Глава 1. Внутренние враги общества и его защитники
Глава 1.
Внутренние враги общества и его защитники
Я не могу принять ваше правило, согласно которому Папу и короля мы должны судить иначе, чем других людей, допуская заранее, что они не способны на ошибки. Там, где есть любое предубеждение, оно подрывает власть, усиливаясь по мере того, как эта власть возрастает. Историческая ответственность должна проложить путь ответственности перед законом.
Лорд Актон[32]
Когда-то в прошлом большинство людей верили в колдовство, симпатическую магию и ведьм. Люди испытывали сильную потребность понять причины природных бедствий, эпидемий, личных неудач и смерти. Представления о волшебстве и ведьмах вооружали их примитивной теорией, объясняющей эти события, а также доступными методами, чтобы совладать с ними.
Поступки людей, чье поведение отличается от поведения окружающих, будь то отказ от исполнения стандартных требований группы или, наоборот, чрезмерное следование им, всегда кажутся окутанными покровом грозной тайны, а вывод об «одержимости демонами» и сумасшествии этих людей дает примитивное объяснение этим странностям, а также предоставляет доступные методы борьбы с ними.
Распространенные верования, а также связанные с ними практики — вот тот материал, из которого составляются общественные движения и институты. Представления, положенные в основу охоты на ведьм, существовали задолго до XIII века, но до XIII века европейское общество не использовало их для создания организованного общественного движения. Таким движением, официальной целью которого предполагалась защита общества от опасности, стала инквизиция. Опасностью были ведьмы, защитником — инквизитор. Сходным образом, несмотря на то, что представление о сумасшествии существовало задолго до XVII века, только в это время в европейском обществе стало формироваться связанное с ним движение. Таким движением, официальной целью которого является защита общества от опасности, стала институциональная психиатрия. Опасностью был сумасшедший, защитником — врач, работавший с безумцами. Преследование ведьм продолжалось более четырех столетий. Преследование душевнобольных длится уже свыше трех веков, и его популярность только возрастает. Немедленно возникают два вопроса: если представление о колдовстве было хорошо известно уже в древности, почему только в XIII веке вокруг него кристаллизовалось массовое движение, нацеленное на преследование ведьм? Сходным образом, если понятие о сумасшествии было старым и хорошо знакомым, почему массовое движение, нацеленное на искоренение сумасшествия, сложилось лишь в XVII веке?
По ряду исторических причин, таких как знакомство с чужими культурами во время Крестовых походов, эволюция «феодального договора», развитие торговых отношений и появление третьего сословия, люди пробуждались от многовековой спячки и начинали поиск свежих решений для проблем, которые ставила перед ними жизнь. Они начинали сомневаться в авторитете церкви и все-в большей степени доверяли собственным наблюдениям и опыту. Так зародилась современная наука, вступившая в затяжной конфликт с теологией.
В средневековом обществе господствовала церковь. В религиозном обществе отклонение осмыслялось в теологических терминах: отклоняющийся — ведьма или еретик, то есть агент Сатаны. Как бы они ни отличались друг от друга — колдунья, которая лечит, вольнодумец, который думает сам, сладострастник, который вожделеет слишком много, а также еврей, который посреди христианского общества упорно отрицает божественность Иисуса, — всех их относили к «еретикам» и объявляли врагами Бога, которых должна преследовать инквизиция.
Вот что пишет по этому поводу историк-медиевист Вальтер Ульман:
Открыто придерживаться мнений, которые противоречили вере, определенной и защищенной законом, означало быть еретиком. Действительной причиной, по которой ересь считали преступлением, согласно интерпретации «Decretum» Грациана[33], было то, что еретик обнаруживал свое невежество, предпочитая собственную точку зрения той, которая была специально разработана и утверждена в качестве обязательного высказывания по вопросам веры. Следовательно, ересь представляла собой величайшую измену, совершенную против божественного величия, отпадение от веры [в том виде], в котором она излагалась папством[34].
Согласно средневековой точке зрения, напоминает Ульман, «подавление частного мнения индивида ни в коей мере не воспринималось как посягательство на его права или христианское достоинство, поскольку христианин, нападающий на установленную веру, сам подрывал свое достоинство... Убийство такого индивида не посягало на его достоинство, как не влияло на чье-либо достоинство убийство животного»[35].
