Тревожный лес
И осталась бедная девочка в большом лесу одна-одинешенька, и стало ей так страшно, что все листочки на деревьях оглядела она, не зная, как быть ей дальше, как горю помочь. Пустилась она бежать, и бежала по острым камням, через колючие заросли, и прыгали около нее дикие звери, но ее не трогали.
Тревога, в моем понимании, – это разрушительный, кровожадный механизм, действующий рука об руку с депрессией. Тысячи раз мы умираем от тревоги, под ее влиянием мы становимся ходячими покойниками. Но, как у любого механизма, у нее есть предназначение; и пока мы не окажемся у ее истоков и не обнаружим ее истинного лица, скрывающегося под отвратительной маской, мы не сможем ее разоружить и обезвредить.
Итак, на почти обезличенную, растворившуюся за долгие семь лет в своей белизне Белоснежку неожиданно нападают намного превосходящие ее в силе коварные тени, которые все это время росли, разбухали и всасывали в себя все питательные и жизненно необходимые соки ее души. Лишенная защиты, брошенная всеми, Белоснежка оказывается одна-одинешенька в огромном и кажущемся бесконечным лесу своего подсознания. Знакомая до этого окружающая действительность становится чужой и угрожающей: утопическая мать принимает облик мачехи, а затем и колдуньи.
Белоснежка, изучающая листья на обступивших ее деревьях в попытке расшифровать незнакомую обстановку, подобна человеку, который в разгаре приступа тревоги перестает понимать, где он и что с ним: при ярком солнечном свете особенно ясно видно, как трескается и разваливается поверхностный глянец жизненных будней, обнажая черную, пустую, отвратительную и пугающую гниль.
«Жуткое, таинственное, кровавое зрелище скрывается под наружным, открытым всеобщему обозрению слоем каждодневных жизненных атрибутов: роды, брак, смерть, родители, школы, кровати и обеденные столы – отовсюду появляются темные, жестокие и смертоносные тени, демонические существа, костлявые ведьмы»[23], – записывает в своем дневнике измученная приступами тревожности Сильвия Плат.
Эти демонические существа, костлявые ведьмы, чудовищные драконы, крадущие и разлучающие с матерью малокровных принцесс; Эрешкигаль – великая подземная госпожа из шумерской мифологии или отвратительная «горгона Медуза», от одного взгляда которой у нас холодеет внутри, – все они представляют темные стороны нашей души. Одно лишь упоминание о них вызывает у нас отвращение, потому что в них мы узнаем себя; мы видим свой собственный, отвергнутый нами образ – уродливый, одинокий, низменный и безнравственный.
Иногда – я это видела не раз и не два – тревожное состояние служит чехлом, покрывающим табу. К примеру, подавляемый гнев, вызванный – о, ужас – самыми дорогими нам людьми: родителями, любимыми, детьми. И вот это запретное чувство, эта безудержная ярость вместо истинного адреса перенаправляется вовнутрь; мы настолько раздавлены гневом и задушены яростью, что воспринимаем действительность через слой удушливой пелены и тупеем от недостатка воздуха. Многие из нас, несомненно, помнят с детства запретное, подавляемое чувство недовольства нашими родителями, тем, как они признавали только нашу «белоснежность», тем, что были нам недоступны. Нередко дети используют свой организм для того, чтобы выразить то, что им запрещено не только чувствовать, но и выражать словами. В альтернативной – холистической – медицине многие заболевания (в первую очередь, дыхательной системы) считают проявлением все того же тщательно скрываемого запретного гнева.
Мне было пять лет, когда мои родители репатриировались в Израиль. Мы поселились в кибуце, где большую часть дня я оставалась без родителей, так как они, молодые врачи, должны были утвердиться в своей профессии в незнакомой стране с непонятным языком и непривычным образом жизни. А для меня, пятилетней, родители оставались единственной опорой, на которой балансировал мой счастливый мир. Признаться в обиде на них и на их длительное отсутствие означало лишить себя единственного живительного источника. Подавляемый гнев перевоплотился в неподвластную тревогу, которая стала моей верной спутницей. Эта тревога выражалась в приступах затрудненного дыхания; они, подобно тени, преследовали меня все мое детство. Я боялась темноты, болезней, террористов, короче, всего, что только могло придти мне на ум; и сколько душевных сил мне пришлось потратить, чтобы преодолеть эти страхи! Я держалась за мою любовь и уважение к родителям, а мой гнев направляла против себя самой.
