Николай Павлович. Ночной салон
Николай Павлович. Ночной салон
Ноябрьский ветер гонит по промерзшей земле обрывки старых афиш, слежавшийся мусор, взметающиеся россыпи снежной пыли и запоздалых прохожих. Москва пустынна такими вечерами, когда вступают в свою безраздельную власть неведомые силы – зла ли, добра ли – неведомо никому, но лучше все равно посторониться, юркнуть в свою теплую нору и притаиться там до утра, когда затихнут эти стихийные игры, где человек теряет свою гордую маску и становится просто человечком, нелепой фигуркой, затерявшейся в вихре таинственных водоворотов вселенной.
Иногда запутавшийся ветер подвывает то с рычащими грозными нотками в зияющих жерлах водосточных труб, то с жалобными поскуливаниями под самыми окнами низеньких первых этажей сретенских переулков – место, которое ночь отмечает своим особым знаком. Так, например, если идти от самой Сухаревской площади, из подземных недр которой вырастает загадочная церковь В Листах, по направлению к Рождественскому бульвару, где Сретенка медленно прекращает свое существование, словно уходя в иное измерение, можно обнаружить множество не совсем обычных деталей, появляющихся ближе к ночи, хотя в какое конкретно время, трудно бывает предугадать – каждый раз по разному. Так, например, немало подгулявших свидетелей, застигнутых врасплох сретенскими ночными сумерками, рассказывало впоследствии об одинокой тени, таинственно шатающейся у входа в лабиринты Большого Сухаревского или Последнего переулков. Некоторые, те, кто чувствовал себя посмелее, даже пытались окликнуть ее, но в ответ слышали или леденящее безмолвие черного силуэта, который тут же при этом исчезал в какой-нибудь стене, или стоны, похожие на детский плач. Наиболее предприимчивые после первого случая встречи возвращались в эти места и пытались сетями изловить призрака, но последний оставался неумолим и неуловим. А пустые сети уже к утру почему-то начинали гнить. А однажды в течение нескольких темных часов заживо сгнила одна коммерческая палатка. Наиболее наблюдательные подметили, что незадолго до этого вокруг нее кругами расхаживала загадочная тень.
Как бы то ни было, но загадочная зачарованность этих мест накладывает свой отпечаток и на здешних жителей, которые, порою сами не ведая того, несут на себе или в себе некую приобщенность к таинственным хитросплетениям бытия.
Ибо быт здесь и бытие неразделимы. Как высказался один местный философ: «Наш быт определяет ваше бытие».
Так изрек один любитель оригинальной мудрости, который принадлежал к числу тех, кто являлся постоянным посетителем известного салона Николая Павловича, седовласого мэтра в области психоанализа, получившего соответствующее образование за границей. В этом плане он, разумеется, был человеком уникальным и единственным в своем роде. Пройдя пятидесятилетний рубеж, он подытожил свое существование и пришел к выводу, что прожил хотя и трудно, но совсем не зря. Не сорвав громких оваций, на которые он уповал в молодости, будущий мастер психологического нюанса решил развиваться не в ширь, а в глубь и направил свой интерес вначале на бихевиористику, то есть науку о человеческом поведении, а затем и на психоанализ, где и создал себе прочное, солидное и внушающее доверие имя.
Разумеется, на первых порах он не мог афишировать свое искусство в отрасли, на которую распространялось священное проклятие «ума, чести и совести нашей эпохи», и потому вынужден был демонстрировать в светлое время суток скромные достоинства образцового ординатора одной из психиатрических клиник. Однако ближе к вечеру он преображался, а к ночи превращался в совсем уж иного человека – вальяжного хозяина подпольного салона, где с компанией единомышленников обсуждал животрепещущие проблемы потемок человеческой души или консультировал клиентов (и при этом брал деньги!).
Но время шло своим чередом. Эпоха сошла с ума, потеряла честь и лишилась совести, и салон Николая Павловича вышел из подполья. Официальная идеология согласилась, что брать деньги за свою работу не есть преступление, и Николай Павлович задышал свободнее и даже опубликовал несколько работ, касающихся новых подходов к терапии неврозов психоаналитическим методом. И теперь многие начинающие душеведы почитали за честь попасть под его патриаршее крыло, уютно пристроившееся в одном из особняков на стыке Б. Сергиевского и Последнего переулков.
