут уводить в сторону от правильного решения или заменять простой способ решения сложным и неэкономным.

Кто не знает, какой трудной может оказаться, казалось бы, простая задача: «Кирпич весит 1 кг и еще столько, сколько весит полкирпича. Сколько весит кирпич?»… С какой легкостью люди, сосредоточившиеся только на числах, дают неверный ответ — 1,5 кг! Такие соскальзывания на формальные ответы чужды Ш., нет, даже просто невозможны для него. Его умозрительная форма решения, которая заставляла его всегда иметь дело с предметами и всегда связывать числа с наглядными вещами, не допускала формальных решений, и задачи, вызывавшие состояние конфликта у других, протекали у него без вызванных таким конфликтом затруднений.

Вот только несколько иллюстраций этого положения.

«…Мне предлагают задачу: «Книга в переплете стоит 1 руб. 50 коп. Книга дороже переплета на 1 руб. Сколько стоит книга и сколько переплет?» Я решил это совсем просто. У меня лежит книга в красном переплете, книга стоит дороже переплета на 1 руб. Я вырываю часть книги и думаю, что она стоит 1 руб. Остается часть книги, которая равна стоимости переплета — 50 коп. Потом я присоединяю эту часть книги — получается 1 руб. 25 коп.

И еще: мой товарищ, инженер, дал мне задачу: «Отцу и сыну вместе 47 лет; сколько лет им было 3 года назад?» Я вижу отца, он держит за руку сына, им 47 лет. С ними идет еще один сын и еще один отец. Я откидываю каждому по 3 года… Я представляю себе, что это нужно взять вдвойне. Я умножаю на 2, получается 6, и я вычитаю 6» (опыт 12/III 1937 г.).

Наглядные образы вещей уводят от ошибок формального решения задачи, и у Ш. не появляется искушение заменить подлинное решение задачи операцией формального числового подсчета.

Сделаем еще один шаг и посмотрим, как умозрительно решаются задачи, которые мы обычно решаем сложным отсчетом.

Задача: «Блокнот в 4 раза дороже карандаша. Карандаш дешевле блокнота на 30 коп. Сколько стоят блокнот и карандаш в отдельности?»

Ш. решает эту задачу. На столе появляется блокнот, рядом с ним 4 карандаша (рис. 1, я).

Рис. 1

«Карандаш дешевле блокнота на 30 коп. Три карандаша отодвигаются вправо (рис. 1, б) как лишние и уступают место их денежному эквиваленту. Вслед за этими образами появляется изображение двух чисел: 10 и 40… Вот и ответ на вопрос, сколько стоят блокнот и карандаш в отдельности» (из записей Ш.).

Нетрудно видеть, как быстро и легко выполняется умозрительное решение задачи там, где решение ее вербально-логическим путем должно вызывать дополнительные отвлеченные расчеты.

Еще отчетливее выступают приемы умозрительного решения задач в более сложных примерах. Остановимся на двух из них.

Ш. дается задача: «Мудрец и путешественник сидели на лужайке. У путешественника было 2 хлебца, у мудреца — 3. К ним подошел прохожий, они предложили ему покушать и поделили поровну хлеб на 3 части. После еды прохожий, поблагодарив за угощение, дал им 10 яиц. Как мудрец и путешественник поделили между собой полученные 10 яиц?»

Рис. 2

Рис. 3

«…У меня возникают образы: двое (А и В) сидят на лужайке. К ним присоединяется прохожий (С). Вся группа располагается треугольником. Между ними появляются хлебцы. Люди исчезают и заменяются буквами А, В, С, а неправильной формы хлебцы — продолговатыми дощечками. Дощечки, принадлежавшие А, — серого цвета, принадлежавшие В — белого (рис. 2, а). Двумя горизонтальными линиями разрезаю дощечки на три равные группы кубиков. Получается следующая картина (рис. 2, б).

За 5 съеденных кубиков С дал 10 яиц. У А — 6 кубиков, из которых он сам съел первый вертикальный ряд и 2 кубика из второго ряда. В — со своей стороны — с такой же конфигурацией съел столько же. Рис. 3 явно показывает количество кубиков, доставшихся С от А и от В.

Может быть еще и другое — логическое решение. Для удобства расчета заменяю слово «яйца» словом «рубли».

