Лекция IV РЕЛИГИЯ ДУШЕВНОГО ЗДОРОВЬЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лекция IV РЕЛИГИЯ ДУШЕВНОГО ЗДОРОВЬЯ

На вопрос: "В чем цель человеческой жизни?" мы часто слышим ответ: "цель эта — в счастье". Действительно, сокровенным мотивом всякого усилия, всякой жертвы для большинства людей является завоевание и охранение счастья. Гедонистическая школа в этике выводит всю нашу моральную жизнь из удовольствия и страдания, испытываемого нами при тех или других наших поступках. В религиозной жизни еще больше, чем в моральной, счастье и страдание представляют два полюса, вокруг которых группируются все наши помыслы. Мы не станем утверждать вместе с выше цитированным писателем, что всякий длительный энтузиазм религиозен сам по себе, и что простой смех есть уже религиозное переживание; но мы должны допустить, что длительная радость может возбудить в нас то особое религиозное настроение, которое заключается в удивлении перед возможностью такого счастья. Самые сложные религиозные переживания являются лишь новым способом созидания счастья, чудесными внутренними тропинками к неземному блаженству, если человек в своей предыдущей жизни не нашел земного счастья. При такой связи между религией и счастьем ничего нет удивительного в том, что ощущение счастья, которое дается верой, начинает служить для человека доказательством истинности самой веры. Если какое-нибудь верование дает человеку счастье, он почти неизбежно принимает его. Это верование должно быть истинным; следовательно, оно истинно, — вот одно из обычных, правильных или неправильных, "непосредственных заключений" религиозной логики средних людей.

"Через опыт можно познать близкое присутствие Духа Божия в его реальности, — говорит один немецкий писатель,[32] — и только через опыт. А признак, благодаря которому бытие и близость Духа становятся непосредственно очевидными тому, кто когда-либо пережил подобный опыт, состоит в ни с чем не сравнимом чувстве счастья, тесно связанном с этою близостью, И такое счастье не только возможно и доступно нам здесь, в этом мире: оно также лучшее и необходимое доказательство бытия Бога. Все другие доказательства далеко не так убедительны; поэтому всякая новая теология, желая приобрести действительную силу, должна сделать счастье своим отправным пунктом".

Мы постараемся рассмотреть в этой лекции простейшие проявления религиозного счастья, оставляя рассмотрение более сложных случаев до следующей лекции.

Большинство людей отличается врожденным, ничем не заглушимым стремлением к счастью. "Космические эмоции" неизбежно выливаются у них в форму несдержанного энтузиазма. Я не говорю о счастливых людях; я имею в виду тех, кто, встретясь лицом к лицу с несчастьем, отказывается почувствовать его, как будто есть нечто постыдное или дурное в признании себя несчастным. Такие люди были во все времена; они страстно верят своему чувству, говорящему им, что жизнь хороша, — верят, несмотря на личные неудачи и на те мрачные религиозные воззрения, среди которых они выросли. Их религиозная жизнь в самом основании своем есть единение с божеством. Церковные писатели щедро наделяли предшествовавших реформации еретиков всевозможными пороками, а римляне обвиняли первых христиан в том, что они предавались распутству и оргиям. И во все эпохи решительное непризнание зла в жизни окружалось в сознании людей таким ореолом, что возникали секты, явные и тайные, утверждавшие, что все естественное позволено. Изречение св. Августина: "Dilige et quod vis fac" — люби (Бога) и поступай как хочешь — запечатлены великой нравственной глубиной. Но для людей, о которых мы сейчас говорили, оно часто служило только разрешением для перехода за границы установленной морали. Сообразно своему характеру эти люди бывали утонченны или грубы. Но их верования во все времена обладали достаточной систематичностью, чтобы создать определенную линию религиозного поведения. Для них Бог был источником свободы, и зло, благодаря Ему, утрачивало свое жало. Св. Франциск Ассизский и его ближайшие ученики — представители этого мировоззрения, в котором, конечно, есть бесчисленные оттенки. К этому же оптимистическому типу нужно отнести Руссо в его первых произведениях, Дидро, Бернардэна-де-Сен-Пьера и других вождей антихристианского течения VIII века. Их влияние объясняется главным образом известной привлекательностью их веры в то, что Природа абсолютно добра, если только вполне довериться ей. У каждого из нас есть, надо надеяться, такой друг, — и чаще это женщина, чем мужчина, и молодая женщина чаще, чем старая — небесно-ясная душа которой больше соприкасается с цветами, пением птиц и всеми чистыми красотами мира, чем с темными человеческими страстями; душа ее не может помыслить никакого зла ни о людях, ни о Боге; ей не нужно освобождения от бремени прошлого, так как религиозная радость сияет в ней с первых дней ее сознания.

