Г. ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ИНСТИНКТА

Г. ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ИНСТИНКТА

Не совсем очевидно и не сразу понятно, почему рост интеллектуальности и спад чувственности должны были поднять чувство собственного достоинства как у отдельных людей, так и у всего народа. Этот факт, по-видимому, предполагает существование определенного стандарта оценки и какой-то другой личности или фактора, которые поддерживают его. Для объяснения давайте обратимся к аналогичному случаю в психологии личности, в котором нам удалось разобраться.

Если Оно человека пробуждает инстинктивные побуждения эротического или агрессивного характера, то самым простым и естественным будет, если Я, имеющее в своем распоряжении мыслительный и мышечный аппарат, удовлетворит эту потребность действием. Это удовлетворение инстинкта Я ощущает как удовольствие, точно так же как его неудовлетворение, несомненно, станет источником неудовольствия. Но может произойти и так, что Я воздерживается от удовлетворения инстинкта ввиду внешних препятствий, а именно – если оно решит, что данное действие вызовет серьезную опасность для Я. Подобное воздержание от удовлетворения, отказ от инстинкта из-за внешнего препятствия – или, как мы говорили, в соответствии с принципом реальности – в любом случае не является приятным. Если невозможно уменьшить силу самого инстинкта посредством перераспределения энергии, отказ от удовлетворения инстинкта приводит к длительному напряжению, обусловленному неудовольствием. Однако отказ от инстинкта может быть навязан и другими причинами, которые мы правильно называем внутренними. В ходе развития индивида часть сдерживающих сил внешнего мира закрепляется внутри, и в Я образуется структура, которая противостоит остальной его части через наблюдение, критику и запреты. Мы называем эту структуру Сверх-Я. С этого времени Я, прежде чем предпринять удовлетворение инстинктивных потребностей, требуемых Оно, должно принимать во внимание не только опасности окружающего мира, но также и возражения Сверх-Я, и таким образом, у него возникает еще больше оснований воздерживаться от удовлетворения инстинкта. Но в то время как отказ от инстинкта, вызванный внешними причинами, оказывается только неприятным, то, когда он обусловлен внутренними причинами, в соответствии с требованиями Сверх-Я, это приводит к иному практическому результату. В добавок к неизбежным, вызывающим неудовольствие, последствиям оно также приносит Я и плоды, доставляющие удовлетворение. Я чувствует себя возвышенным, оно гордится своим отказом от инстинкта, как будто это – ценное достижение. Мы полагаем, что можем понять механизм возникновения этого удовольствия. Сверх-Я является преемником и представителем родителей (и воспитателей) индивида, которые присматривали за ним в начальный период его жизни; оно продолжает выполнять их функции почти без изменений. Оно непрерывно держит Я в состоянии зависимости и оказывает на него постоянное давление. Точно так же, как и в детстве, Я опасается рисковать любовью своего верховного наставника; оно воспринимает его одобрение как чувство освобождения и удовлетворения, а его упреки – как муки совести. Когда Я приносит в жертву Сверх-Я отказ от инстинкта, то оно надеется, что будет вознаграждено большей любовью с его стороны. Осознание заслуженности этой любви ощущается как гордость. В то время когда источник авторитета еще не был организован внутри как Сверх-Я, между угрозой потерять любовь и инстинктивными побуждениями могло существовать то же отношение: при отказе от инстинкта из-за любви родителей возникало то же чувство безопасности и удовлетворения. Но это радостное чувство может принять особый нарциссический характер гордости только после того, как авторитет сам стал частью Я.