Часть хлеба, съеденная прохожим, оценена в 10 рублей. Все трое съели поровну, следовательно, все количество хлеба, съеденного всей группой, стоит 30 рублей (10 x 3 = 30), а один хлебец стоит 6 рублей (30: 5 = 6). Два хлебца, принадлежавшие путешественнику, стоят 12 рублей 2 x 6 = 12). Путешественник сам съел количество хлеба стоимостью 10 рублей, значит, прохожему он смог выделить хлеба лишь на 2 рубля (12–10 = 2). У мудреца было 3 хлебца, стоимость которых 18 рублей, из них он выдал прохожему хлеба на 8 рублей. Образное решение протекает быстро, почти непроизвольно. Абстрактно-вербальный способ решения, наоборот, нуждается в строгом анализе, последовательных суждениях и некоторой интуиции. Результат получается одинаковый…» (из записей Ш.).

Вот еще один пример подобного решения задачи.

Ш. дается задача: «Муж и жена собирают грибы. Муж говорит жене: «Дай мне из твоих 7 грибов — и у меня будет в 2 раза больше, чем у тебя!» Жена отвечает: «Нет, дай мне ты 7 грибов — и у нас будет поровну». Сколько грибов у каждого?»

Я увидел тропинку в лесу… мужа высокого роста в очках. Он держит на локте белую плетеную корзину с грибами. Он устал… ага! и решил, что у него много грибов. А она стоит ко мне спиной — ведь он первый начал разговаривать, а не его собеседница. Я вижу себя… вижу их… вот этот Я, стоящий у опушки, определяет, а Я фактический — живой человек — слежу за тем, как он определяет.

Первое определение: я не знаю, много ли у него грибов, но думаю, что будет много, ведь он говорит: «в 2 раза больше». Я еще не знаю, в каком положении это все. Но когда он говорит свою реплику — ага! Тут для меня становится ясным; когда он сказал «дай мне 7 грибов» — я вижу кучку, которую он кладет в корзинку. Когда же она сказала свое — он вынимает из своей корзинки, и я вижу, что в обеих корзинках одинаковый уровень.

Самая кучка «7» имеет характерные черты для «семи». Этот человек отошел, я слежу за ним… сразу появляется число 14… Я уже определял, что «он» правильно считал 14, ведь мы оба делаем разные работы: я работаю цифрами, а «он» превращает все в вес, в вид, в представление.

Но ведь нужно не только, чтобы у мужа отнялось 7 грибов (вот выскочило дно — и выпала кучка из 7 грибов); нужно, чтобы они попали в корзинку к жене, без этого у него больше на 7… Значит, всего у него больше на 14, на две кучки. Я заглядываю в ее корзину — и уровень соответственно уменьшается, а когда прибавляются 2 кучки — он увеличивается.

Вот здесь и приобретает ценность первая часть, которая раньше не имела значения. «Дай мне 7 грибов — и тогда у меня будет в два раза больше, чем у тебя». У них все возвращается в прежнее состояние, у него два комка так и остаются приготовленными; но если она вынимает один комок, то у него еще не будет в два раза больше: ведь еще недостаточно, если у нее из корзины выскочил один комок, нужно, чтобы этот же комок поступил к нему в корзину. Значит, нужно, чтобы убавился один комок, чтобы у него стало на 21 больше, и прибавился к нему, — значит, на 28 больше. Когда у него стало на 28 больше, тогда у него стало в 2 раза больше! Я уже вижу у него дно корзинки, у него стало 8 комков, а у нее 4.

Теперь я начинаю проверять, ведь надо все это перевести на общечеловеческий язык.

Все это исчезает, они отходят, и вот выступают два столба черного цвета и кончаются туманом (ведь я не знаю, у кого сколько…). Но после рассуждения, когда я выясняю, что у него больше, — край первого столба становится выше: у него больше! Здесь я рассуждаю уже двояко: цифрами и диаграммой: теперь я начинаю уравнивать, от одного столба я отрезаю 7, и, когда отваливается этот кусок, он все-таки остается выше, они сравниваются только тогда, когда я переношу его на первую сторону. Видно, что это 14! он она Но она ему говорит: «Дай ты мне 7 грибов, и я буду в два раза выше тебя!» Теперь я отрезаю справа еще 7 — и у него стало выше на 21. Но нужно еще прибавить к нему, — значит, у него выше на 28… Теперь я вижу, что ее нижний кусок равен его верхнему куску… значит, всего 56! Теперь я убавляю: получается: 56 — 7 = 49, 28 + 7 = 35» (опыт 18/I 1947 г.).

