Лекция XII СВЯТОСТЬ (продолжение)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лекция XII СВЯТОСТЬ (продолжение)

Все сказанное мною относится к чувству любви, проявляющемуся под влиянием религиозного настроения. Перейдем теперь к душевному спокойствию, к покорности воле Божией, мужеству и терпению, которые также можно рассматривать, как плоды религиозности.

"Рай внутреннего спокойствия" является, по-видимому, обычным результатом веры; и это легко понять, даже не будучи самому религиозным. Говоря недавно об ощущении присутствия Бога, я упомянул о необъяснимом чувстве душевного покоя, охватывающем в это время человека. И, в самом деле, трудно допустить, чтобы нервы не окрепли, лихорадка не исчезла и всякое волнение не утихло, если человек твердо уверен, что, каковы бы не были его затруднения, вся жизнь его находится во власти силы, которой он вполне доверяет. В глубоко религиозных людях подчинение себя этой силе доходит до размеров настоящей страсти. Кто не только говорит, но и чувствует слова: "Да будет воля Господня", тот облекается в надежную броню в борьбе со своими слабостями; и целый ряд исторических примеров из жизни мучеников, подвижников миссионерства и религиозных реформаторов подтверждают факт спокойствия души, предавшейся на волю Бога, в каких бы трудных обстоятельствах человек не находился.

Конечно, спокойствие души имеет различные оттенки, смотря по тому, обладает ли человек от природы мрачным или веселым характером. В мрачных характерах спокойствие души обыкновенно выражается в полной покорности воле Божией; у жизнерадостных людей оно характеризуется восторженным согласием с ней. Как пример первого, я приведу отрывок из письма профессора Ляньо, почтенного преподавателя философии, недавно умершего в Париже:

"Моя жизнь, в которой вы желаете мне успеха, будет тем, чем она в силах стать. Я ничего от нее не требую и ничего не ожидаю. Вот уже много лет, как я живу, размышляю, действую только лишь под влиянием отчаяния, которое составляет единственную мою силу и единственную опору. Я желал бы, чтобы оно и в этих последних испытаниях, к которым я приближаюсь, сохранило для меня мужество жить без желания освобождения. Только этого прошу я у Источника всякой силы, и если просимое будет мне дано, то ваше пожелание исполнится".[168]

От этих слов веет чем-то фаталистическим, но сила такого настроения, как защиты от внешних потрясений, несомненна. Паскаль был также по природе своей пессимистом. Черта покорности и полного самоотречения у него выражена еще ярче:

"Освободи меня, Господи", говорил он в своих молитвах, "от печали, какую доставляют мне мои страдания, благодаря моей любви к себе, и даруй мне печаль, подобную Твоей. Пусть мои страдания утишат Твой гнев. Да послужат они мне путем к обращению и к спасению. Я не прошу у Тебя ни здоровья, ни болезни, ни жизни, ни смерти; но я хочу, чтобы Ты распоряжался моим здоровьем, моей болезнью, моей жизнью и смертью, для Твоей славы, для моего спасения и на пользу церкви и Твоим святым, одним из которых я желал бы быть по благости Твоей. Ты один знаешь, что для меня необходимо; Ты — Господь мой и повелитель, поступай со мной по воле Твоей. Осыпь меня дарами Твоими или отними у меня все, но лишь согласуй мою волю с Твоей. Я знаю лишь одно, Господи, что хорошо следовать за Тобою и дурно оскорблять Тебя. Кроме этого, я не знаю, что хорошо и что дурно. Я не знаю, что для меня полезнее, — здоровье или болезнь, богатство или бедность, или еще что-нибудь. Это неизвестно ни людям, ни ангелам, это скрыто среди тайн Божественного Промысла, перед которым я преклоняюсь, не стремясь проникнуть в него".[169]

Переходя к натурам более оптимистического склада, мы замечаем, что вручение себя воле Божией становится здесь менее пассивным. Примеров этому так много в истории человечества, что я мог бы и совсем обойтись без цитат; но все же я приведу первую, какая пришла мне в голову. Г-жа Гюйон, отличавшаяся хрупким телосложением, обладала счастливым характером. Она перенесла много бедствий, не утратив ясности души. Заключенная в тюрьме по обвинению в ереси, она пишет:

"Некоторые из моих друзей, услышав об этом, горько плакали, но я находилась в таком состоянии спокойствия и покорности воле Божией, что это событие не вызвало даже слез на моих глазах… Я ощущала тогда, как ощущаю и теперь, такое полное пренебрежение ко всему, что касается меня самой, что лично мне уже ничто не может доставить ни радости, ни горя; я желаю для себя только того, что пошлет мне Бог". В другом месте она пишет: "Мы все чуть было не погибли в реке, через которую нам пришлось переезжать. Наша карета завязла в зыбучем песке. Все, кто был в карете, выскочили из нее, охваченные паническим страхом. Но мои мысли были до такой степени заняты Богом, что чувство опасности не коснулось меня. Правда, мысль о возможности утонуть промелькнула в моей голове, но вызвала лишь ощущение покорности и желания умереть, если таково решение моего небесного Отца". На пути из Ниццы в Геную, корабль, на котором она ехала, подвергся одиннадцатидневному шторму. "Когда раз яренные волны вздымались вокруг нас", пишет она, "я ощущала в душе некоторое удовольствие; меня радовала мысль, что эти мятежные волны, по приказу Того, кто мудро управляет всеми делами мира, может быть, послужат мне водяной могилой. Возможно, что я зашла слишком далеко в своем восторге перед картиной разбушевавшихся вод, кидавших меня из стороны в сторону. Ехавшие со мной на корабле люди удивлялись моему бесстрашию".[170]