Как же поможет это объяснение удовлетворения, возникающего в результате отказа от инстинкта, понять те процессы, которые мы хотим изучить – усиление чувства собственного достоинства, вызванное ростом интеллектуальности? По-видимому, очень незначительно. Обстоятельства совершенно иные. Не существует никакого вопроса о каком-либо отказе от инстинкта и никакого второго человека или силы, ради которых делается эта жертва. Скоро у нас возникнут сомнения по поводу этого последнего утверждения. Можно сказать, что именно великий человек является тем авторитетом, ради которого осуществляется это достижение; так как великий человек сам поступает сходным с отцом образом, то можно не удивляться, что в групповой психологии ему выпадает роль Сверх-Я. Таким образом, это также применимо и к человеку Моисею в отношении еврейского народа. Однако в том, что касается другого момента, соответствующую аналогию подыскать невозможно. Рост интеллектуальности заключается в предпочтении сенсорной перцепции того, что известно как высшие интеллектуальные процессы – то есть памяти, размышлений и умозаключений. Это выражается, например, в принятии решения, что отцовство является более важным, чем материнство, хотя его и невозможно, подобно последнему, установить свидетельством чувств, и именно по этой причине ребенок должен носить фамилию отца и быть его наследником. Или это позволяет провозгласить, что наш Бог является величайшим и могущественнейшим, хотя и невидимым, подобно порыву ветра или душе. Неприятие сексуального или агрессивного инстинктивного побуждения, по-видимому, совершенно отличается от этого. Более того, в случае отдельных продвижений в интеллектуальности – например в случае победы патриархата – мы не можем указать на авторитет, устанавливающий образец, который рассматривается как более высокий. В данном случае это не может быть отец, так как увеличение интеллектуальности возвышает его до уровня авторитета. Таким образом, мы оказываемся перед тем фактом, что в ходе развития человечества чувственность постепенно уступает интеллектуальности, и люди при таком продвижении вперед чувствуют себя гордыми и возвышенными. Но мы не в состоянии сказать, почему так происходит. Позднее происходит то же самое, когда саму интеллектуальность побеждает такое очень запутанное эмоциональное явление, как вера. Здесь мы имеем знаменитое credo quiа absurdum», и снова тот, кто преуспел в этом, рассматривает данный факт как наивысшее достижение. Возможно, общим элементом всех этих психологических ситуаций является что-то другое. Возможно, люди просто провозглашают, что то, что сложнее, стоит выше, и их гордость – это простой нарциссизм, усиленный осознанием преодоленной трудности.

Это, конечно, не очень плодотворные размышления, и можно подумать, что они вообще не имеют ничего общего с нашим исследованием того, что определило характер еврейского народа. Это было бы только в наших интересах; но все же определенная связь с нашей проблемой просматривается в одном факте, который в дальнейшем коснется нас в большей степени. Религия, которая началась с запрета создавать образ Бога, с течением столетий все больше и больше развивается в религию отказа от инстинктов. Не то, чтобы она требует полового воздержания; она удовлетворяется заметным ограничением сексуальной свободы. Однако Бог становится полностью оторванным от сексуальности и возвышенным до идеала этического совершенства. Но этика – это ограничение инстинкта. Пророки постоянно и непрерывно утверждали, что Бог ничего не требует от своего народа, кроме жизни в добродетели – то есть воздержания от любого удовлетворения инстинктов, которые все еще осуждаются нашей сегодняшней моралью как порочные. Похоже, что даже требование веры в него занимает второе место в сравнении с серьезностью этих этических требований. Таким образом, по-видимому, роль ограничения инстинкта в этой религии очень значительна, даже несмотря на то, что с начала она не была так заметна.

Однако, чтобы избежать недоразумения, здесь уместно провести интерполяцию. Даже несмотря на то, что может показаться, будто отказ от инстинкта и основанная на нем этика не являются существенной частью содержания религии, однако в генетическом отношении они связаны с ней очень близко. Тотемизм[155], который является самой ранней признанной нами формой религии, несет в качестве неотделимых составных частей ряд приказов и запретов, которые безусловно, не имеют никакого иного значения, кроме отказа от инстинктов: экзогамию – то есть отказ от страстно желаемых матерей и сестер – поклонение тотему, запрещающее его повреждение или убийство, предоставление равных прав всем членам братского союза – то есть ограничение тенденции к яростному соперничеству среди них. В этих предписаниях следует видеть первые ростки морального и социального порядка. От нашего внимания не ускользает, что здесь задействованы два различных мотива. Первые два запрета действуют на стороне отца, от которого избавились: они, так сказать, продолжают поддерживать его волю. Третье предписание – предоставление равных прав вступившим в союз братьям – пренебрегает волей отца; оно оправдывается ссылкой на необходимость постоянно поддерживать новый порядок, установленный после устранения отца. В противном случае был бы неизбежен возврат к предшествующему состоянию. Именно здесь социальные законы расходятся с остальными, которые, можно сказать, напрямую связаны с религией.

Существенная часть этого процесса повторяется в сокращенной форме в развитии человеческого индивида. Здесь также, именно авторитет родителей – в особенности его самодержавного отца, угрожающий возможностью наказания – заставляет ребенка отказаться от инстинкта и решает за него, что разрешается, и что запрещается. Позднее, когда место родителей занимает общество и Сверх-Я, то, что для ребенка считалось «хорошим поведением» или «непослушанием», описывается как «хорошее» и «плохое» или «добродетельное» и «порочное». Но это всегда одно и то же – отказ от инстинкта под давлением авторитета, сменяющего и продолжающего отца.