Рис. 4

Мы нарочно привели это длинное рассуждение. Оно вводит нас во внутренний мир Ш. и показывает те наглядные умозрительные пути, которыми течет его решение. Можно ли сомневаться в том, что эти пути иные, чем пути расчета «с карандашом и бумагой», и что мы вошли в своеобразный мир этого умозрительного мышления?[9]

Слабость

Мы поднимались к вершинам мышления Ш., теперь мы должны спуститься к его низинам. Здесь наш путь будет труднее, и мы должны будем совершить его по зыбкой почве, где с каждым шагом ноги могут уйти в трясину… Мы видели, какую мощную опору представляет собой образное мышление, позволяющее проделывать в уме все манипуляции, которые каждый из нас может проделать с вещами. Однако не таит ли образное и еще больше синестезическое мышление и опасностей? Не создает ли оно препятствий для правильного выполнения основных познавательных операций? Обратимся к этому.

Ш. читает отрывок из текста. Каждое слово рождает у него образ. «Другие думают, а я ведь вижу!.. Начинается фраза — проявляются образы. Дальше — новые образы. И еще, и еще…»

Мы уже говорили о том, что если отрывок читается быстро — один образ набегает на другой, образы толпятся, сгруживаются, то как разобраться в этом хаосе образов?!

А если отрывок читается медленно? И тут свои трудности.

«…Мне дают фразу: «Н. стоял, прислонившись спиной к дереву…» Я вижу человека, одетого в темно-синий костюм, молодого, худощавого. Н. ведь такое изящное имя… Он стоит у большой липы, и кругом трава, лес… «Н. внимательно рассматривает витрину магазина». Вот тебе и на! Значит, это не лес и не сад, значит, он стоит на улице, — и всё надо с самого начала переделывать!..»

Усвоение смысла отрывка, получение информации, которое у нас всегда представляет собою процесс выделения существенного и отвлечения от несущественного и протекает свернуто, начинает представлять здесь мучительный процесс борьбы со всплывающими образами. Значит, образы могут быть не помощью, а препятствием в познании — они уводят в сторону, мешают выделить существенное, они толпятся, обрастают новыми образами, а потом оказывается, что эти образы идут не туда, куда ведет текст, и все надо начинать снова. Какую же сизифову работу начинает представлять собой чтение, казалось бы, простого отрывка, даже простой фразы… И никогда не остается уверенности, что эти яркие чувственные образы помогут разобраться в смысле, — может быть, они отведут от него?

На этом, однако, не кончаются все трудности; скорее, здесь только их начало.

«…Особенно трудно бывает, когда в тексте есть какие-нибудь детали, которые уже были в другом тексте. Тогда я начинаю в одном месте, а кончаю совсем в другом, и все смешивается. Вот я читаю «Старосветские помещики». «Афанасий Иванович вышел на крыльцо…» Ну конечно, такое высокое крыльцо и такие скрипучие скамейки… Но ведь это крыльцо уже было! Это крыльцо Коробочки, когда к ней приезжал Чичиков!.. И вот Афанасий Иванович может у меня встретиться с Чичиковым и с Коробочкой!..»

«…Или еще: теперь о Чичикове. «Чичиков приехал в гостиницу». Я вижу — это одноэтажный дом; когда входишь — передняя, внизу большая зала, тут у двери окно, справа — стол, посреди — огромная русская печь… Но ведь это я видел!.. В этом же доме живет толстый Иван Никифорович, а тонкий Иван Иванович — он тут же в палисаднике, около него бегает грязная Гапка, и вот уже я оказываюсь совсем с другими людьми. Вы понимаете, какая для меня работа, чтобы разобраться!..»

Какие же опасности таят в себе тексты, где какую-нибудь деталь рождает образ, который уже встречался в Других отрывках! А ведь Ш. ничего не забывает, раз возникшие образы прочны, они не угасают… Как легко, оказывается, войти на крыльцо дома Афанасия Ивановича — и оказаться у Коробочки…

Однако опасностей, которые таит в себе всплывание ярких образов, еще больше.

Ведь у Ш. есть особенно яркие и стойкие образы, образы, повторившиеся тысячи и тысячи раз, образы, которые очень быстро начинают доминировать над остальными и бесконтрольно всплывают, как только будет затронуто какое-нибудь общее звено с ними. Это образы детства, образы маленького домика в Р., образ двора Хаима Петуха, где под навесом стоят лошади и где пахнет овсом и навозом.

Вот почему, начиная читать текст или начиная те «прогулки по улице», которые рождаются с его запоминанием, Ш. вдруг констатирует, что он начал свою прогулку у площади Маяковского, а заканчивает неизменно у дома Хаима Петуха или на площади в Режице.

«Вот я начинаю в Варшаве, а оказываюсь у себя в Торжке в доме Альтермана… Я читаю Библию… Вот момент, когда король Саул является к одной ведьме. Когда я начал читать это место, то передо мной появилась та ведьма, которая описывается в «Ночи под Рождество», и когда я стал читать дальше, то появился тот домик, где происходит действие, которое я видел, когда мне было 7 лет: бараночная, подвальное помещение рядом с ним… а ведь я начал читать Библию…» (опыт 14/IХ 1936 г.).