Презрение к опасности, вызываемое религиозным энтузиазмом, может проявляться в еще более сильной степени. Я возьму пример из недавно появившейся прекрасно написанной автобиографии Франка Буллена, носящей название "С Христом на море". Во время плавания с ним произошло обращение, и спустя два дня после этого он пишет:

"Дул сильный ветер. Мы шли под парусами, держа курс на север, чтобы уйти от непогоды. Когда пробило четыре склянки, нам пришлось убрать бом — кливер, и я сел верхом на рею, чтобы закрепить его. Просидев некоторое время в таком положении, я вдруг почувствовал, что рея подалась подо мною, парус выскользнул у меня из рук, и я опрокинулся назад, повиснув на одной ноге вниз головою над бушующей пучиной блестящей белой пены, рассекаемой носом корабля. Вместо испуга, я ощутил ликование восторга, вызванное моей уверенностью в вечной жизни. Хотя я был на волосок от смерти и ясно сознавал всю опасность, у меня не было другого ощущения, кроме радости. Вероятно, я провисел в подобном положении не более пяти секунд, но за это время я успел пережить целый век блаженства. По случайности, мое тело не потеряло равновесия, и отчаянным усилием мне удалось снова схватиться за рею. Каким образом я продолжал снова крепить парус, этого у меня не сохранилось в памяти, и я помню только, что насколько у меня хватало голосу, я возносил Богу хвалы, разносившиеся над мрачною пучиною вод".[171]

Описания жизни мучеников заключают в себе множество замечательных примеров религиозной стойкости. Для примера я возьму рассказ скромной страдалицы, подвергшейся преследованию за принадлежность к гугенотам в царствование Людовика IV:

"Они заперли все двери", рассказывает Бланш Гамонд, "после чего я увидела шесть женщин, каждая из которых держала в руке пучок ивовых прутьев, длиною около полутора аршина и таких толстых, что их едва охватывала рука. Раздался приказ: "Разденьтесь!" Я разделась. "Вы оставили рубашку, снимите и ее", сказали мне. Они были так нетерпеливы, что сами сорвали ее с меня, и я осталась обнаженной по пояс. Тогда они принесли веревку и привязали меня к кухонному столбу. Стягивая веревку из всей силы, они насмешливо спрашивали меня: "Не больно ли тебе?" и затем стали истязать меня с яростью, приговаривая при каждом ударе: "Молись теперь своему Богу!" И в эти мгновения я ощутила величайшее утешение, подобного которому я раньше никогда не испытывала, при мысли, что я удостоилась чести подвергнуться бичеванию во имя Христа, и что Его милосердие пребудет со мною. Как жаль, что я не могу описать то чувство непостижимой силы, утешения и мира, какое я ощущала внутри себя! Чтобы понять его, необходимо самому подвергнуться подобному же испытанию; чувство это было до такой степени сильно, что привело меня в состояние восторга, потому что милость Бога к страдающим людям неизмерима. Напрасно эти женщины кричали: "Надо усилить удары; верно она их не чувствует, если не кричит и не стонет". Но могла ли я кричать от боли, вместо которой испытывала неизмеримое счастье?".[172]

Переход от напряженного состояния духа, от усталости и чувства тяжелой ответственности за свои мысли, желания и поступки к полному душевному миру и спокойствию является самым удивительным из всех изменений внутреннего равновесия, из всех тех перемещений центра личной энергии, которые я не раз уже рассматривал; и наибольшее удивление вызывает здесь то обстоятельство, что очень часто эти перемены являются не результатом душевной деятельности, а простым освобождением от давящего бремени. Такое освобождение от ответственности за свои поступки составляет, по-видимому, основную часть всякой религии, хотя и не соответствует обычным предписаниям нравственности. Оно не зависит ни от теологических доктрин, ни от построений философских систем. Духовное врачевание (mind-cure), теософия, стоицизм, гигиена нервной системы говорят об этом чувстве с такой же настойчивостью, как и христианская религия и нет такого верования, которое не оставляло бы места для этого чувства.[173] Те из христиан, которые обладают этим чувством в наиболее высокой степени, живут в состоянии сосредоточенного самоуглубления, не беспокоясь о будущем и не терзаясь заботами о наступающем дне. О святой Катерине Генуэзской рассказывают, что "события внешней жизни достигали до ее сознания только в те мгновения, когда они совершались без отношения их к прошлому и к будущему". Для ее святой души "самым важным событием было то, которое происходило в данную минуту… и после того, как она взвешивала это событие в его самостоятельной ценности и в его связи с окружающим, и выполняла истекавшую из него обязанность, она тотчас забывала о нем, словно о несуществовавшем, и его место заполнялось событиями и обязанностями следующего мгновения".[174] Индуизм, духовное врачевание и теософия придают большое значение этому сосредоточению сознания на текущем моменте.