А в этот вечер в зеленом бархате его гостиной расположились вдумчивые интеллектуалы, чьи способности вполне отвечали собственным потребностям.
Наслаждаясь процессом, творил мысль Герман Ростков, известный психотерапевт, автор книг и участник телепередач, молодой человек, чей ум пребывал в состоянии перманентного саморазвития, и склонный к лингвистическим изыскам. Ему благосклонно оппонировала Рита, склонная к психологии и сексапильности. Впрочем, она и была профессиональным психологом и сексапильной женщиной. Матвей Голобородько, поэт – верлибрист некоторых научных вещей не знал, но точно чувствовал их интуитивно, а потому и вписывался органично в этот кружок исследователей человеческой природы.
– Видишь ли, Рита, – протянул Герман, позвякивая ложечкой, погрузившейся в черный омут восточного кофе, – наш старина Фрейд был сам невротиком, и еще каким, а иначе бы он и не сумел вывернуть наизнанку душу человеческую. Ведь его все открытия представляют собой не что иное, как описание своих собственных переживаний. В этом он близок Достоевскому, своему, можно сказать, предтече, духовидцу и провидцу, который черпал материал из колодца собственных откровений. Все эти митеньки, алешеньки, раскольниковы, смердяковы и т. д.:– все это сам Федор Михайлович. Не так ли, Николай Павлович? – быстро переключился Герман на мэтра. Тот невозмутимо приподнял уголок брови и слегка кивнул. – Иными словами, – продолжил Ростков, – быть настоящим душеведом значит быть очень смелым человеком. Ведь только очень смелый человек может подойти к краю собственной пропасти, заглянуть в нее и не отшатнуться. За это он получает знания.
– За это же и расплачивается, – произнесла Рита, царственно забрасывая ногу на ногу и сияя лайкровым блеском туго обтянутых бедер.
– Ты хочешь сказать, что он закладывает свою душу себе же самому? – ухмыльнулся Герман.
– А что, неплохой пассаж, – заметил мэтр, позволяя себе некоторую уважительную небрежность, – послушайте, как неплохо звучит: «Человек закладывает свою душу себе же самому и за это несет неизбежную расплату». Большинство людей, уверяю вас, так и поступает. Но мало кто из них получает знание.
– Знание от Бога, – вмешался верлибрист, почесывая бородку.
– Верно! – воскликнул Николай Павлович.
– А незнание? – эхом откликнулся Герман, ожидая некоторого замешательства и готовясь к очередному каскаду силлогизмов.
– Э-э, батенька, – мягко сказал Николай Павлович, – сейчас Матвей попадется на вашу удочку, и тут-то вы его и прихлопнете.
Матвей клюнул бородкой и с христианским выражением в глазах произнес:
– А вот и нет, Николай Павлович, а вот и не прихлопнет. Я знаю, что он готовит: ждет, чтобы я сказал, мол, незнание от дьявола. А тут он и выдаст: «А что, Матвей, согласись – знание, которым ты обладаешь, всего лишь крупица с той бездной незнания, в которой ты пребываешь или которая в тебе пребывает, что в сущности одно то же».
Все легко рассмеялись, а Рита грациозно при этом еще и откинулась на спинку кресла, отчего ее круто взмытое вверх бедро еще раз заманчиво блеснуло в бархатистых полутонах уютного кабинета.
– Да, Матвей, тебе дано читать в книге сердец, – откликнулся элегантный Герман.
– С кем поведешься, от того и наберешься, – пробурчал поэт – верлибрист, и его бородка взлетела победоносным клинышком.
– И тем не менее, – произнес Герман… но тут его фраза продолжилась музыкально изысканным телефонным тенором, просочившимся в гостиную из соседней комнаты.
– Прошу меня извинить, господа, – Николай Павлович воспарил над своим креслом и тихо уплыл в кабинет, шурша лодочками тапочек о мягкие половицы. Часы отозвались и звякнули двенадцать раз. Была полночь.