«…Ведь всё, что я вижу, когда читаю, не реально, не соответствует содержанию того, что я читаю… Когда описывается какой-нибудь дворец, то центральные залы этого дворца почему-то всегда оказываются в той квартире, в которой я жил ребенком… Вот когда я читал «Трильби» и когда надо было взять комнату под крышей, она обязательно оказывалась там же у соседа, в том же доме. Я заметил, что это не подходит, но все равно по инерции образы приводили меня туда… И вот я должен задерживаться, делать над собой усилие, искусственно перестраивая образы, которые я вижу… Здесь происходит огромный конфликт, который затрудняет мое чтение, замедляет его, и я отвлекаюсь от существенного. Пусть новая обстановка, но, когда описывается, что герой выходил по лестнице, оказывается, что эта лестница того дома, где я жил когда-то… Я следую за ним, я отвлекаюсь от чтения, и вот — я не могу читать, не могу заниматься — это отнимает у меня массу времени…» (опыт 12/III 1935 г.).

Как легко познавательные процессы могут изменить свое нормальное течение, с какой легкостью цепь, в которой мысль ведет образы, замещается другой, в которой всплывающие образы начинают вести мысль.

Трудности яркого образного мышления не кончаются, однако, на этом. Впереди подстерегают еще более опасные рифы, на этот раз рождаемые самой природой языка.

Синонимы… омонимы… метафоры… Мы знаем, какое место они занимают в языке и как легко обычный ум справляется с этими трудностями… Ведь мы можем совсем не замечать, когда одна и та же вещь называется разными словами, — мы даже находим известную прелесть в том, что дитя может быть названо ребенком, врач — доктором или медиком, переполох — суматохой, врун — лгуном. Разве для нас представляет какую-нибудь трудность, когда один раз мы читаем, что у ворот дома остановился экипаж, а в другой раз с той же легкостью слышим, что «экипаж корабля доблестно проявил себя в десятибалльном шторме»? Разве «опуститься по лестнице» затрудняет нас в понимании разговора, где про кого-то говорят, что он морально «опустился»? И наконец, разве мешает нам то, что «ручка» может одновременно быть и ручкой ребенка, и ручкой двери, и ручкой, которой мы пишем, и бог знает чем еще?

Обычное применение слов, при котором отвлечение и обобщение играют ведущую роль, часто даже не замечает этих трудностей или проходит мимо них без всякой задержки; некоторые лингвисты думают, что весь язык состоит из одних сплошных метафор и метонимий[10]. Разве это мешает нашему мышлению?

Совершенно иное мы наблюдаем в образном и синестезическом мышлении Ш.

Мы уже видели, какие трудности возникали у него, когда звучание слова не соответствовало его смыслу и когда одна и та же вещь называлась разными словами. Разве он мог согласиться с тем, что реальная «свинья» не имела ни одного признака грациозности, которую несли в себе звуки слова, или что «коржик» вовсе не обязательно был продолговатый и с бороздками? Разве мог он принять, что слова «свинья» и «хавронья» — такие различные — могут означать одно и то же животное?[11]

«…Вот, например, «экипаж». Это обязательно карета. Ну, разве я могу сразу понять, что бывает морской экипаж… Надо проделать большую работу, чтобы избавиться от деталей и чтобы понять это… Для этого мне нужно представить, что в карете есть не только кучер, но и лакей, что карета обслуживается целым персоналом, — и вот только так я и понимаю это».

«…А «взвешивать слова»… Разве можно их взвешивать? Взвешивать — я вижу большие весы, как были в Р., в нашей лавочке, вот на чашку кладут хлеб, а на другой — гиря, вот стрелка идет в сторону, вот она останавливается посередине… А тут — «взвешивать слова!»

«…Один раз жена Л. С. Выготского сказала мне: «Вам нельзя на минутку подкинуть Асю?» — и я уже вижу, как она крадется у забора, как она что-то осторожно подкидывает… это ребенок. Ну, разве можно так говорить?..»

«…И еще — «колоть дрова»: колоть — ведь это иголкой! А тут дрова… И «ветер гнал тучи»… гнал — это пастух с кнутом, и стадо, и пыль на дороге… И «рубка капитана»… И вот еще: мать говорит ребенку: «Так тебе и следует»… а «следует» — это за кем-то следует… Я же все это вижу…» Значит, далеко не всегда образное мышление помогает понять смысл языка.