Следующим признаком религиозного состояния, к которому я сейчас перейду, является то, что я называю чистотою жизни. Святой человек становится в высшей степени чувствительным ко всем противоречиям внутренней жизни, и внутренний раздор и смятение делаются для него невыносимыми. Все стремления его души должны согласоваться отныне с господствующим религиозным чувством, настраиваясь в один тон с ним. Все чуждое жизни духа оскверняет его и с негодованием отвергается. К обостренной моральной чувствительности примешивается еще стремление отказаться ради Божества от всего, что могло бы оскорбить Его. Иногда порыв религиозного чувства бывает настолько силен, что чистота достигается сразу — примеры этому мы уже видели. В обыкновенных же случаях ее можно достигнуть только путем постепенного завоевания. Рассказ Билли Брея о том, как он бросил курить, служит хорошим примером постепенного достижения чистоты.

"Я любил куренье так же сильно, как и водку, и табак был для меня необходим, как пища; я скорее согласился бы спуститься в рудник без обеда, чем без трубки. В прежнее время Господь говорил с людьми устами своих слуг — пророков, теперь же он говорит с нами духом своего Сына. Я был по натуре не только религиозен, но даже обладал способностью различать внутри себя чей-то тихий, неясный голос. Когда я принимался курить, то внутри меня что-то нашептывало "Это порочная страсть: молись Богу чистыми устами". И я действительно ощущал, что курить нехорошо. Чтобы обратить меня, Господь послал ко мне женщину. Однажды, будучи в гостях, я вынул из кармана трубку, чтобы закурить ее у огня; тогда Мария Гоки — таково было имя этой женщины — произнесла: "Разве вы не чувствуете, что курить грех?". Я ответил, что внутри у меня какой-то голос не перестает напоминать мне, что куренье — греховная, пагубная страсть. Мария Гоки сказала, что это голос Бога. Тогда я воскликнул: Теперь я вижу, что мне следует бросить курить, потому что внутри мне напоминает об этом Бог, а извне эта женщина; я не прикоснусь к табаку, как бы он мне не был приятен. С этими словами я вынул из кармана кисет с табаком и бросил его в огонь; потом взял трубку и раздавил ее ногою со словами: "прах обратится в прах и пыль обратится в пыль". С тех пор я больше не курил. Мне было трудно освободиться от старой привычки, но я молил Бога о помощи, и он даровал мне силу, ибо в Св. Писании сказано: "Воззови ко мне в день печали, и я избавлю тебя". Через день после того, как я перестал курить, у меня была такая сильная зубная боль, что я не знал, что мне делать. У меня мелькнула мысль, что причиною этому то, что я бросил курить, но я решил, что курить больше не буду, хотя бы мне грозила потеря всех зубов. Я воскликнул: "Господи, ты говорил нам: Иго мое есть благо и бремя мое легко есть", — и в то время, когда я произносил эти слова, чувство боли исчезло. Впоследствии у меня снова являлось по временам сильное желание курить, но Господь поддерживал меня в борьбе с этой привычкой, и, слава Богу, с тех пор я больше не курил".

Биограф Брея рассказывает, что бросивши курить, он начал жевать табак, но вскоре победил в себе и эту страсть. «Однажды», говорит Брей, "во время молитвенного собрания на Гикс-Милле, я услышал внутри себя голос Господа: "Молись мне чистыми устами". Встав с колен, я вынул изо рта табак и бросил его под лавку. Но когда мы все опять опустились на колени, я снова положил себе в рот кусочек табаку. Тогда снова раздались слова Господа: "Молись мне чистыми устами". Я вынул табак изо рта, бросил его под лавку и произнес: "Да, Господи, я исполню Твою волю". С этого момента я перестал жевать табак, и сделался свободным человеком".

Борьба за аскетические формы, в которые отливается иногда стремление к правдивости и чистоте жизни, часто принимает страстный характер. Так, например, квакерам прежнего времени приходилось вести упорную борьбу с суетностью и неискренностью современных им христиан, принадлежащих к господствующей церкви. И эта борьба, стоившая им столько лишений, велась лишь за право вносить прямоту и искренность в свои отношения с людьми, обращаться ко всем на «ты», не снимать ни перед кем шляпы и не оказывать знаков почтения кому бы то ни было. О том, что эти условные привычки представляют собою ложь и позор, впервые заявил Джордж Фокс, и целая толпа его последователей немедленно отказалась от них, жертвуя ими ради истины и для полноты соответствия своих поступков с исповедуемым учением.