"Дети Бога разделяются в этом мире на две семьи, на таких, которые родились только один раз и на рожденных дважды", говорит Франциск Ньюман (Francis W.Newman).[33] Первых он описывает в таких словах: "Для них Бог не строгий Судия, не славный Властитель, а Дух, оживляющий мир, дающий ему гармонию и красоту, Дух благодетельный, исполненный доброты, милосердия и ясности. Такие люди обыкновенно не имеют склонности к метафизике и не смотрят в глубину своего я. Они не страдают от своих недостатков, но не от самоуверенности, а просто потому, что они совсем не думают о себе. Благодаря их детской простоте религиозные переживания всегда радостны для них. Перед Богом они не испытывают трепета, как дитя в присутствии царя. Они не в силах постичь ни одного из суровых атрибутов величия Божия.[34] Для них Бог олицетворение Добра и Красоты. Они выводят представление о Нем не из греховного человеческого мира, а из прекрасной гармонии природы. Они почти не знают греха в собственном сердце и очень мало видят его в мире; страдания человеческие будят в них только нежное участие. Приближаясь к Богу, они не испытывают никакого внутреннего трепета. И не обладая высшей духовностью, они находят удовлетворение и может быть особую романтическую прелесть в своей простой вере".

Римская церковь представляет более благоприятную почву для развития этого душевного склада, чем протестантизм, на всем мироощущении которого лежит отпечаток пессимистического настроения его основателей. Но и между протестантами немало людей этого типа. Такие умы являлись и являются инициаторами и организаторами современных «либеральных» течений: унитаризма и латитудинаризма. Типичными представителями их являются Эмерсон и Теодор Паркер. Вот две характерные выдержки из писем последнего.[35]

"Ортодоксальные теологи скажут мне: "у язычников классической древности вы также не найдете чувства греха". Это вполне верно — и слава Богу! Древние хорошо знали, что такое гнев, жестокость, скупость, опьянение, чувственность, леность, трусость и другие пороки; они боролись с ними и старались от них освободиться. Но у них не было сознания своей "враждебности Богу"; и они не вздыхали над несуществующим злом. Я не раз совершал в жизни дурные поступки, я совершаю их и теперь. Не попавши в цель, я вновь натягиваю тетиву моего лука и делаю новую попытку. Но у меня нет за это ненависти к Богу, к людям, к справедливости и любви. Я чувствую, что есть еще много «здорового» во мне и в теле моем, несмотря на истощение и вопреки апостолу Павлу, есть много «хорошего». В другом письме Паркер пишет: "Всю свою жизнь я плавал в ясной и светлой воде. Правда, иногда она бывала холодна; иногда мне приходилось бороться с течением, которое было по временам бурным, но никогда оно не было так сильно, чтобы нельзя было преодолеть его и выплыть на поверхность. От первых дней раннего детства, когда я бегал по траве… до седых волос, не было у меня ни одного дня, не оставившего в моей памяти хоть немного меду, которым я наслаждаюсь и до настоящей поры. Когда я думаю о прошлом, сладкое чувство подымается во мне, и я дивлюсь, что столь малые вещи могут стать таким богатством для смертных. Но я признаюсь, что наибольшие из моих радостей это те, какие дала мне религия".