Известный исследователь южно-американских культур профессор Нахум Меггед рассказывает в своих лекциях о белой женщине, которая преодолела огромные расстояния, чтобы добраться до знаменитого в тех краях шамана по имени Дон Сирило. У нее был вид совершенно потерянного человека – женщина была явно чем-то напугана и очень этого стеснялась. Ее преследовали постоянные кошмары: страшные огромные скелеты протягивали к ней свои длинные костлявые руки и тащили ее в могилу; и так каждый день, ночью и днем, во сне и наяву – беспрерывно. Дон Сирило надолго погрузился в себя и наконец пришел к заключению, что кто-то зарыл тень этой женщины, и теперь эту тень необходимо освободить и спасти[24].
Святой огонь поведал ему, где тень похоронена, и трое – шаман, антрополог и женщина – немедленно отправились в путь. Через несколько часов они приехали в заброшенную, давно опустевшую деревню, возле которой находилось древнее кладбище. Шаман сразу направился к свежему холмику, видному издалека на фоне заросших могил, и начал рыть. Через несколько минут он вытащил из ямы куклу; на ней было написано имя стоявшей возле могилы женщины. С осторожностью хирурга шаман начал удалять булавки, иголки и острые шипы, торчащие из тряпичного тельца куклы. Как только он закончил, раздался голос женщины, в котором смешались ужас и облегчение: «Скелеты и руки ушли в землю».
Позже женщина рассказала, что ее брат завидовал ей в связи с тем, что отец перевел на нее все наследство и, по всей вероятности, обратился к колдуну[25].
Эту историю можно рассказать и иначе: жила-была женщина, которой отец завещал все свое состояние, и она забрала себе все наследство, не посчитавшись с братом, которому не досталось ни копейки. Жадность, безразличное отношение к брату или, возможно, даже чувство злости из-за самого факта его существования – все эти чувства были естественным образом подавлены: ведь они признаны антисоциальными, постыдными, отвратительными. Женщина пыталась их не замечать, игнорировать, старалась их победить или хотя бы подавить. И действительно, какое-то время казалось, что это ей удается. Но, как часто бывает, весь этот ворох запретных, позорных, гадких чувств, спрятанный в дальнем углу ее душевного подполья, рос и расползался, пока не достиг размеров чудовища, изрыгающего пламя ненависти – ненависти к брату. Это пламя, за неимением другой цели, было направлено против нее самой. В вырытом женщиной подполье корчилось в предсмертных муках исколотое ядовитыми иглами презренное чувство, и это не могло остаться безнаказанным. По словам профессора Меггеда, цитирующего шамана, если с тенью случится что-то серьезное, дни хозяина человеческой тени сочтены. Ее тень, ее невысказанные, раздавленные в кашу гнев и обиды бродили и пенились, наполняя душу ядовитыми парами; они лишили женщину воздуха. Состояние тревоги, приступы панического ужаса стали невыносимы.
Шаман заставил ее вскрыть могилу, вынуть оттуда изуродованное тельце ее куклы-тени – и признать свои чувства.
Здесь, как и во многих других случаях, лечение отталкивается от обратного: как только женщина осознала и признала направленный против нее гнев брата, она тем самым признала правомерным свое озлобленное отношение к нему; она дала свободу своим чувствам и сразу же освободилась от кошмаров. Тень может вернуться и занять свое место в душе. Она не должна больше протягивать свои костлявые руки, чтобы напомнить о своем существовании, потому что никто не пытается ее изгнать, зарыть в заброшенной людьми деревне.
Эта женщина настолько боялась своей недозволенной тени, что не только закопала ее на кладбище, но и сделала это в далекой опустевшей деревне, то есть окончательно изгнала ее из сознания. Там, на безлюдном кладбище, «никто» не станет эту тень оплакивать или откапывать, там ей обеспечено полное всеобщее забвение.
Многие из нас становятся жертвами изнуряющих приступов тревожного состояния, не подозревая, что сами же и «породили» это чудовище; что они месяцами согревали своим теплом – высиживали – крокодилье яйцо, не подозревая, что зубастый детеныш уже вылупился и только выжидает удобного момента, чтобы наброситься на свою жертву[26].