"Когда Господь посылал меня в этот мир", пишет Фокс в своем журнале, "он запретил мне снимать шляпу перед кем бы то ни было, будь это знатный или простой человек; и он повелел мне говорить «ты» всем мужчинам и женщинам, бедным и богатым, все равно — высокого или низкого они происхождения. И когда я выходил из дому, я не чувствовал в себе повеления говорить встречным "доброго утра" и "доброго вечера", или же кланяться и шаркать ногой. Мое поведение приводило в ярость людей различных сект и профессий. О, как сильно гневались священники, сановники, профессора и люди всех сословий! В особенности же священники и профессора, потому что они не могли переносить обращения на «ты», хотя это слово, при обращении к одному лицу, вполне согласовалось с правилами их грамматик и с Библией. И то, что я не снимал перед ними шляпы, приводило их в бешенство… О, да — много негодования, гнева и ярости вызывало наше обращение с людьми! Сколько нам пришлось перенести ударов, побоев, оскорблений, вплоть до заключения в тюрьму, за то только, что мы не снимали шляп перед людьми. С некоторых из нас насильно срывали шляпы и забрасывали их, чтобы мы не могли их найти. Трудно описать те ругательства и преследования, которые нам пришлось перенести из-за отказа снимать шляпу, не говоря уже об опасности иногда угрожавшей и самой нашей жизни: и все это исходило от великих учителей христианской религии, которые ясно доказали здесь, что они не истинные последователи Христа. И хотя вопрос о снимании шляп, казалось, должен бы представляться ничтожным в глазах священников и профессоров, однако, он произвел целую бурю в их среде, но, да будет благословенно имя Господне, благодаря этому многие люди поняли всю суетность привычки снимать один перед другим шляпу и почувствовали все значение свидетельства истины против нее".

В автобиографии одного из квакеров прежнего времени, Томаса Эльвуда, бывшего секретарем у Джона Мильтона, мы находим в высшей степени наивный и оригинальный рассказ о бедствиях, которым он подвергался дома и на чужбине, благодаря тому, что следовал заповедям Фокса о необходимости быть искренним. Рассказ этот слишком длинен, чтобы привести его здесь целиком.

Я приведу лишь краткий отрывок, в котором Эльвуд выражает чувства, вызванные в нем его стремлением к искренности. Он ярко изображает ту степень моральной чувствительности, какой сопровождается подъем духовной жизни:

"Озаренный сиянием этого божественного света", говорит Эльвуд, "я увидел, что, хотя я был свободен от нечистых помыслов, разврата, нечестия и других греховных наклонностей мира, потому что, благодаря милости Бога и полученному воспитанию, эти грубые грехи не коснулись меня, я видел все же, что у меня оказалось много других мелких слабостей, от которых надо было освободиться; некоторые из них даже не считались грехами в этом мире, погрязшем в нечестии (1 Иоанна, 19), но свет Христов сделал для меня ясным всю их греховность, и я осудил их.

Прежде всего я осудил ту гордость и тщеславие, которые проявляются в излишней роскоши наряда, и которые мне доставляли прежде много удовольствия. Я почувствовал необходимость отказаться от этой пагубной наклонности, и пока я не сделал этого, осуждение тяготело надо мною.

Я удалил со своего платья все бесполезные украшения, состоявшие из кружев, лент и лишних пуговиц, без которых можно было обойтись и которые нашивались на костюм только для ошибочно понимаемой красоты; кроме того, я перестал носить кольца.

Я осудил употребление различных тщеславных титулов в отношении с людьми, раз это не вызывалось моим действительным отношением к данному лицу: это был грех, которому я был подвержен в высшей степени и в котором, как говорили, достиг большого совершенства. С этих пор я не смел больше употреблять слов: «Сэр», "Милэди", «Милорд» и перестал говорить "Ваш покорный слуга", обращаясь к людям, слугою которых я не был, так как я не был ничьим слугою.

Раньше у меня была общая всем людям привычка оказывать почтение, приподнимая шляпу, слегка нагибая туловище или преклоняя колено. Привычка эта была одним из тщеславных обычаев мира, в которых отразился его дух, и предназначалась для замены истинного почтения, ложной выразительницей которого она служила, будучи свойственной людям, в действительности не чувствовавшим уважения один к другому; в то же время она представляла собою эмблему смиренного почитания, с которым все должны относиться к Всемогущему Богу, и которое в числе внешних признаков принадлежности к христианству всегда проявляется в обращении к Господу и поэтому не должно быть употребляемо в обращении с людьми. В виду всего этого я нашел, что это также грех, совершавшийся мною в течение многих лет, и почувствовал, что должен бросить и эту привычку.

Кроме нее я, как и все люди, имел еще дурную привычку употреблять множественное число при обращении к одному человеку, говорить «вы» вместо «ты», что было противно чистому и простому языку истины, которая требует, чтобы «ты» говорилось одному человеку, а «вы» в тех случаях, когда перед нами два человека или больше двух; этим языком в древние времена Бог говорил с людьми и люди с Богом, этим же языком и люди говорили друг с другом до тех пор, пока среди них не появилось испорченности, которая среди позднейших развращенных поколений заставляла людей льстить и унижаться друг перед другом и привела, таким образом, к бессмысленной привычке говорить «вы» одному человеку, — привычке, которая исковеркала язык людей нашего времени, тягостно отразилась на духовной жизни людского рода и извратила манеры обращения людей. Я почувствовал, что должен отказаться и от этой привычки.