Тот же тип "один раз рожденного" сознания, развивавшегося прямолинейно и естественно — без всяких душевных кризисов, без болезненного отчаяния, чувствуется в ответе доктора Эдуарда Эверетт Хэля, — известного унитарианского проповедника и писателя, — на одно из воззваний д-ра Старбэка. Я приведу здесь выдержку из него:

"С глубоким сожалением смотрю я на внутреннюю религиозную борьбу, которая входит в очень многие жизнеописания, как существенный фактор духовного развития героя. И по-моему это неоценимая привилегия — родиться в семье, где, как в моей, религия проста и рациональна и быть воспитанным в воззрениях этой религии так, чтобы вовсе не знать, что такое религиозная или иррелигиозная душевная борьба.

Я всегда знал, что Бог любит меня, всегда был благодарен Ему за тот мир, в который Он меня поместил. Всегда был счастлив, что мог говорить Ему об этом и получать от Него наставления… Я хорошо помню, что в том возрасте, когда я стал мужчиной, полуфилософские романы того времени рассказывали очень много о юношах и девушках, перед которыми встала "проблема жизни". Я не имел ни малейшего представления в чем заключается эта проблема жизни. Мне казалось легким жить во всю полноту моих сил; учиться, когда предстояло столько узнать, казалось мне приятным, и учение шло почти без усилий; оказать помощь, когда к этому представлялся случай, я считал вполне естественным; когда кто-либо так относится к жизни, он наслаждается ею, потому что ничего не может изменить в ней, и ему не нужно доказывать себе, что жизни следует радоваться… Ребенок, которого с раннего детства научили, что он — дитя Бога, что в Боге он найдет свою жизнь и что в его распоряжении бесконечные силы для преодоления всех трудностей, — такой ребенок примет жизнь радостно и воспользуется ею лучше, чем тот, кому внушили, что он должен считать себя проклятым от рождения и неспособным к добру".[36]

Такие люди отличаются ясностью души, мешающей им сосредоточивать внимание на мрачных явлениях мира. У некоторых из них оптимизм доходит до степени чуть ли не патологического состояния. Они как бы утрачивают, благодаря особого рода врожденной анестезии, способность испытывать даже преходящую грусть или хотя бы временное сознание своего ничтожества.[37]

Самый яркий пример такой нечувствительности ко злу среди наших современников — это, конечно, Уот Уитман (Walt Whitman).

"Любимым его занятием", рассказывает д-р Бэкки, ученик Уитмана, "было бродить одному за городом, созерцая траву, деревья, цветы, наблюдая игру света и изменчивые оттенки неба, прислушиваясь к птицам, сверчкам, лягушкам и всему сонму звуков, наполняющих природу". Было ясно, что радость, которую он испытывал при этом, была неизмеримо больше той, какую в подобных случаях переживаем мы. "Когда я еще не знал Уитмана", продолжает Бэкки, "я не мог представить себе, чтобы возможно было из общения с природой извлекать то безграничное счастье, какое он умел находить здесь. Он одинаково любил цветы полей и садов. Восхищался лилией и подсолнечником так же, как розой. Быть может, не было еще такого человека, который бы любил стольких существ и так немногих из них ненавидел, как Уот Уитман. Всякое явление природы имело для него неизъяснимую прелесть. Казалось, что он любит все, что видит и слышит. Казалось, что он любил (и я уверен, что он действительно любил) каждого мужчину, каждую женщину, каждое дитя, которое встречалось ему на дороге, хотя я и никогда не слышал из его уст признания, что он любит кого-нибудь; но каждый знавший его чувствовал, что он любит его и любит еще многих других. Он никогда не спорил и не сердился; никогда не говорил о деньгах. Всегда, то шутливо, то серьезно, он защищал тех, кто резко отзывался о нем или его книгах, и я не раз думал, что он находил удовольствие даже в нападках врагов. Первое время, когда я только что познакомился с ним, мне казалось, что он неустанно следит за собой и не дает раздражению, антипатии, жалобам и упрекам проявиться в его словах. Я не допускал мысли, чтобы в нем не было этих чувств. Но после долгих наблюдений я убедился, что он был действительно чужд им. Никогда не говорил он ничего дурного ни о каком народе, ни о каком общественном классе, ни о каком периоде всемирной истории, ни о каком занятии и ремесле, ни даже о животном, о насекомом или о бездушном предмете, о законах природы и о таких их последствиях, как болезнь, уродство и смерть. Никогда не жаловался он и не ворчал на дурную погоду, неприятность, недомогание, или что-нибудь подобное. Никогда не произносил бранного слова, и даже никогда не горячился; по-видимому, ничто никогда не вызывало в нем гнева. Никогда не выказывал он страха, да вероятно никогда и не знал его".[38]

