Образ антипода в мобилизации социальных систем, или что такое чмо?
Образ антипода в мобилизации социальных систем, или что такое чмо?
Редукция социокоммуникативных связей до первичного физиологического уровня происходит в условиях культурного вакуума, т. е. в тех сообществах, в которых прерываются коммуникативные каналы, проходящие в области культурных норм и ценностей гражданского общества.
Это происходит тогда, когда более сложные информационные системы, воспроизводящие идею власти, перестают обеспечивать консолидацию общества. Тогда оно конституирует свою целостность за счет антиподов, играющих роль негативных маркеров не только социальной, но и антропологической идентичности.
В отношении общества к антиподам наблюдается десимволизация доминантных отношений, которые редуцируются до уровня прямого физиологического не мотивированного насилия.
Карл Юнг, выделяя конкретные архетипы-образы, сосредоточивает внимание на позитивных. В их числе архетипы младенца и девы, матери и зарождения, духа и трикстера, анимуса и анимы и другие, воспроизводящие в образах фундаментальные принципы миропонимания, познавательной активности, присущей, по мнению Юнга, и животным. Информационная деятельность, по его определению, есть фундаментальный принцип развития жизни вообще.{76}
В то же время отдельной группой в его концепции выделяются архетипы негативные, доступные аналитической психологии в отрицательных мифопоэтических образах: «колдун», «демон», «черт». Юнг относит эти отдельные архетипические образы к архетипу Тени, происходящему из негатива картины мира — той его части, которая остается непознанной. Данный архетип, по сути, мобилизует сознание для систематизации представлений о непознаваемом в целях преодоления психологического дискомфорта, возникающего там, где есть непонятное. Экстраполяция известного в область неизвестного, называние безымянного есть средство борьбы с фобиями. Сознание по своей природе не может помыслить неизвестность. Поэтому теневая, т. е. непознанная сторона картины мира мыслится в инверсии его известной стороны, в результате получается негатив, или антимир, с антинормами, антизаконами, управляющими антиповедение антисуществ. Это и есть процесс обретения архетипами своего символического выражения — проекции.
Здесь мы видим глубинное психологическое значение и смысл негативных форм поведения: протеста, нарушения запретов, деструктивной или самодеструктивной деятельности. «Эти атрибуты, — пишет Юнг, — никоим образом нельзя отнести применительно к человеческой личности, хотя они, как правило, в виде интуитивных суждений, неподвергаемых уже более критической проверке, все же проецируются на окружающих людей к величайшему вреду для человеческих отношений. Такие атрибуты всегда извещают, что проецируются содержания сверхличностного или коллективного бессознательного».{77}
Между тем образ врага — лишь один из вариантов архетипа антипода, экстраполирующего «темные» стороны личности. Он имеет непосредственное отношение к юнгианским «аниме»/«анимусу». В более широком значении этот феномен оппозиционирования выражает в образах главную функцию сознания — системообразование. Феномен социальных (и шире — антропологических) антиподов играет в социогенезе сознания важную роль.
Символическая оппозиция жизни и смерти подчинена задаче структурирования социума, в результате чего общество делится на организованное коммуникативными нормами большинство и не соответствующее этим нормам меньшинство. В современном русском языке слово «нелюдь» означает такие крайние формы социальной девиантности, как тяжкие преступления. Но прилагательное от него «нелюдимый» употребляется по отношению к не слишком активным участникам вербальной коммуникации и этимологически восходит к описанию мира мертвых. Оппозиция, раскрывающая значение «асоциальный» как «мертвый», сохраняется в языке: «люди/нелюди», «род/выродок», «жилец/нежилец» и пр. Традиционные правовые системы, а с ними и социальные стереотипы тяготеют к онтологическому символизму бинарных оппозиций.
С развитием культуры расширяется спектр смысловых значений, обыгрывающих тему социальной идентичности. Параллельно усложняются нормы общественно приемлемого поведения. Но, судя по устойчивому воспроизводству архетипов антипода в сфере правовой культуры, идея агрессии эквивалентна идеи жизнеспособности и функционирует на фундаментальном уровне сознания. Это проявляется в идеологемах и в социальных маркерах, которые мы находим в речевых штампах: «наш человек» или «не наш», «свой парень» или «не от мира сего», «весь в меня» или «в кого уродился» и так далее.