И мало-помалу, под влиянием луча божественного света, озарившего мое сознание, для меня стало ясным, что необходимо бросить все эти привычки и многие другие, еще более греховные, которые возникли во мраке отступления от правды и истинной религии, — необходимо бежать от них и громко провозглашать их греховность.[175]

Эти квакеры прежнего времени были истинными пуританами. Самое малейшее несоответствие между словом и делом возбуждало в них энергичный протест. Джон Вульман пишет в своем дневнике следующее:

"Во время моего путешествия я посетил место, где окрашивались целые кипы различных тканей; и в разное время мне приходилось проходить по земле, пропитанной пролившейся краской. Это зрелище пробудило у меня в душе желание, чтобы все люди достигли чистоты духа, чистоты своей наружной оболочки и чистоты в своих жилищах и своей одежде. Окрашивание материй придумано частью для доставления наслаждения глазам, частью же, с целью обмануть взор относительно степени ее загрязненности; ступая по засоренной почве, преследуемый отвратительным запахом, я почувствовал сильное желание, чтобы люди побольше размышляли о стремлении окрашивать материю, кроющем в себе намерение делать незаметной пропитавшую ее грязь.

Обычай мыть наши одежды, чтобы придавать им время от времени свежесть. указывает на стремление к чистоте, но желание скрывать грязь на них совершенно противоречит понятию об истинной чистоте. Давая волю своему побуждению скрывать грязь, мы усиливаем этим наше стремление прикрывать все, что неприятно для глаз. Истинная чистота неразрывно связана со святой жизнью; но прикрывание того, что "нечисто, посредством окрашивания наших одежд в различные цвета, кажется мне противоречащим духу истины. К тому же, некоторые сорта красок делают ткань менее годной к употреблению. И если взять в соображение стоимость красящих веществ, расходы по окрашиванию и принять во внимание порчу материи от красок, станет очевидно, что употребив все эти понапрасну расходуемые суммы на содержание наших одежд в свежести и чистоте, мы, несомненно, выиграли бы в чистоплотности.

Размышляя часто об этих вещах, я постепенно стал чувствовать все увеличивающееся отвращение к ношению шляп и одежд, окрашенных вредными для них красками и к надеванию на себя летом большого количества платья, чем это необходимо; во мне окрепло убеждение, что эти привычки не находят себе оправдания у истинной мудрости. Но страх, что оставив их я буду резко отличаться от дорогих для меня друзей, долго еще служил для меня преградой и, вопреки собственному убеждению, я продолжал носить прежнее платье в течении десяти месяцев. Затем у меня снова явилось решение носить ничем не окрашенную шляпу, но мысль, что на меня будут смотреть как на человека, стремящегося к оригинальности, была мне очень неприятна. Под влиянием подобных размышлений я находился в сильной душевной тревоге; это было как раз во время нашего обычного весеннего собрания в 1762 году, и я ощущал горячее желание твердо стать на истинный путь. Когда я, во время собрания, смиренно преклонился перед Господом, я ощутил в себе готовность подчиниться тому требованию, которое, как я сознавал, предъявлялось ко мне свыше; вернувшись с собрания домой, я сейчас же приобрел себе шапку из меха натурального цвета.

Это отличие в одежде сделалось для меня во время посещения собрания настоящим испытанием, тем более, что как раз в это время белые шапки были в употреблении и у последователей изменчивой моды; и когда я заметил, что некоторые из моих друзей, которые не знали, почему я ношу такую шапку, стали сторониться меня, то я почувствовал всю трудность выполнения наложенной на меня обязанности. Не раз друзья мои спрашивали меня, не вызывается ли ношение такой шапки стремлением к оригинальности? Тем, кто дружески говорил мне об этом, я обыкновенно коротко отвечал, что ношу такую шапку не по своей личной воле, в чем у меня существует твердая уверенность".

Когда стремление к чистоте и соответствию нравственных мотивов с поступками достигает подобной степени развития, человек легко может придти к убеждению, что внешний мир слишком наполнен разного рода суетой, чтобы можно было продолжать жить в нем, и что единственный способ сохранить целостность своей жизни и не дать запятнать свою душу — это удалиться от этого мира. Закон, побуждающий художника достигать гармонии в своем произведении одним удалением диссонансов, господствует также и в жизни духа. Умение выключать диссонансы составляет, по словам Стевенсона, единственное искусство в литературе… "Если бы я умел пропускать ненужное", говорит он, "мне не надо было бы никакого другого знания". Жизнь, исполненная беспорядка, нравственной небрежности и всяких излишеств, в той же мере неспособна выработать то, что мы называем характером, в какой невозможно, при подобных же условиях, и истинно-литературное произведение. Тут являются на помощь монастыри и сообщества одинаково настроенных людей; и здесь, в незыблемом укладе жизни, который в такой же мере, характеризуется воздержанием, как и энергической деятельностью, ищущий праведности человек обретает ту внутреннюю чистоту и уравновешенность, оскорбление которых неурядицей и грубостью мирской жизни составляло для него постоянное мучение.