Приступы тревожности «неизвестного происхождения» атакуют нашу жизнь в самом ее апогее, наказывая за то, что в этой жизни не находят своего отражения наши истинные потребности, подчиненные нашим внутренним или внешним (социальным) понятиям о неких нравственных идеалах. Так, к примеру, матери в кибуцах, подчиняясь идеологическим требованиям коммуны, были вынуждены жить практически отдельно от детей, которых кормили, укладывали спать, наказывали и утешали нянечки – верные уполномоченные кибуцного движения; или женщины, посвятившие себя карьере, которые, следуя идеям феминизма, заглушают в себе отзвуки взывающего к их материнскому началу детского плача. Этой теме посвящена книга Арэлы Ламдан «Конец безмолвию: мы не желаем больше молчать»[27], в которой она публикует беседы с женщинами трех поколений, живущими в кибуцах. Яэль «мать второго поколения»: «Быть матерью в кибуце того времени означало быть послушной матерью… С одной стороны, мне было важно соблюдать правила и законы, с другой – меня преследовало тяжелое чувство, что что-то я делаю не так… Каждый вечер я брала детей, без которых жить не могла, и отправлялась с ними на другой конец кибуца в детский корпус, где находилось их детское общежитие… Я слишком хорошо знаю, что если ты не будешь подчиняться законам, тебя не будут любить; а если тебя не будут любить – это конец…»
Другая крайность – женщины, которых полностью поглотило интенсивное, тотальное материнство, не оставляющее места как для самых элементарных потребностей (прервать кормление, чтобы сходить в туалет, или сделать себе бутерброд, даже если дочка именно сейчас хочет играть), так и для надобностей личного плана (быть наедине с собой, загадывать на будущее, что-то делать в свое удовольствие). Какой приятной и притягивающей, но в то же время опасно иллюзорной, может оказаться детская неспособность отличить свое младенческое незрелое «я» от всего, что связано с понятием «мама», особенно если «мама» – сама младенец, слишком рано лишенный целительного материнского тепла.
Вот и я, как многие женщины, чьи бесконечно преданные работе родители воспитывали своих детей на фрейдистских принципах «сепарации» между матерью и ребенком (это должно было помочь ребенку вырасти и сложиться как индивидууму), и были слишком рано лишены дивного диалога, который происходит между нежным алым ротиком и мягкой теплой грудью, между любящими убаюкивающими руками и прижимающимся беспомощным тельцем; как те, кто махал ручкой вслед энергично шагающей маме и оставались дома с няней (которая тоже оставила дома детей и отправилась на работу) – я, подобно многим женщинам, искала утешения в материнстве. Моя преданность ребенку незаметно перешла в абсолютную зависимость, равную той, в которой находится младенец по отношению к своей матери: из моей жизни было вычеркнуто все, что не определялось потребностями ребенка; я полностью отреклась от той части моего «Я», которое не было связано с функцией «мама».
Раз за разом отказываясь от наших самых элементарных, казалось бы, давно привычных и вполне доступных желаний и стремлений, мы незаметно погружаемся в пустоту безразличия. Мы еще не понимаем, что происходит, но уже испытываем усталость, равнодушие к происходящему вокруг нас, граничащие с полной апатией. Вещи, которые всегда будоражили наше воображение, вызывали в нас спортивный азарт и требовали немедленного действия – обустройство дома, новый проект на работе, – оставляют нас абсолютно безучастными, погруженными в полудрему, как будто наши жизненные резервы на исходе и не в состоянии мобилизовать чувства, необходимые для реализации каких бы то ни было планов на будущее. Чаще всего мы начинаем понимать происходящее слишком поздно: беспощадная лавина уже несет нас к бездне, и только крошечный осколочек, оставшийся от нас прежних, преодолевая смертельный ужас, трубит тревогу. Жутко!
А ведь, если подумать, еще задолго до тревоги, задолго до депрессии наши внутренние сейсмометры посылают нам настойчивые сигналы о надвигающейся катастрофе. Все, что мы должны сделать прежде, чем наши тени начнут протягивать к нам свои костлявые руки из ямы, которую мы для них вырыли, – это подать им руку, помочь выбраться на поверхность, осторожно отряхнуть их от пыли и грязи и желательно обнять. Обнять тень, потому что без нее наша жизнь – не жизнь.
Пробуждение к жизни настоящего «я», которое существует бок о бок с «тенью»[28], нередко сопровождается неприятным покалыванием, подобным тому, что появляется в занемевших, а затем наполнившихся кровью органах. Теперь, когда раздавшееся вширь «я» потягивается во вдруг ставшей узкой кровати, когда руки и ноги заполняют собой все домашнее пространство и крадут время, внимание и силы, – в доме необходима перестановка, чтобы освободить место для появившегося там нового человека. И человек этот – я.
С тех пор как я пережила и поняла этот процесс, стоит мне почувствовать даже слабый запах тревоги, и я тут же начинаю искать его источник: зловоние какого убитого и погребенного мною запретного чувства я учуяла? Каким бы разложившимся и отвратительным ни был этот труп, его нужно обнаружить и извлечь на свежий воздух.
Возможно, подобно «женщине-скелету»[29], он обрастет мясом и кожей и станет нашим верным и незаменимым спутником на всю оставшуюся жизнь; а возможно, он свое уже отслужил, и нам останется только похоронить его с почестями.
Я убедилась, что, признавшись в существующих наперекор табу запретных чувствах, мы высвобождаем себя из их тисков – тисков, которые за неимением другой точки приложения способны задушить нас до смерти.