В те времена обязательства, связывавшие людей, состояли не в светском законе, по отношению к которому они как граждане выразили свое согласие. Его место занимал божественный закон, которому они как христиане безоговорочно подчинялись, поскольку верили Богу и его наместникам на земле. На протяжении тысячелетия идеалом общественных отношений было не взаимодействие, а милостивое господство и почтительное повиновение. Обязательства подчиненного были односторонними: у него не было способа навязать старшему обязанности господина, которые на него и так налагались официально. В духе классических римских законодателей правителя считали «всеобщим отцом». Средневековые трактаты неустанно подчеркивали королевскую обязанность монарха заботиться о «немощных членах» общества. Однако это заявление, как отмечает Ульман, «прошло очень долгую дорогу до приписывания повинующимся... каких бы то ни было неотъемлемых, автономных прав, с которыми они могли бы бросить вызов королю. Обычно, если тот не исполнял эту свою обязанность, никакая сила на земле не могла принудить его к этому. Поэтому количество таких поучающих заявлений находилось в обратной пропорции к числу практических (да и теоретических) попыток воплотить ее в жизнь»[36].
Тысячелетиями иерархическая модель общественных отношений, рассматриваемая как божественный образец жизни на Земле, на небесах и в аду, представлялась людям единственным приемлемым способом организации. По очевидным психологическим причинам эта модель всегда кажется людям привлекательной. Однако этот идеал общественных отношений, исключающий обратную связь, начал разрушаться в XII веке по мере развития феодального договора, который устанавливал взаимность обязательств между господином и вассалом. Диф-фидация, то есть расторжение вассалом феодального договора, если господин не выполнил своего долга или вышел за границы договорных обязательств, не была основана на замысловатых теориях или доктринах, а выросла из обычной феодальной практики[37]. Ульман подчеркивает, что «феодальные принципы не были навязаны обществу „сверху”, а развивались постепенно путем медленного принятия и осознания действительных потребностей общества... Исторические исследования сошлись на том, что XII и XIII века — это период, когда были посеяны семена конституционного строя будущего и заложены основы для развития в нем личности... Сегодня так легко откинуться на стуле и удовлетворенно принять как должное закрепленные в конституции гражданские права личности, но легко и забыть при этом, что так было не всегда и что на протяжении длительного, почти тысячелетнего периода Средневековья такой категории, как гражданин, попросту не существовало...»[38].
Общественные изменения такого масштаба, однако, не могут не сопровождаться ужасающими человеческими страданиями. Правители, опасаясь утраты власти, удваивают свое господство, подданные же, опасаясь утратить защиту, удваивают свое повиновение. В такой атмосфере близких перемен и неуверенности в будущем господствующие и повинующиеся объединяются в отчаянной попытке решить свои проблемы. Они находят козла отпущения, возлагают на него ответственность за общественные язвы и начинают спасать общество, убивая козлов отпущения.
В 1215 году, когда король Иоанн даровал англичанам Великую хартию вольностей, Папа Римский Иннокентий III собрал IV Латеранский собор: «Собрание сделало внушительный вклад в его вселенскую власть. Более полутора тысяч прелатов съехались в Рим со всего света, чтобы обсудить проблему еретиков и евреев...»[39] Собор осудил альбигойскую ересь и объявил против нее священную войну. Он постановил также, что евреи должны носить желтые знаки на одежде, указывающие на то, что они евреи[40].
Начиная с XIII века ответственность за неудачи всех видов — от неурожая до эпидемий — возлагали на ведьм и евреев, а их истребление стало обычной общественной практикой[41]. «Хотя столетия, прошедшие с XIII по XVII век, были мучительными веками для евреев, — пишет Димон, — не менее мучительными они были и для христиан. То, что обвинения против евреев звучали как „ритуальные убийства” или „оскорбление святынь”, а не „колдовство” или „ересь”, не должно вводить нас в заблуждение. Одна и та же психология, одно и то же мышление, одни и те же суды, доказательства и пытки применялись к тем и к другим. Как раз в то время, когда евреев, обвиняемых в ритуальных убийствах, привязывали к столбам, поблизости сжигали христиан, обвиненных в колдовстве»[42].