Нужно прибавить, что добросовестность в стремлении к чистоте часто доходит до фантастических размеров. В этом отношении она схожа с аскетизмом, и здесь будет уместно перейти к описанию признаков, которыми последний характеризуется. Слово «аскетический» применяется к поведению, которое может взрасти на самых разнообразных психологических уровнях, и я начну с того, что укажу на различия между некоторыми из форм аскетизма.

Аскетизм может быть простым проявлением мужественного характера, пресыщенного изобилием жизненных удобств.

Умеренность в пище и питье, простота в одежде, целомудрие и суровое отношение к своему телу могут явиться, как результат стремления к чистоте духа, оскорбленного проявлениями чувственности.

Лишения и самоистязание в аскетизме могут быть также результатом любви, т. е. отказ от телесных наслаждений может показаться человеку жертвою, которую он с радостью приносит Божеству.

Характерное для аскетизма умерщвление плоти, может также явиться, как следствие самоуничижения, в связи с теологической доктриной об искуплении грехов. Человек предполагает, что, наказывая себя в здешней жизни, он освобождается этим от своих грехов и предотвращает, таким образом, более тяжелые страдания в будущем.

У людей психопатологического склада, стремление к умерщвлению плоти может возникнуть без всякой видимой причины, представляя собою нечто вроде одержания или навязчивой идеи, которая должна быть приведена в исполнение, потому что лишь это в состоянии вернуть внутреннему сознанию человека его равновесие и покой.

Наконец, в некоторых редких случаях суровое обращение с нашим телом может быть вызвано извращением чувственности, при котором раздражения, обычно вызывающие болезненные ощущения, доставляют человеку несомненное наслаждение.

Я попытаюсь привести примеры для каждого из этих подразделений, хотя очень редко бывает так, чтобы действовала только одна из описанных причин в чистом виде, потому что во многих случаях, которые необходимо причислить к проявлениям аскетизма, действуют сразу несколько из вышеприведенных побуждений. Раньше, чем приводить примеры, я должен высказать несколько общих психологических соображений, одинаково касающихся всех разновидностей аскетизма.

В течении прошлого столетия Америка пережила странный нравственный переворот. Мы уже больше не думаем, что нам подобает встречать физическую боль со спокойным сердцем. От человека не ожидают больше, чтобы он стал терпеливо переносить телесные муки, и ужасаются, когда он причиняет их другим, а рассказы о случаях сильной боли заставляют нас содрогаться, как нравственно, так и физически. Отношение наших предков к физической боли, как к вечной и неизменной составной части мирового порядка, заставлявшее их переносить боль и причинять ее другим так же просто, как если бы это входило в исполнение их ежедневных обязанностей, непонятно для нас. Нам кажется невероятным, что могла существовать такая степень огрубения. Результатом этой великой перемены явилось то, что даже в лоне Церкви, где аскетическое умерщвление плоти опиралось на прочно установившуюся традицию и считалось особой заслугой перед Богом, — даже там аскетизм, если не окончательно дискредитирован, то, во всяком случае, почти вышел из употребления. Человек, бичующий или «изнуряющий» свою плоть, возбуждает теперь больше удивления и страха, чем желания подражать ему. Некоторые католические писатели, признавая, что время аскетизма уже прошло, относятся к совершившемуся факту с покорностью и даже прибавляют, что, может быть, лучше было бы не предаваться сожалениям о прошедшем, потому что возвращение к прежней героической дисциплине тела в наше время могло бы показаться нелепостью.

Стремление к легкому и приятному, по-видимому, является у человека инстинктивно. Сознательное стремление к тяжелым и мучительным переживаниям, не имеющим другой цели, кроме их самих, могло бы показаться современному человеку чем-то ненормальным. Однако, до известной степени, человеку и теперь свойственно стремиться к преодолению трудностей, и мы нередко замечаем у людей подобное стремление. Только лишь в крайних своих проявлениях оно кажется нам парадоксальным.

Психологические причины этого явления лежат не глубоко. Если мы, оставив в стороне все абстракции, рассмотрим то, что мы называем в каждом данном поступке нашей волей, мы увидим, что она представляет собою весьма сложную функцию. Она вызывает как побуждения, так и запреты; она создает привычные пути для поведения; одновременно с нею всегда проявляется сознательное критическое отношение и, наконец, она всегда вносит с собой приятный или неприятный привкус, смотря по обстоятельствам дела. В результате получается, что, независимо от непосредственного наслаждения, доставляемого нам теми или другим переживанием в области чувства, наше нравственное отношение к этому переживанию всегда влечет за собою побочное чувство удовлетворения или разочарования. Правда, есть люди, которые, могут вести жизнь, состоящую из одних наслаждений, и для которых побуждения говорят всегда только "да!". Но есть и другие (таких большинство), для которых наслаждения представляют слишком расслабляющую атмосферу. Счастье, достигнутое без затраты энергии, кажется бесцветным и безвкусным, скоро надоедает и даже становится невыносимым. Необходимо, чтобы к нему примешивалась известная доля суровости, борьбы, трудности, необходимо, чтобы достижение его было сопряжено с опасностью и с напряжением сил, при наличности побуждений, говорящих "нет!", — и тогда только у них появляется ощущение сильного и стройного существования. Индивидуальные различия между людьми в этом отношении неисчислимы. Но каково бы ни было смешение «да» и «нет», побуждений и запретов, человек всегда умеет безошибочно определить, произошло ли это смешение в наилучшей для него пропорции. "Вот твое истинное призвание", подсказывает ему внутреннее чувство, "вот сочетание самых лучших и важных условий для твоей жизни. Здесь найдешь ты необходимую для тебя степень душевного равновесия, безопасности и отдыха, и здесь тебя встретит та, борьба, те страсти и испытания, без которых заглохла бы энергия твоей души".