Особые трудности он испытывает в поэзии… Вряд ли что-нибудь было труднее для Ш., чем читать стихи и видеть за ними смысл…

Многие считают, что поэзия требует своего наглядного мышления. Вряд ли с этим можно согласиться, если вдуматься в это глубже. Поэзия рождает не представления, а смыслы; за образами в ней кроется внутреннее значение, подтекст; нужно абстрагироваться от наглядного образа, чтобы понять ее переносное значение, иначе она не была бы поэзией… И что было бы, если бы мы вжились в образ Суламифи, наглядно представляя те метафоры, с помощью которых описывает ее «Песнь Песней»? Читая стихи, Ш. сталкивался с непреодолимыми препятствиями: каждое выражение рождало образ, один образ сталкивался с другим — как можно было пробиться через этот хаос образов? Ограничимся лишь несколькими примерами.

Старик стоял в купели виноградной,

Ногами бил, держась за столб рукой,

Но в нем работник яростный и жадный

Благоговел пред ягодной рекой…

Гремел закат обычный, исполинский,

Качались травы, ветер мёл шалаш.

Старик шагнул за край колоды низкой,

Вошел босой в шалашный ералаш…

(Н. Тихонов. Из грузинских стихов.)

Как воспринимает Ш. эти строфы?

«Я видел ясно старика, немножко выше среднего роста, похож на Л. Толстого, обмотки на ногах. Он где-то вроде сада… купель — это куст винограда. Вначале появился отполированный стол коричневого цвета… Я вижу старика en face… он как будто ругает слугу за что-то… Дальше вдруг появилась река из вина, она темная: «вино» — такое темное слово. Река, которая появилась, — это в Режице, это место называлось «Басшейес Барг»… Раньше — разрушенный замок на этой горе, за ним появилось какое-то зарево, по-видимому, это восходящее солнце… Правее, где стоял лесопильный завод, появилась высокая трава, она начала нагибаться… Я даже не знаю, что это обозначает. Травинки — все отдельно, крупная трава, осока… Я остался на берегу, а это все вдали… Предметы увеличиваются… Промчалась, пронеслась, как зефир, прозрачная фигура старика; я вижу сквозь нее траву, и мне кажется, что слева появилась хижина с натянутой крышей… Обстановка комнаты мне знакома — это, наверное, у нас дома… нет, я не понимаю…

Впечатление осталось как от какого-то случайно услышанного разговора — отрывки образов без всякого смысла. Вначале казалось, что этот старик рассердился на слугу, он толкает ногой слугу, что он богатый, он был в чунях, слуга не протестует против оскорблений, он любит вино… Появилась река… а потом я бросил следить… Какой-то кошмар…» (опыт 12/III 1935 г.).

Через 3 дня стихотворение читается медленно, по отдельным строфам.

(I) «Ага… теперь я видел другое: он сам был работник, в нем алчность, он благоговел перед ягодной рекой. Я услышал «в нем»… ах, вот, значит, это батрак?… Значит, у него какие-то ужасные переживания».

(Экспериментатор объясняет: он давит виноград!)

«Ах, вот! А у меня с детства другое представление: кругом бревна, мне рассказывал ребе — я тогда глядел в окно — и всё происходило в этом проходе. Когда я должен понять новый образ, мне надо преодолеть старый».

(II) «Шел на ералаш»… путаница… Как же так? Из шалаша шел пар… Что же это? «Гремел» — пропустил:… потому что капли дождя бьют о траву…

Он вошел в шалаш — а внутри комната… Это комната, которую я видел при чтении Зощенко — как кто-то во время страды сделал предложение женщине… «Она сидит и чешет ногу» — и вот шалаш — и это комната…

«Гремел закат» — это не может быть… Закат солнца… закат — это что-то идиллическое…

«Качались травы» — это неверно. Маленькие травы не качаются, качается дерево… Я вот и видел осоку. Но если закат идиллический, откуда же «качаются травы»?

«Ветер мёл шалаш», но как может быть ветер при таком закате? Мёл, мёл… — это передвигал шалаш? Шалаш был передвинут? Ах, внутри мёл… нет, этого быть не может, я ведь еще нахожусь снаружи… Только, когда «вошел босой», тогда открывается дверь внутрь шалаша…

…Я большой консерватор в словах… Я раньше думал, что «профилактические меры» могут быть только в медицине, а «интервал» только в музыке… Я думал, как это люди так ловко применяют слова в других областях? Это трюк, софистика…

Нет, мне надо быстрее прочесть, чтобы понять, чтобы не рождались образы, а то я каждое слово вижу…» (опыт 15/III 1938 г.).