Своим значением в литературе произведения Уота Уитмана обязаны полному отсутствию в них угнетающих чувств. Уитман разрешает себе высказывать только бодрые, окрыляющие душу чувства; он всегда говорит о них, описывая только свое состояние, — и дело здесь не в разросшемся до чудовищных размеров индивидуализме, а в том, что он всегда произносит слово «я» от лица всех людей; и в словах его всегда звучит страстное мистично-онтологическое чувство, которое убеждает читателя, что мужчины и женщины, жизнь и смерть и все на этом свете божественно хорошо.

На Уитмана теперь часто смотрят, как на воскресителя вечной религии природы. Он заразил всех своей любовью к ближним, тем счастьем, какое он находит в одном факте своего и их существования. В честь его учреждается ряд обществ. Существует периодический орган[39] для пропаганды этой новой религии, где есть уже и своя ортодоксия, и свои ереси. Уже есть подражания его оригинальному стихосложению. Его открыто сравнивают с основателем христианской религии, и не всегда в пользу последнего.

Часто говорят, что Уитман «язычник». В наши дни этим словом называют или человека, не поднявшегося над природой, не имеющего чувства греха; или грека и римлянина с особенностями их религиозного сознания. Ни одно из этих определений не подходит к Уитману. Он выше животного человека, не вкусившего плодов с древа познания добра и зла. Он слишком хорошо знает грех, и если не хочет считаться с ним, в этом нельзя не видеть преднамеренной бравады; а его свобода от унизительных проявлений покорности и страха дышит сознательной гордостью, которая так чужда истинному язычнику.

"Счастливы животные, спокойные и кроткие; с ними хотел бы я жить.

Часто гляжу я на них, часто гляжу;

Гнева не знают они, над своею душой не вздыхают,

Не встают по ночам над своими грехами рыдать,

Нет среди них недовольных, нет и безумных, жаждой стяжанья больных,

Ни одного, кто бы стал поклоняться другому

или тем из подобных себе, кто в древние жил времена,

Ни одного на земле, кто б других был почтенней

или несчастней других".[40]

Никакой первобытный язычник не мог бы написать таких строк. Но, с другой стороны, Уот Уитман ниже грека или римлянина; последние еще с гомеровских времен были исполнены сознанием бренности этого солнечного мира, а Уитман отказывается вместить это сознание. Когда Ахилл, занесши меч над Ликаоном, младшим сыном Приама, слышит его мольбу о пощаде, то говорит ему:

"Так, мой любезный, умри! И о чем ты столько рыдаешь?

Умер Патрокл, несравненно тебя превосходнейший смертный!..

Но и мне на земле от могучей судьбы не избегнуть;

Смерть придет и ко мне поутру, к вечеру или в полдень

Быстро, лишь враг и мою на сражениях душу исторгнет,

Или копьем поразив, иль крылатой стрелою из лука".[41]

После чего Ахилл, как настоящий дикарь, пронзает мечом шею бедного юноши и ударом ноги сталкивает его в Скамандр, приглашая речных рыб пожрать его белое тело. Как в этом отрывке одинаково искренни симпатия и жестокость, не сливающиеся, не воздействующие одна на другую, так как греки и римляне не смешивали своих печалей с радостями и переживали их в нетронутой целостности. Подсказанное инстинктом благо не было в их глазах грехом. Они не заботились о том, чтобы оправдать вселенную (как это делают теперь), утверждением, что всякое кажущееся зло "ведет к добру", или чем-либо столь же остроумным. Для древних греков добро было просто добром, а зло — злом. Они не закрывали глаза на то зло, какое существует в природе. Им показался бы бессмысленным стих Уота Уитмана:

"Что называют хорошим, то совершенно, как совершенно и то, что называют дурным". Чтобы избегнуть зла, они не изобретали с помощью воображения "иной, лучший мир", где нет места ни печали, ни невинным чувственным радостям. Эта нетронутость инстинктивных чувств, свобода от всякой моральной софистики и от всяких преувеличений, сообщает душе древних язычников ее поистине величавый пафос. Именно этого не хватает произведениям Уитмана. В его оптимизме есть что-то слишком деланное, слишком заносчивое; в проповеди его слышна бравада и хвастливость,[42] роняющие ее в глазах читателей, несмотря на симпатию последних к Уитмановскому оптимизму и на их готовность поставить его на ряду с пророками.

Назовем склонность принимать, как добро, все, что ни случится — душевным здоровьем, и заметим, что следует различать два пути, ведущие к этому состоянию: один, имеющий характер несколько непроизвольный, другой — более произвольный и сознательный. В своей непроизвольной форме душевное здоровье есть склонность непосредственно от всего испытывать счастье. В сознательной форме — это отвлеченное представление о том, что все в мире хорошо. Всякое отвлеченное понимание явлений всегда выбирает одну сторону их, видя в ней на время их сущность, и закрывая глаза на другие стороны. Устойчивое душевное здоровье, для которого добро есть основной всеобщий принцип бытия, решительно удаляет зло с поля своего зрения. Если рассматривать это состояние в таком упрощенном виде, то может показаться, что человеку искреннему и не склонному идеализировать действительность, трудно принять эту точку зрения; но углубившись в существо такого оптимистического уклада души, нельзя не признать, что он слишком сложен для того, чтобы его можно было отвергнуть на основании указанного соображения.

Прежде всего счастье, как и всякое другое эмоциональное состояние, слепо и нечувствительно к противоречащим ему фактам, и это дает ему инстинктивное оружие для самозащиты против всего, что могло бы его нарушить. Когда чувство счастья действительно преобладает, то мысль о зле так же не может облечься чувством реальности, как не может быть веры в реальность добра при настроениях глубокой меланхолии. Очень счастливый человек, чем бы ни было вызвано его счастье, просто не способен поверить в существование зла. Он должен игнорировать его; а co стороны будет казаться, что он преднамеренно закрывает глаза при виде зла и сознательно замалчивает его.

Более того, стремление не замечать зла может стать в пылкой и искренней душе настоящей религиозной дисциплиной, чем — то в роде сознательно поставленной задачи. Многое из того, что мы называем злом, всецело обязано своим происхождением нашему отношению к вещам. Часто зло может быть превращено в добро только тем, что в душе страдающего от него, состояние страха сменится состоянием мужества; жало зла часто уничтожается и обращается в благо, если человек, после долгих попыток избавиться от него, решится наконец прямо взглянуть ему в лицо и сумеет радостно принять ту истину, что человеческое достоинство обязывает его к этому пути для преодоления зла. Не принимайте зла; пренебрегите его силой; не замечайте его существования; отклоните ваше внимание в другую сторону; — пусть зло продолжает существовать, но если вы сознаете свою самоценность, то оно потеряет для вас свое значение, а его темные стороны совсем исчезнут. И так как всякая вещь становится хорошею или дурною только благодаря вашей собственной мысли о ней, то основной вашей задачей оказывается власть над своими мыслями.