Короче сказать, душа каждого человека, подобно каждой машине и каждому организму, имеет свои особенные наилучшие условия работы. Любая взятая для примера машина может работать наилучшим образом только при известном давлении пара, точно так же, как для наиболее продуктивной деятельности любого организма необходимы известная диета, известный вес и достаточное количество упражнений. Я слышал, как один доктор говорил своему пациенту: мне кажется, что деятельность нашего организма наиболее совершенна при 140 миллиметрах напряжения вашей артериальной системы. То же самое происходит и с деятельностью души: некоторые испытывают наиболее приятное настроение во время тишины и спокойствия, для других же, чтобы чувствовать себя хорошо, необходимо чувство напряженности, необходима наличность сильного стремления к чему-либо. Для последних все, что они приобретают изо дня в день, должно оплачиваться жертвами и сопровождаться борьбою, иначе оно кажется им слишком легким и теряет от этого всякую ценность.

Когда люди подобного склада религиозны, они обращают острие своей потребности в усилии и в борьбе против своего собственного «я»; и вся жизнь их приобретает уклон в сторону аскетизма.

Профессор Тиндаль рассказывает нам в одной из своих лекций, что Томас Карлейль убедил его в суровую Берлинскую зиму каждое утро окачиваться ледяною водою; он проявил в этом случае одну из низших степеней аскетизма. И из нас многие считают необходимым для здоровья начинать день с холодной ванны; продолжая далее эту линию поведения, мы встречаемся с проявлением аскетизма, описанным в следующей заметке, принадлежащей перу одного известного мне агностика:

"Часто, лежа ночью в теплой постели, я ощущал стыд, что теплота до такой степени приятна моему телу; и когда это чувство усиливалось, я обыкновенно поднимался с постели, в каком бы часу ночи это не происходило, и в продолжение минуты стоял на холоде, словно желая доказать свою закаленность".

Случаи, подобные описанному, принадлежат к отделу, который мы обозначили п. 1. Следующий пример заключает в себе, по всей вероятности, соединение того, что обозначено в пп. 2-м и 3-м, — аскетизм проявляется здесь гораздо последовательнее и ярче. Действующим лицом в этом примере является протестант, нравственное чувство которого не удовлетворялось легкими условиями жизни. Пример этот я взял из собрания рукописей Старбэка.

"Я постился и всячески умерщвлял свою плоть. Втайне от всех я носил рубашки из самой грубой материи, вдобавок унизывая их с внутренней стороны колючками. В сапоги я клал мелкие камешки, а спал на голом полу, ничем не покрываясь".

Римская церковь кодифицировала подобные истязания плоти, и дав им общее название «заслуг», определила их рыночную стоимость. Но мы видим, что суровое отношение к своему телу встречается также во всех странах и во всех религиях, просто как потребность известных натур. Мы знаем о Чаннинге, что, сделавшись унитарианским священнослужителем, -

"он стал вести еще более простую жизнь и, казалось, всякое снисхождение к самому себе было для него немыслимо. Он выбрал себе для занятий самую маленькую комнатку во всем доме, хотя свободно мог бы иметь более светлое, просторное и во всех отношениях удобное для него помещение. Спал он в мансарде вместе со своим младшим братом. Меблировка спальни напоминала собою келью отшельника и состояла из койки с положенным на ней твердым матрасом, простых деревянных стульев и стола; пол был устлан циновками. В ней не было печки, хотя Чаннинг в течение всей своей жизни был страшно чувствителен к холоду; но он никогда не жаловался и, казалось, даже не сознавал насколько было неудобно его помещение. "Я помню", рассказывает его брат, "что однажды утром, после страшно холодной ночи, он шутливо заметил: "Если бы моя постель представляла собою подвластную мне страну, то мое положение было бы похоже на положение Бонапарта: моя власть над ней простирается только на ту часть, которую я занимаю в данное мгновение; но едва лишь я трогаюсь с места, как там воцаряется холод". И только во время болезни он менял помещения и соглашался пользоваться некоторым комфортом. Носимое им белье было очень плохого качества. Одежда его, с обыденной точки зрения, была простой, хотя свойственная ему почти женская аккуратность препятствовала даже малейшему проявлению небрежности".[176]

Аскетизм Чаннинга очевидно представляет собою смешение мужества и любви к чистоте. Несомненно, что известную роль играет здесь также и демократический образ мыслей, который представляет собою один из видов любви к человечеству, и о котором я буду говорить позднее в отделе о культе бедности. Можно сказать с — уверенностью, что в разбираемом случае совершенно отсутствует элемент пессимизма. Сейчас я приведу пример, в котором последний ярко выражен, так что весь случай может быть отнесен к отделу 4-му. Джон Ценник был первым светским проповедником методитского учения. В 1735 году, во время прогулки в Чипсайде, он пришел к сознанию греховности своего поведения.