Мифологема жертвоприношения направлена на консолидацию социума перед перспективой небытия. Его логика есть логика отказа от части ради сохранения целого. Жертвой в каждой конкретной традиции становится то, что осмыслено в культуре в качестве источника жизненных сил: это могло быть культовое животное у охотников, какое-нибудь особенное и важное растение у собирателей, основное животное у скотоводов или основной злак у земледельцев.
С переходом к товарно-денежным отношениям роль жертвы начинают играть деньги, отсюда обычай дарить деньги или бросать монетки духам. Человеческие жертвоприношения, которые имели место в глубокой древности у многих народов мира, имеют тот же смысл адресации человеческих жизненных сил богам в их буквальном, натуралистическом понимании. Возникает вопрос — как и в какой форме архаическое жертвоприношение связано с обычной агрессией?
В обществах развитой социально-правовой культуры миф действует на уровне ментальных парадигм, метафор языка коммуникации, образ-факторов психической стабилизации, но не является прямым руководством к действию. Символизация жертвоприношений происходит еще в рамках традиционных мифоритуальных практик. Мифы многих народов содержат комментарий по поводу замены человеческих жертв символами. Соответственно, когда мы сталкиваемся с историческими свидетельствами иррационального насилия и особенного насилия, вызванного коллективным аффектом, то можем рассмотреть на этих примерах механизм функционирования исходных социоинтегрирующих структур общественного сознания, реанимирующих жертвоприношение как архиметод социальной консолидации. Феномен жертвоприношения часто наблюдается в критические и переходные исторические периоды, в которых нарушается целостность культурной традиции.{78}
Нет нужды погружаться в глубины антропогенеза, чтобы наблюдать роль образа врага в консолидации социумов — данный архетип успешно эксплуатируется и современной политикой. Тем не менее, аспекты этой проблемы стоит рассмотреть подробнее, ибо в современной российской армии нет такого подразделения, в котором не был бы реализован архетип антипода, мобилизующий общественное сознание идеей жертвы отпущения, воплощенной в феномене чмо.
Для перевода армейского понятия «чмо» на язык общегражданских норм в качестве синонима часто используют выражение «козел отпущения».1 Это не просто метафора. Речь идет о тождестве социальных функций жертвы, жертвоприношения и жертвенного поведения в архаических ритуально-правовых системах и в неуставных отношениях в армии. Здесь следует вспомнить, что история человеческих жертвоприношений знает два вида жертв: первый — самые лучшие члены общества, персонифицирующие его (общества) добродетели; второй — самые худшие, асоциальные субъекты, вбирающие в себя всю скверну общества, вместе с которой устраняются. Лица, занимающие «опущенное» положение в экстремальных группах, представляют собой жертвенных субъектов второго вида.
Слишком просто было бы представить чмо только как патологию воинского коллектива. Социальная роль чмо общественно востребована: своим существованием оно 1 утверждает действующие порядки от обратного: «смотрите, как выглядит социальное несоответствие».
Между ритуальными жертвами и социально-политическими, к примеру, «жертвами репрессий», казалось бы, нет ничего общего, кроме аллегории. Но если отбросить религиозный аспект, в первом случае, и идеологический пафос, во втором, то обнажится единый социально-психологический алгоритм — консолидация социума путем выведения его экзистенциальной границы, проходящей чрез оппозиции «свой/чужой», «человек/нечеловек», «жизнь/смерть».
Древняя история знает аналогии армейским чмо. Рене Жирар приводит в качестве примера жертвы отпущения в греческом полисе феномен фармака, игравшего роль «козла отпущения»: «Предусмотрительные Афины содержали на свой счет несколько несчастных для жертвоприношений этого рода. В случае нужды, то есть когда город поражало или грозило поразить какое-то бедствие: эпидемии, голод, чужеземное вторжение, внутренние распри, в распоряжении коллектива всегда имелся фармак. Жертва считается той скверной, которая заражает все вокруг себя, и смерть, действительно очищает общину, поскольку возвращает туда мир. Поэтому „фармака“ и проводили чуть ли не повсюду — чтобы он впитал всю нечистоту и взял ее на себя; после этого „фармака“ выгоняли или убивали во время церемонии, в которой участвовало все население».{79}
В концепции Жирара смысловое значение обрядов с участием фармака — социальная идентичность, интеграция и очищение социума от скверны путем изгнания ее персонификатора. «Данный обряд — это повторение спонтанного самосуда, который вернул в общину порядок, поскольку против жертвы отпущения и вокруг нее воссоздал единство, утраченное во взаимном насилии».{80} «Где всего несколько мгновений назад были тысячи отдельных конфликтов, тысячи изолированных пар братьев-врагов, там снова возникает сообщество, собранное воедино в ненависти, которую ему внушает только один из его членов. Вся злоба, прежде раздробленная на тысячи разных индивидов, вся ненависть, прежде направленная куда попало, теперь сходится к единственному индивиду, к жертве отпущения».{81}
Фармак по смысловому значению своей персоны в древнегреческом социуме представляет социально-историческую аналогию армейскому чмо. Жертва появляется на фоне потребностей общества в идентичности и консолидации, что не умаляет ее архетипического значения. Напротив, она служит еще одним подтверждением социогенной роли коллективного бессознательного, восстанавливающего идентичность общества на грани его распада: «мы не знаем, кто мы есть, но точно знаем, что мы — не есть чмо».