Таким путем сознательное принятие оптимистического мировоззрения проникает в философию. Когда же оно туда проникло, то уже нелегко удержать его в законных границах. Его поддерживает не только инстинктивное стремление человека к счастью и природная его склонность искать самозащиты в неведении: в его пользу скажут веское слово и наши высшие сокровенные идеалы. Состояние несчастья не только достойно сожаления, — оно унизительно и внушает отвращение. Что может быть хуже и недостойнее стенаний, жалоб, ворчливого настроения, все равно, какие, беды не вызвали их? Что оскорбительнее для окружающих? Что может быть бесплоднее такого способа избавления от горестей? Этот путь увеличивает душевное смятение и усугубляет силу зла. Мы должны какой бы то ни было ценой уменьшить власть таких настроений над собой; должны строго следить за ними в себе и в других и никогда не поддаваться им. Но совершенно невозможно проводить это решение в субъективной области, не преувеличивая заодно светлых, и не преуменьшая темных сторон реального мира. Решимость не поддаваться несчастьям зарождается в нас сначала в сравнительно слабой степени; но она разрастается до тех пор, пока не представит нам всего облика мира в таком оптимистическом виде, который в достаточной мере удовлетворил бы ее. Я не имею сейчас в виду мистического прозрения или убеждения в том, что весь мир должен быть совершенно свободен от зла. Это мистическое убеждение имеет огромное значение в истории религиозного сознания, и ниже мы с большим вниманием остановимся на нем. Но в настоящее время нам не зачем заходить так далеко. Обыкновенного экстаза без мистического характера достаточно для моей непосредственной задачи. Всякое захватывающее душевное состояние, всякий страстный энтузиазм порождает до некоторой степени нечувствительность к злу: обычные опасности не устрашают горячего патриота, любовники пренебрегают часто необходимыми предосторожностями. Когда страсть достигает своего апогея, страдание кажется прекрасным, если оно ведет к идеальной цели; смерть теряет свое жало, гроб — свою победу. При таких переживаниях противоположность добра и зла исчезает в каком-то более высоком понятии, в могучем экстазе, пожирающем зло. Человек радостно встречает такое душевное состояние, ибо оно кажется ему венчающим опыт его жизни. Это, истинная жизнь, говорит он, и я трепещу от радости, ощущая в себе бесстрашную душу героя.

Сознательное поддерживание в себе душевного здоровья, как особого религиозного настроения, соответствует могущественным свойствам человеческой природы. Ведь на самом деле все мы, так или иначе, поддерживаем его в себе — даже в том случае, когда исповедуемая нами религия, казалась бы, не допускает этого. Всеми силами отвращаем мы свой взор от несчастья и смерти; мы редко помним и мало обращаем внимания на грязь и порок, на которых зиждется наша жизнь, так что мир, во всеуслышание признаваемый в литературе и обществе, представляет собою поэтическую фикцию, которая гораздо прекраснее, чище и лучше мира действительности.[43]

Усиление за последние пятьдесят лет так называемого либерального течения в христианстве может быть рассматриваемо без всякой натяжки, как победа в церковной среде душевного здоровья над болезнетворными началами, какими пропитана старая теология с ее представлениями о пламени адовом. Теперь существуют целые религиозные конгрегации, проповедники которых не только не поощряют в нас сознания нашей греховности, но скорее ставят своей задачей полное искоренение его. Они игнорируют или даже прямо отрицают вечную кару и настаивают на высшем достоинстве человека, как прежде настаивали на его порочности. В их глазах постоянная забота христианина старого типа о спасении своей души есть нечто болезненное и достойное порицания, а не похвал; жизнерадостное, бодрое настроение, которое нашим прадедам казалось бы греховным, становится для них идеалом христианской нравственности. Я не касаюсь того, правы ли они или нет, — я только указываю на происшедшую перемену.

Люди, о которых я говорю, сохранили еще внешнюю принадлежность к христианству, несмотря на свое отвращение к преобладающим в его теологии пессимистическим элементам. Но в той "эволюционной теории", которая за последние двадцать пять лет так стремительно овладела Европой и Америкой, мы видим основоположение новой религии Природы, уже окончательно вытеснившей христианское учение из умов значительной части нашего поколения. Идея мировой эволюции сама собой приводит к учению о всеобщем совершенствовании и прогрессе, которое так полно удовлетворяет религиозные потребности душевно здоровых людей, что кажется, будто оно нарочно для них создано. «Эволюционизм» действительно истолковывается в этом оптимистическом смысле и служит заменой религии для многих из наших современников, которые либо не получили научного образования, либо имели склонность читать популярные научные сочинения, и которые чувствовали уже внутреннее недовольство ортодоксальным христианским учением. Так как примеры убедительнее, чем рассуждения, то я приведу ответ, полученный на вопросы проф. Старбэка. Душевное настроение автора этого документа с некоторой натяжкой может быть названо религией, так как оно представляет его реагирование на сущность мира в его целом; сознательное и продуманное, оно служит крепкой связью между ним и его идеалами. Думаю, что вы узнаете в авторе знакомый тип толстокожего, но в сущности безобидного человека, который довольно часто встречается в наше время.