И еще из другого стихотворения:

Усмехнулся черемухе, всхлипнул, смочил

Лак экипажей, деревьев трепет…

(Б. Пастернак.)

«Усмехнулся черемухе» — я увидел молодого человека… потом я узнал, что это на Мотинской улице, в Режице… Он ей улыбнулся… но тут же «всхлипнул»… значит, уже появились слезы, орошают ее… значит, здесь уже горе… Я вспомнил, как одна женщина пришла в крематорий и часами сидела и смотрела на портрет… Но вот «лак экипажей» — это уже приезжает барыня — она приезжала в карете с мельницы Южатова, и я смотрю: что она делает? Она выглянула. В чем тут дело? Почему «он» печален?… И «деревьев трепет»… «Трепет деревьев» — мне легко, я вижу трепет — и потом деревья, а если обратно — «деревьев трепет» — я вижу дерево, и его надо еще раскачать, и у меня большая работа» (тот же опыт).

Нужно ли удивляться тому, что восприятие, при котором каждое слово рождает образ, может так и не дойти до подлинного понимания поэтического смысла?!

Ш. любил делить поэтов на «сложных» и «простых». К «простым» он относил и Пушкина, но даже стихи Пушкина рождали у него заметные трудности.

Вот анализ того, как Ш. воспринял одно из его стихотворений; он прислал мне эту выписку с письмом, и я текстуально воспроизвожу его анализ.

К Огаревой, которой митрополит прислал плодов из своего сада

Митрополит, хвастун бесстыдный,

Тебе прислав своих плодов,

Хотел уверить нас, как видно,

Что сам он бог своих садов.

Возможно все тебе — Харита

Улыбкой дряхлость победит,

С ума сведет митрополита

И пыл желаний в нем родит.

И он, твой встретив взор волшебный,

Забудет о своем кресте

И нежно станет петь молебны

Твоей небесной красоте.

(А. Пушкин.)

«Сознаюсь, чрезвычайно трудно быть и экспериментатором, и объектом. Но я попытался все это сделать добросовестно и беспристрастно. Сразу же по прочтении я записал свои комментарии, стараясь сделать это быстро, чтобы не вкрадывались посторонние подробности.

Прочитал без затруднений. Легко. Незаметно для себя увлекся содержанием (значит, стиль не мешал развертыванию картины). В зале родительской квартиры, в доме Равдина, на высоком стуле сидит красавица Огарева. Левая часть ее лица освещена. За ее спиной — наши стенные часы. На ее коленях корзина с фруктами, из которой она извлекает письмо; тут же читает «хотел уверить нас». Кто это «нас» — пока не знаю. «Уверяет» — ясно, но каким путем?… Ясно — посредством письма… Из затемненной части комнаты начинает всплывать прозрачная фигура бога садов — седого старика с вьющейся бородой. Ищу теперь оправдания этому образу. Догадался! Ведь речь идет о митрополите. Читаю второй стих и вижу, кто это «нас». Молодой Пушкин с двумя товарищами стоит на улице у открытого окна и злорадно хохочет. Пушкин указывает рукой на окно, сыплются остроты. Мне некогда прислушиваться, так как я уже приступил к чтению третьего стиха. Дряхлый «бог садов» «сгустился» (он ведь был прозрачным), он одет в черную рясу, он стоит и, как бы молясь, смотрит на Огареву, а ее рука с письмом беспомощно опустилась. Большой золотой крест на его груди медленно тает, он поднимает голову, тусклыми, но почему-то слегка блестящими глазами (ага! ведь теперь он весь хорошо освещен!) смотрит на нее. Хриплым низким голосом он запел романс в стиле церковных песен. Огарева смотрит на него удивленно, растерянно. Потолок комнаты, оклеенный глянцевой бумагой, превратился в молочного цвета облака, на фоне которых начало вырисовываться красивое лицо женщины со светлыми распущенными волосами. Лицо этой женщины мне хорошо знакомо с детских лет, когда я учился в хедере. Она тогда являлась «гласом божьим», выглядывавшим из облаков, участвовала в предсказании пророков; по-древнееврейски она называлась Бас-Койл — дочь голоса (божия)…» (из письма Ш. 15 ноября 1937 г.).

Вот что рождает у Ш. «простое» стихотворение, и если всплывающие образы не мешают здесь усвоению смысла, то вряд ли они достаточно помогают ему…

До сих пор мы были заняты повествовательной речью, образом, поэтическим языком.

А как протекает у Ш. понимание объяснительного, научного, отвлеченного текста? К чему приводит здесь образное, синестезическое мышление?

От поэзии Тихонова и Пастернака мы переходим к научным трактатам. Начнем с простого.