На Протяжении более чем двух столетий основная тяжесть преследований ложилась на евреев. Их высылали из Англии и Франции, обращали в христианство или устраивали массовые убийства по всей остальной Европе. За половину одного только года в конце XIII века сотни тысяч евреев были убиты во Франконии, Баварии и Австрии[43]. В это время истребление ведьм было случайным и бессистемным. Их очередь наступила в XV веке.
Крестовые походы за возвращение Святой Земли были инициированы папскими буллами. Также начинался и этот крестовый поход за возвращение духовной чистоты христианской Европы. Постановления IV Латеран-ского собора были переработаны и систематизированы 9 декабря 1484 года буллой Папы Иннокентия VIII. Вот цитата из нее:
Желая с самым глубоким и искренним беспокойством, как требует того Наше Апостольство, чтобы Католическая вера, особенно в эти дни, прирастала и расцветала повсюду и чтобы вся еретическая греховность была изгнана за границы и пределы Праведности, Мы весьма рады приветствовать и даже подтвердить те особые меры и средства, которыми Наше смиренное желание может достичь желаемого результата...
В самом деле до Наших ушей в последнее время дошло, не без причинения Нам глубокой скорби, что... многие персоны обоих полов, несведущие о собственном спасении и уклоняющиеся от Католической веры, предали себя чертям, демонам и суккубам... В силу чего Мы... постановляем и подтверждаем, чтобы вышеупомянутые инквизиторы были уполномочены приводить к справедливому исправлению, заключению и наказанию любых персон, без замешательства или послабления, повсеместно, как то в провинциях, поселениях, приходах, районах, землях, и даже чтобы эти персоны и их преступления были поименованы и особенно указаны в Наших письмах...[44]
Спустя всего два года, в 1486-м, эта папская булла воплотилась в первом издании знаменитого руководства для охотников за колдунами и ведьмами «Молот ведьм»[45]. Вслед за этим началась эпидемия колдовства: случаи появления ведьм множились, поскольку этого тайно требовали власти, наделенные полномочиями на их подавление. Возрос и связанный с этим интерес к методам, нацеленным на борьбу с колдовством. На протяжении столетий церковь боролась за сохранение своей господствующей роли в обществе. На протяжении столетий ведьма играла отведенную ей роль козла отпущения.
С самого начала инквизиция осознала, что перед ней стоит проблема правильного распознавания ведьмы. Инквизиторам и светским властям были предпосланы верные критерии для установления факта колдовства, а также специальные указания по работе. Обширная средневековая литература сосредоточена главным образом на одном из этих предметов или на обоих сразу. Среди этих текстов «Молот ведьм» рассматривается обычно как наиболее важный. Шпренгер и Крамер, доминиканские инквизиторы, составившие эту книгу, начали с того, что «утверждение о существовании ведьм настолько соответствует католической вере, что упорное отрицание его Должно определенно считаться ересью»[46]. Иными словами, Сатана и его ведьмы являются частью христианской религии в той же мере, что Бог и его святые. Истинно верующий не может сомневаться в существовании первых больше, чем в существовании последних. Сомнение в существовании ведьм само по себе является признаком еретика (ведьмы). Далее появляются более точные критерии колдовства. Мы узнаем, к примеру, что «те, которые им [бесам] помогают в их делах, называются колдунами... Так как неверие крещеного называется ересью, то таковой считается еретиком»[47].
Далее авторы «Молота» сужают круг подозреваемых, уточняя, что женщины «гораздо больше... склонны... к сотрудничеству с дьяволом». Среди женщин, утверждают они, «повивальные бабки... превосходят всех женщин по части злобы»[48]. Причина, по которой ведьмами обыкновенно бывают женщины, в том, что «все колдовство приходит через плотскую похоть, которая у женщин ненасытна»[49]. А причина, по которой мужчины защищены от этого гнусного преступления, состоит в том, что Иисус — мужчина: «Да будет прославлен Всевышний, по сие время охранивший мужской род от такой скверны. Ведь в теле мужского пола хотел он для нас родиться и страдать. Поэтому и отдал нам такое предпочтение»[50]. Иными словами, «Молот» является, среди прочего, разновидностью научно-религиозной теории мужского превосходства, оправдывающей и даже требующей наказания женщин в качестве членов низшего, грешного и опасного класса индивидов.