Пограничность позиции чмо еще четче очерчена его знаковой изоморфностью дембелю. Чего стоит одно только эстетическое кредо последнего: «Дембель должен быть чмошным». Их сочетание выражает инверсию низшей и высшей границ аутсайдности, в символах которой выражается отношение к высшей власти в ранних политарных формированиях. В инаугурационном гимне Моро-Наба у мосси (Уагадугу) в адрес входящего на престол монарха поется:
Ты испражнение,
Tы куча отбросов,
Ты пришел нас убить,
Ты пришел нас спасти.{82}
Монарх и изгой — оба спасают общество от распада, обозначая его верхние и нижние пределы. Они оба — на краю социального пространства, поэтому сущность обоих выражена аллегориями испражнений и отбросов. Антисуществам — антивещество!
Жертва отпущения в концепции Рене Жирара есть объект опущения в казарменной терминологии. Оба понятия на формальном уровне представляются игрой слов, но семантически представляют тождество социального и физического пространства. Естественно, что устройство определенных семантических структур языка связано с закономерностями пространственного восприятия, с одной стороны, и социальным устройством, с другой.{83} Но анализ средств коммуникации в экстремальных группах говорит о том, что речь не только отображает социальную реальность, но, в свою очередь, являясь активной коммуникативной системой, сама ее моделирует.
И еще о прилагательных «отпущенный» и «опущенный», характеризующих положение асоциальных индивидов в традиционном и экстремальном социуме. В их пространственной ориентации «вовне» и «вниз» мне видится отражение принципов социальной консолидации обществ разного типа. Если индивид, не соответствующий общественным стандартам, в традиционном социуме может быть отпущен, в экстремальном он будет опущен, поскольку вертикаль механической консолидации не предполагает «отпущения».
Некоторые аспекты приношения жертвы отпущения в архаических обществах и в экстремальных группах совпадают до мельчайших смысловых деталей. В качестве примера мы можем сопоставить наблюдения Р. Жирара и современных отечественных правозащитников:
«Иногда предание смерти состоит в настоящем коллективном нападении на животное. В этом случае особо метят в детородные органы. То же происходит и в случае с фармаком, которого хлещут по половым органам травянистыми растениями».
(Жирар, 2000: 122)
«Да, и тогда в армии была дедовщина и насилие, но оно осуществлялось по правилам. Тогда ниже пояса не били, а теперь с этого начинают. Сейчас из армии возвращаются пострадавшими 100 % и у каждого третьего порвана мошонка».
(ПМА, Новосибирск, 2000 г.)1
Жирар заостряет внимание на особом смысловом значении гениталий жертвы, которые в семиотическом пространстве ритуала жертвоприношения являются точкой концентрации жизненных сил, циркулирующих между космосом и социумом. Институт жертвоприношения целиком направлен на решение именно этой задачи: поддержание баланса между социальными и комическими сферами, от которого зависит целостность универсума.
Правозащитники отмечают резко возросшее в последнее время число генитальных травм вследствие статусных отношений. Можно это объяснить просто: общий рост жестокости на фоне массовых недовольств и понижения престижа армии в результате общесоциального и экономического кризисов усугубляет изощренность насилия с нарушением былых запретов из неписаного кодекса чести, таких, как «не бить ниже пояса». Однако за любым извращением стоят метаморфозы всей социокультурной системы.