«Работа нормально началась». Что сложного может быть в этой фразе? Ну конечно же, Ш. понимает ее значение без труда. Без труда? Нет, совсем не так… С большим, иногда даже с очень большим трудом…

«…Я читаю: работа нормально началась… Работа — я вижу… идет работа… завод… а вот «нормально» — это большая румяная женщина. Нормальная женщина… и «началась»… Кто началась?… Как же это… Индустрия… завод… и нормальная женщина… и как же это все совместить?.. Сколько мне нужно отбросить для того, чтобы простой смысл стал ясен…»

Это нам уже знакомо: образы рождаются каждым словом, они уводят в сторону, заслоняют смысл.

Но в таких простых фразах это еще не так трудно. Гораздо хуже бывает в тех случаях, когда текст выражает сложные отношения, формулирует правила, объясняет причинную связь.

Я читаю Ш. простое правило — каждый школьник воспринимает его без труда.

«Если над сосудом находится углекислый газ, то, чем выше будет его давление, тем больше его растворится в воде». Казалось бы, какие подводные камни в этом отвлеченном, но совсем несложном тексте?

«Когда вы мне дали эту фразу, я сразу же увидел… Вот сосуд… вот тут расположено «над»… (рис. 5). Я вижу линию (а), над линией я вижу облачко, оно идет вверх… это газ (б), вот я читаю дальше… «Чем выше его давление», газ поднимается… а потом здесь что-то плотное… Это «его давление» (в). Но оно выше… давление поднимается вверх… «тем больше его растворится в воде»… вода стала тяжелая (г)… а газ? А «выше давление» — оно все ушло вверх… Ну, как, если «выше давление», как же он может растворяться в воде?»

Совсем нелегко дается ему даже, казалось бы, простой смысл этого закона. То, что у каждого из нас остается на периферии сознания, игнорируется, оттесняется общим смыслом фразы, здесь приобретает самостоятельность, рождает свои образы — и общий смысл рассыпается.

Рис. 5

Во всех этих примерах мы имели дело с речью, которая свидетельствовала о вещах и событиях; она была в большей или меньшей мере конкретна, то, что говорилось, можно было представить.

А что же с тем, чего представить нельзя? Что же с отвлеченными понятиями, которые обозначают сложные отношения, абстрактными понятиями, которые человечество вырабатывало тысячелетия? Они существуют, мы усваиваем их, но видеть их нельзя… А ведь «я понимаю только то, что я вижу». Сколько раз Ш. говорил нам об этом…

И тут начинается новый круг трудностей, новая волна мучений, новый ряд попыток совместить несовместимое.

«Бесконечность» — это всегда было так… а что было до этого? А после — что будет?.. Нет, этого увидеть нельзя…

Чтобы глубоко понять смысл, надо увидеть его… Ну вот слово «ничто». Я прочел «ничто»… Очень глубоко… Я представил себе, что лучше назвать ничем что-то… Я вижу «ничто» — это что-то. Для меня, чтобы понять глубокий смысл, я в этот момент должен увидеть… Я обращаюсь к жене и спрашиваю: что такое «ничто»? Это нет ничего. А у меня по-другому. Я видел это «ничто», я чувствовал, что она не то думает… Вот наша логика… она вырабатывалась на основании длительного опыта. Я вижу, как вырабатывалась эта логика… Значит, надо ссылаться на наши ощущения… Если появляется «ничто», значит, есть что-то… Вот здесь-то и трудности… Когда говорят, что вода бесцветна, я вспоминаю, как отец должен был спилить дерево на Безымянной речке, потому что это мешает течению… Я начинаю думать, что такое Безымянная речка… Значит, она не имеет имени… Какие лишние образы возникают у меня из-за одного слова! А «что-то»… «Что-то — это для меня как бы облачко пара, сгущенное, определенного цвета, похожее на цвет дыма. Когда говорят «ничто» — это более жидкое облачко, но совершенно прозрачное, и когда я хочу из этого «ничто» уловить частицы — получаются мельчайшие частицы этого «ничто» (опыт 12/XII 1935 г.).

Как странны и вместе с тем как знакомы эти переживания! Они неизбежны у каждого подростка, который привык мыслить наглядными образами, но который вступает в мир отвлеченных понятий и должен усвоить их. Что такое «ничто», когда всегда есть что-то… Что такое «вечность» и что было до нее? А что будет после?.. И «бесконечность». А что же после бесконечности?.. Эти понятия есть, им учат в школе, а как представить их? И если их нельзя представить, что же это такое?