Определив таким образом колдовство, авторы «Молота» предлагают особые критерии для определения ведьм. Некоторые из них повторяют характеристики болезней. Например, они утверждают, что неожиданное, резкое проявление болезни или того, что выглядит как болезнь, — типичный признак того, что болезнь вызвана колдовством: «...зло может иногда столь быстро напасть на человека, что его можно приписать только колдовству»[51]. Они цитируют рассказы о таких случаях, чтобы обосновать это заявление. Вот один из них:
Один знатный человек из Шпейера имел жену с удивительно упрямым характером. Он охотно уступал ей во всем. Она же ни во что не ставила его желания и всячески поносила его. Однажды, когда он только что прибыл домой, жена, по обыкновению, стала осыпать его упреками. Он хотел рассердиться и уйти из дому. Жена подбежала к двери, через которую ему надлежало выйти, чтобы не пропустить его, и, крича, утверждала, что если он ее, жену свою, не ударит, то докажет, что у него нет прямодушия и чувства чести. В ответ на это, без всякого намерения причинить ей вред, он поднял руку и притронулся вытянутыми пальцами к ее плечу. Он тут же упал на пол, потерял сознание и пролежал долгое время больным. Здесь не могло быть заболевания по естественным причинам. Здесь мы имеем дело с чародейством его жены. Подобные события во множестве происходят всюду[52].
Далее Шпренгер и Крамер рекомендуют врачей как экспертов по диагностике и экспертных свидетелей в судах над ведьмами, на чье профессиональное суждение советуют полагаться инквизиторам и светским судьям при различении болезней, вызванных естественными причинами, и болезней, вызванных колдовством.
И если спрашивается, как возможно распознать, вызвана ли болезнь колдовством либо каким-то естественным природным повреждением, мы отвечаем, что, во-первых, посредством суждения врача... Например, врачи могут заключить из обстоятельств, таких как возраст пациента, состояние здоровья, реакция его глаз, что болезнь не стала результатом какого-либо повреждения крови или желудка или любого другого повреждения; и поэтому они делают вывод, что болезнь вызвана не природным повреждением, но некоторой посторонней причиной. А поскольку посторонняя причина не может быть ядовитым заражением, так как это сопровождалось бы дурными жидкостями в крови и желудке, то они имеют достаточно вескую причину предполагать, что это связано с колдовством[53].
Третий метод отличить настоящую болезнь от болезни, вызванной колдовством, состоял в интерпретации форм, которые принимал расплавленный свинец, вылитый в воду. «Есть люди, — утверждают авторы „Молота”, — которые, желая убедиться, является ли болезнь следствием колдовских чар, льют над больным в миску с водой расплавленный свинец. Если при этом образуется из свинца какая-нибудь фигура, то болезнь считают следствием колдовских чар»[54].
Во времена охоты на ведьм врачи и священники были весьма озабочены проблемой «дифференциального диагноза»[55] между натуральными и демоническими болезнями. Такое разграничение кажется нам элементарным только потому, что мы не верим в сверхъестественную причину болезни, но для наших предков, которые верили в ее существование, такое разграничение представлялось тяжелой задачей[56]. Более того, врачи и инквизиторы, участвовавшие в поиске ведьм, при выполнении своей задачи сталкивались с тесно связанной с нею и вполне реальной проблемой: они должны были отличать людей, обвиняемых во вредоносных действиях, особенно отравителей, или veneficae, от невиновных в чем-либо подобном, то есть от обычных людей. Будучи одновременно носителем зла (одержимым), например отравителем, и его жертвой (инструментом в руках демонических сил), подобно всему страдающему человечеству, ведьма тем самым помогала стереть резкую границу между отравителем и неотравителем, виновным и невиновным.