Эти открытия приобретают более глубокий смысл, когда мы рассматриваем замечательную концепцию святости. Что же это на самом деле такое, что кажется нам «святым» в отличие от других вещей, которые мы высоко ценим и считаем значительными»? С одной стороны, связь между святостью или священностью с религиозным очевидна. На ней категорически настаивают: все религиозное является священным, это сама суть священности. С другой стороны, наше мнение расшатывается многочисленными попытками применять характеристику священности по отношению ко многим другим вещам – людям, обычаям, обязанностям – которые не имеют ничего общего с религией. Эти попытки имеют явно тенденциозные цели. Давайте начнем с запретного характера, который так тесно связан со святостью. То, что священно, определенно является тем, чего нельзя касаться. Священный запрет несет очень сильную эмоциональную нагрузку, но фактически не имеет никакого рационального основания. Так, почему, например, кровосмешение с дочерью или сестрой должно быть таким особенно серьезным преступлением – настолько худшим, чем любой другой половой акт[156]? Если мы спросим о рациональной основе этого, то нам, несомненно, ответят, что все наши чувства восстают против этого. Но это только означает, что люди относятся к данному запрету, как к самоочевидному и не знают, на чем он основан.

Несостоятельность такого объяснения можно показать довольно легко. То, что представляется оскорбляющим наши самые священные чувства, было общепринятым обычаем – мы можем назвать это обычаем, возведенным в ранг святости – среди правящих родов древних египтян и других древних народов. Считалось само собой разумеющимся, что фараон должен взять в качестве своей первой и главной жены свою сестру; и последующие преемники фараонов, греческие Птолемеи, не колеблясь следовали этому примеру. И мы, скорее, вынуждены признать, что кровосмешение – в этом случае между братом и сестрой – было привилегией, недоступной обычным смертным, и которая была предназначена только для царей как представителей богов, точно так же, как никаких возражений не выдвигалось против подобных кровосмесительных отношений в мире греческих и германских легенд. Можно заподозрить, что скрупулезное соблюдение равенства происхождения среди нашей аристократии является остатком этой древней привилегии, и что, возможно, в результате этого близкородственного спаривания в течение столь многих поколений в высших социальных слоях в Европе правят представители только двух семейств.

Доказательство кровосмешения среди богов, царей и героев также помогает рассмотреть и другую попытку, которая объясняет ужас кровосмешения биологически и проследить его к смутной памяти о вреде близкородственного спаривания. Однако нет даже уверенности, что существует какой-либо вред кровосмешения, не говоря уже о том, что первобытные люди могли заметить его и выступить против родственного спаривания. Неопределенность в установлении допустимой и запретной степени родства тоже не свидетельствует в пользу гипотезы, что основанием ужаса кровосмешения является «естественное чувство».

Наша реконструкция предыстории наталкивает нас на другое объяснение. Наказ в пользу экзогамии, выражением которого является ужас кровосмешения, был результатом воли отца и продолжал выполнять эту волю и после его устранения.

На этом основана сила его эмоционального воздействия и невозможность рационального обоснования – то есть его священность. Мы с уверенностью ожидаем, что исследование всех остальных случаев священного запрета приведет к тем же выводам, что и в случае ужаса кровосмешения: то, что священно, первоначально было не чем иным, как продолжением воли первичного отца. Это также прольет свет на до сих пор необъяснимую амбивалентность слов, которые выражают концепцию священности. Это амбивалентность, которая, как правило, господствует в отношении к отцу. [Латинское] sacer означает не только «священный», «освященный», но также и то, что мы можем перевести только как «постыдный», «отвратительный» (например, auri sacra fames»).

Но воля отца касалась не только того, чего нельзя было касаться, что должно было высоко почитаться, но также и того, перед чем трепетали, потому что она требовала мучительного отказа от инстинкта. Когда мы слышим, что Моисей сделал свой народ священным [с. 163] когда ввел обычай обрезания, то теперь нам понятно глубокое значение этого утверждения. Обрезание выступает как символическая замена кастрации, которой первоначальный отец однажды подверг своих сыновей в период расцвета своей абсолютной власти, и каждый, кто принимал этот символ, показывал тем самым, что готов подчиниться воле отца, даже если это вынуждало его к самому мучительному для него жертвоприношению.

Возвращаясь к этике, мы можем в заключение сказать, что часть его предписаний можно рационально объяснить необходимостью четко установить права общества в отношении личности, права личности в отношении общества и права личностей в отношениях друг с другом. Но то, что кажется нам таким грандиозным в отношении этики, таким непостижимым и странно очевидным, обязано этому своей связи с религией, своему происхождению от воли отца.