Проклятые вопросы, которые вытекают из несовместимости наглядных представлений и отвлеченных понятий, обступают подростка, озадачивают его, рождают потребность биться над тем, чтобы понять то, что так противоречиво. Однако у подростка они быстро отступают. Конкретное мышление сменяется отвлеченным, роль наглядных образов отходит на задний план и замещается ролью условных словесных значений, мышление становится вербально-логическим, наглядные представления остаются где-то на периферии, лучше не трогать их, когда дело заходит об отвлеченных понятиях.

У Ш. этот процесс не может пройти так быстро, оставляя за собой лишь память о былых мучениях. Он не может понять, если не видит, и он пытается видеть «ничто», найти образ «бесконечности»… Мучительные попытки остаются, и на всю жизнь он сохраняет интеллектуальные конфликты подростка, оказываясь так и не в состоянии переступить через «проклятый» порог.

Но образы, которые вызывают эти понятия, ничем не помогают: ну что же из того, что когда кто-нибудь говорит «вечность» — всплывает какой-то древний старик, наверное, Бог, о котором ему читали в Библии? И вместо образов снова возникают «клубы пара», «брызги», «линии»… Что они представляют? Содержание отвлеченных понятий, которое Ш. пытается «увидеть» в наглядных формах? Или это знакомые нам образы звуков произносимого слова, которые возникают тогда, когда значение слова остается неизвестным? Трудно сказать, помогут ли они усвоить понятие, но они возникают, толпятся, заполняют сознание Ш…

«…Ну — все это ясно… Но как представить «взаимное проникновение противоположностей»? Я вижу два темных облака пара… Это темное «противоположное»… Вот они надвигаются друг на друга, проникают друг в друга… А вот «отрицание отрицания»… Нет, я никак не могу представить это… Я долго бился над этим, но по совести — так и не понял…»

«…Я читал газеты, некоторые вещи до меня доходили — вот всё, что из экономической жизни, — я в этом прекрасно разбирался, а некоторые не доходили сразу, а доходили долго спустя… Почему? Ответ ясен: этого я не увидел! Ведь то, чего я не вижу, — это до меня не доходит… Вот и когда я слушаю музыкальные вещи, я чувствую вкус их, а то, что не попало на язык, — то не понять… Значит, не только отвлеченное, а даже музыка, ее тоже нужно почувствовать на вкус… Вот даже номер телефона, я могу повторить его, но, если он не попал на язык, я его не знаю, я должен опять услышать, я должен пропустить через все органы чувств — тогда я слышу… Каково же мое положение с отвлеченными понятиями?… Вот когда я слышу «боль», я вижу ленточки — кругляши, туман. Вот такой туман и есть отвлеченность…»

Ш. пытается облечь всё в образы, если их нет — в «облачка пара», в «линии», и сколько сил тратится на то, чтобы пробиться сквозь эти образы… А тут еще одно препятствие: чем больше он думает, тем более настойчиво всплывают его самые прочные образы — образы далекого детства, Режицы, дома, где его — ребенка — учили Библии, где он впервые пытался осмыслить то, что с таким трудом входит в сознание.

«Относительно искусства известно, что определенные периоды его расцвета не находятся ни в каком соответствии с общим развитием общества, а следовательно, также и развитием материальной основы последнего, составляющей как бы скелет его организации».

«…Начато хорошо… Я увидел почему-то древность, где жил Аристотель, Сократ. Ну, это был просто дом Хаима Петуха — там меня учили древности. Когда присмотрелся — на руинах… там была крепость Маккавеев… Мы ведь заговорили об искусстве… Я всегда вижу Нерона… так же как и сенат Калигулы я вижу в нашей зеленой сина-ноге — ведь это там происходил синедрион, а от всей этой фразы у меня ничего не осталось…»

«Тогда общественная жизнь… общественное настроение… не отражались на искусстве… Социально-классовые отношения общества не находили отражения в искусстве», а «скелет» — это, должно быть, каркас чего-то…

Вот когда я читаю второй раз — теперь понятно! Теперь даже и «скелет» является второстепенным… «Поскольку не считаются с материальной основой общества» — это для меня отвлеченное, это тучка, облачко…»

Ну конечно, Ш. усваивал основное, с чем ему приходилось сталкиваться. Ну конечно, он общался с людьми, слушал курсы, сдавал экзамены, но какой тернистый путь ему приходилось проделывать, когда из зыбких долин он пытался пробраться к вершинам и когда каждый шаг рождал у него эти лишние, но так неизбежно всплывающие образы и ощущения…

Нет, наглядно-образное, синестезическое мышление этого человека имело не только вершины, но и низины, с ним была связана не только сила, но и слабость — и какие усилия он должен был делать, чтобы преодолеть эту слабость…