Архетипическим символом социальной потенции является потенция половая. Но в условиях развитой культурной традиции это отношение становится все более сложным и неоднозначным, все более метафоричным. Такова роль половых органов и функций в символизме жизненных сил самого широкого значения: символ креативного начала, символ социального доминантного статуса, символ мировой оси и т. д. Этот символизм обычно представлен порядком образов: фаллос — дубина вождя — мировая ось — эманация жизненной силы. С упадком культурных связей половая потенция все более замещает социальную, вплоть до прямого насилия с целью «опустить», «поставить на место».
Современная этология относит фаллические демонстрации к реликтовым формам социального поведения. «Фаллические изображения часто трактуются как чисто сексуальные, — пишет М. Л. Бутовская. — Однако наблюдения за приматами показывают, что фаллические демонстрации связаны с изображением высокого социального статуса. Такое поведение интерпретируется как ритуальная угроза покрывания. В некоторых традиционных обществах фаллическая демонстрация сохраняется в костюме. Она сочетается с другими признаками ранга и статуса. В воинственных культурах папуасов Новой Гвинеи часто используются фаллокрипты, визуально увеличивающие фаллос и как бы демонстрирующие постояную эрекцию и угрозу в адрес окружающих. Ритуализация в одежде является производной непосредственной агрессии, которая может принимать формы реального изнасилования для демонстрации силы и подчинения. Следующим этапом ритуализации является создание фигурок, демонстрирующих эрегированный фаллос и их применение для защиты территорий и зданий».{84}
На фоне генитальных операций, направленных на обозначение высокого статуса элиты путем трансформации половых членов, генитальные травмы париев по своей сути ничем не отличаются от ритуальной кастрации с целью лишения антагониста активных жизненных сил, что суть символическое убийство. Но, разумеется, способы символического умерщвления личности этим не исчерпываются. «Тема насильственного обезразличивания включает кастрацию, тогда, как кастрация не может включить все, что покрывает тема насильственного обезразличивания».{85} Генитальные манипуляции есть еще одна форма проявления семиотической редукции культуры.
В редукции полисемантических проекций исчезают знаки, символы, подтексты — всего того, что придает социальному контакту известный смысловой объем. Поэтому субъекты коммуникации взаимодействуют не опосредованно знаково-символическими системами, т. е. остаются без средств адаптации. Поясню на простой схеме.
a) Семиотически не опосредованный (не адаптированный) акт доминантной коммуникации — это акт физического насилия, в котором воздействие на личность тождественно воздействию тела на тело. Жестом такой коммуникации может быть просто удар.
b) Опосредованный знаком акт доминантной коммуникации — это, соответственно, знак физического насилия, в котором воздействие на личность тождественно воздействию информации на сознание. Жестом такой коммуникации может быть демонстрация силы.
Короче говоря, a) «дать в морду»; b) «показать кулак» (или удостоверение личности, наделенной особыми полномочиями или любой другой символ власти и т. п.). Разница между «a» и «b» составит степень полисемантической прогрессии. Цель дистанцирования «a» и «b» — это цель культуры. Она выражается в нейтрализации агрессии и взаимной адаптации индивидов, их консолидации ради конструктивных действий.
Уровень внутренней агрессии в социуме обратно пропорционален его способности развиваться. Сообщества с высоким уровнем бытовой агрессии имеют невысокую степень сложности культурно-значимой информации. Развитие информационных систем зависит от степени социальной интеграции, требующей от общества преодоления внутренних деструктивных тенденций.
Усложнение полисемантической прогрессии и увеличение объема информации необходимой для успешного функционирования личности в социуме составляет фон культурной эволюции. Но ее чрезмерное усложнение делает эту развитую конструкцию уязвимой и неустойчивой. В среде, требующей упрощения средств коммуникации, возможен распад полисемантических связей, который потом трудно остановить. Таким образом, когда сложная информация не производит конструктивных изменений в социальном пространстве, люди перестают «понимать слова». Непонимание слов активизирует язык жестов, непонимание жестов — язык силы, непонимание силы — язык насилия.
Примеров семиотической редукции много, но их суть едина. Она заключается в упрощении смыслового поля социального взаимодействия, что выражается в переходе от манипуляций со смыслами к манипуляциям с телами, от операций со значениями к операциям с означающим. В этой редукции реактуализируются в своем первичном филогенетическом значении элементарные психические парадигмы — агрессия и фобии — как средства социального управления.