"Вопрос:Что Вы понимаете под словом религия?

Ответ: Ничего. И я не вижу, чтобы это слово имело какой-нибудь смысл для других; это слово мне кажется совершенно ненужным. Мне шестьдесят семь лет, я жил пятьдесят лет в городе, сорок пять лет занимаюсь разными делами — из этого следует, что у меня есть некоторый жизненный опыт; и я пришел к заключению относительно мужчин и женщин, что в общем самыми религиозными и благочестивыми из них бывают те, у которых недостает прямоты характера и непосредственной нравственности. Лучшие из людей не ходят в церковь и не имеют религиозных верований. Молитвы, псалмы, отпущения грехов, все это заставляет нас рассчитывать на сверхъестественные силы в то время, как мы должны полагаться лишь на самих себя. Что касается Бога, я в Него абсолютно не верю. Идея Бога — продукт невежества, страха и отсутствия элементарных знаний природы. Если бы мне пришлось умереть теперь, когда дух и тело мои для моего возраста еще очень крепки и здоровы, я хотел бы умереть, слушая прекрасную музыку или занимаясь спортом, одним словом, наслаждаясь от всего сердца каким-нибудь разумным развлечением. Мы умираем так же, как останавливаются часы; как в том, так и в другом случае не может быть речи о бессмертии.

В. — Какие идеи являются у Вас при словах: Бог, небо, ангел и т. д.?

О. — Совершенно никаких. Я человек без религии. Эти слова для меня — сущий вздор.

В. — Можете ли Вы отметить в Вашей жизни какое-нибудь событие, которое казалось бы Вам провиденциaльным?

О. — Ни одного. Таких таинственных влияний не существует. Достаточно наблюдать факты и знать научные законы, чтобы в этом убедиться.

В. — Что сильнее всего действует на Ваши чувства?

О. — Веселые, бодрые песни и такая же музыка, но не духовная, не оратории. Я люблю Вальтер-Скотта, Бернса, Байрона, Лонгфелло, особенно Шекспира. Из песен я люблю "Сияющее звездами знамя", «Америку» (американские национальные песни), также Марсельезу и вообще все нравственные и подбодряющие вещи, а ханжеских гимнов не выношу. Я очень наслаждаюсь природой, особенно в хорошую погоду, и до последних лет я проводил в деревне каждое воскресенье. Без всякой усталости я прохожу двенадцать миль пешком. На велосипеде я проезжал и сорок, и пятьдесят миль. Теперь я оставил велосипед. В церковь я никогда не хожу, но присутствую на собеседованиях, когда они интересны. Мысли мои всегда были здравы, и я всегда доволен, когда чуждый всяких сомнений и страхов, я вижу вещи такими, каковы они есть, стараясь удержать душевное равновесие; и это в моих глазах самый глубокий из всех законов. Человек — животное, способное к прогрессу. Я убежден, что он достигнет через тысячу лет высшего состояния.

В, — Каковы Ваши представления о грехе?

О. — Грех кажется мне особого рода поведением или чем-то вроде болезни, которая происходит оттого, что человек недостаточно развит. Чем больше сокрушаться над этой болезнью, тем больше она увеличивается. Мы должны верить, что через миллион лет равновесие, справедливость, порядок материальной и духовной жизни будут так хорошо установлены и организованы, что ни у кого не будет понятия о грехе.

В. — Какой у Вас темперамент?

О. — Нервный, повышенно возбудимый в физической и умственной сфере. Мне жаль, что нужно часть жизни отдавать сну.

Если мы захотим познать разбитое и отягченное горем сердце, мы, конечно, не обратимся к этому самодовольному человеку. Полное удовлетворение, какое он находит в конечном, дает ему что-то вроде черепашьей брони, которая разъединяет его с бесконечным и защищает от всякой скорби. Он являет собою великолепный пример оптимизма, питающегося популярным знанием.