"С этого времени он перестал петь песни, играть в карты и посещать театры. По временам у него являлось желание уйти в католический монастырь, чтобы провести остаток своей жизни в набожном уединении, а иногда он хотел поселиться в пещере, спать на ложе из сухих листьев и питаться плодами лесных деревьев. Он постился подолгу и часто и молился Богу по девяти раз в день… Считая, что сухой хлеб — слишком роскошная пища для такого великого грешника, он стал питаться картофелем, желудями, дикими яблоками и часто высказывал сожаление о невозможности жить, питаясь одними кореньями и травой. Наконец, в 1737 году, он примирился с Господом и продолжал свой жизненный путь в покое и веселии".[177]

Этот несчастный человек всецело находился во власти болезненного чувства страха и меланхолии, и жертвы приносились им с целью искупить грехи и приобрести душевное спокойствие. Полное отрицание плотской жизни и потребностей человеческой натуры со стороны христианской теологии создало целую систему страха, которая сделалась сильнейшей побудительной причиной к умерщвлению плоти. Было бы несправедливо считать это побуждение корыстным, хотя проповедники часто пользовались им для успеха своих проповедей. Стремление к раскаянию и к искуплению вины является у верующего слишком непосредственным выражением его отчаяния и опасения за свою будущность, чтобы заслужить от нас такой упрек. При наличности добровольных жертв, при радостном отказе от всего, что мы имеем, с целью выразить этим свое благоговение перед Верховным Существом, самый суровый аскетизм может являться плодом в высшей степени оптимистического религиозного чувства.

М. Вианней, священник из провинции Арс, отличался выдающейся святостью жизни. В описании его деятельности мы встречаем следующий отрывок, характеризующий его внутреннюю потребность в жертвах:

"На этом пути", говорит М. Вианней, "труден только первый шаг. В умерщвлении плоти есть свой бальзам, без которого человек уже не может жить, раз он его испробовал. Отдавать себя Богу можно только одним способом, а именно — отдавая себя всего, ничего не оставляя для себя. Если человек сохранит для себя даже безделицу, то это послужит для него только причиной лишнего беспокойства и страдания". Согласно с этим взглядом, Вианней запретил себе наслаждаться запахом цветов, пить воду во время сильной жажды, высказывать отвращение к предметам, вызывающим подобное чувство, никогда не отгонял надоедавших ему мух, никогда не жаловался на неудобства, никогда не разрешал себе садиться или, стоя на коленях, опираться на локти. Он был очень чувствителен к холоду, но никогда не принимал никаких мер, чтобы защитить себя от него. Однажды, во время очень суровой зимы, один из миссионеров сделал двойной пол в его исповедальне и ставил под ним каждый день металлический ящик с горячей водой. Обман удался: "Доброта Господа неизмерима", говорил глубоко растроганный праведник, "в этом году, несмотря на весь холод, ноги у меня были постоянно теплые".[178]

В этом примере стремление жертвовать своими удобствами из чистой любви к Богу было, по-видимому, наиболее ясно сознаваемым побуждением к аскетической жизни. Поэтому мы можем отнести его к отделу 3-му. Некоторые авторы думают, что стремление жертвовать собою есть главное проявление религиозного состояния. Действительно, это самый выдающийся и наиболее часто встречающийся показатель подобного состояния и корни его лежат глубже, чем догматы религии. Вот, например, случай добровольной жертвы, который показывает, что в момент совершения ее жертва эта казалась вполне естественной человеку, принесшему ее. Коттон Мэттер, пуританский святой Новой Англии, у которого была репутация человека, доводившего свой педантизм до крайности, нашел, однако, следующие трогательные слова для описания своего настроения в день смерти его жены.

"Когда я увидел, какой беспредельной покорности Его воле требует от меня Господь", говорит Мэттер, "я решил с Его помощью прославить Его имя. За два часа до того времени, когда моя горячо любимая супруга испустила дух, я стал на колени около ее кровати и взял в свои руки ее маленькую руку, которая была так дорога для меня. Держа ее таким образом в своих руках, я торжественно и от чистого сердца вручил ее жизнь Господу и, в доказательство моей действительной покорности Его воле, я нежно выпустил и тихо положил на кровать ее столь дорогую для меня руку, решив, что больше я к ней не прикоснусь. Это был самый тяжелый для меня и, может быть, самый мужественный поступок во всей моей жизни. Она сказала мне, что одобряет мою покорность воле Божией. И хотя до тех пор она беспрестанно звала меня, после этого она уже больше не спрашивала обо мне".[179]