Интересно, что в английском языке слово witch (ведьма) произошло от древнееврейского слова, которое в латыни трансформировалось в venefica. Его первоначальный смысл — составитель ядов, толкователь волшебных знаков, предсказатель судьбы. Понятие ведьмы сочетает власть над потусторонними силами и способность приносить благо либо причинять ущерб[57]. В Европе эпохи Возрождения отравление, обычно соединениями мышьяка, было распространенной практикой. Изготовление и продажа ядов были крупной и прибыльной отраслью, которой обычно занимались женщины. «Настолько [отравление медленными ядами] укоренилось во Франции между 1670 и 1680 годами, — отмечает Маккей, — что мадам де Севинье в одном из своих писем выражала опасение, что „француз” и „отравитель” станут синонимами»[58]. Проблему правильной диагностики ведьмачества следует рассматривать в исторической перспективе.
Иоганн Вейер (1515—1588), врач герцога Вильгельма Клевского, — один из немногих медиков своего времени, открыто выступавших против охоты на ведьм. Подобно своим современникам, Вейер считал, что ведьмы и колдовство существуют[59]; однако он был не согласен с тем, что охотники на ведьм раздают свои диагнозы слишком часто и слишком охотно. Особенно яростно он критиковал «неграмотных и неумелых врачей, которые относят все неизлечимые болезни и все те болезни, причину которых они не заметили и лекарство от которых они не нашли, на счет колдовства». Далее он замечал, что «сами эти врачи и есть настоящие злодеи»[60]. Иными словами, он выступал не против самих охотников на ведьм, а только против их «злоупотреблений» или «чрезмерностей».
Примечательно, что полное название классической работы Вейера звучит как «De Praetigiis Daemonium, et Incantationibus ac Veneficiis» («О коварстве демонов и молитвах отравителей»). Даже в названии книги Вейер проводит четкую границу между «ведьмами» и «отравителями». Он признает, что существуют злые люди, которые используют разнообразные яды для того, чтобы вредить своим врагам или убивать их. Они преступники, их следует наказывать. Однако большинство людей, обвиняемых в колдовстве, таковыми не являются. Не совершавшие неправильных поступков, они являются несчастными, жалкими и, возможно, «заблуждающимися» людьми. В письме к своему патрону, герцогу Вильгельму, которому он посвящал «De Praetigiis», он объяснил цели своей работы. Вейер пишет, что ее «конечной целью» является «законное, иное, отличное от принятого, наказание волшебников и ведьм»[61] (курсив добавлен). Он заключает письмо недвусмысленным отвержением инквизиционного процесса и страстным призывом к установленным законным процедурам: «Вам, князь, я посвящаю плод своих мыслей... Не налагайте, подобно иным, суровых наказаний на бедных, запутавшихся старух. Требуйте доказательств, и только если они действительно давали яд, вызывая смерть людей или животных, позволяйте закону действовать»[62] (курсив добавлен).
Таким образом, Вейер настаивал на том, что с точки зрения закона необходимо различать два класса людей: отравителей, то есть лиц, виновных в преступлении, и неотравителей, то есть лиц, не виновных в преступных деяниях. Именно эта точка зрения сделала его мишенью для критики со стороны оппонентов: поскольку ведьмы являются преступниками, настаивали они, такого разграничения делать не следует. Остальные авторитеты того времени также сходятся на этом. Жан Боден (1530—1596), французский юрист, один из ведущих защитников инквизиции и наиболее страстных критиков Вейера, заверяет, что Вейер «ошибается... ведьма и отравитель — одно и то же. Все то, что вменяют в вину ведьмам, справедливо»[63]. Другой критик Вейера, врач из Марбурга по имени Скрибониус, в 1588 году обвиняет Вейера за попытку доказать, что «ведьмы только лишь воображают свои преступления, но в действительности ничего не совершают!». Согласно Скрибониусу, это значит, что «Вейер попросту снимает вину с ведьм, чтобы избавить их от должного наказания... Да, я заявляю об этом открыто: вместе с Боденом я верю в то, что Вейер посвятил себя ведьмам, что он их товарищ и соучастник их преступлений, что сам он колдун и составитель ядов, который взял на себя защиту других колдунов и составителей ядов»[64].
Мистификация понятия колдовства и его объединение с «отравлением» были полезны инквизиции, поэтому инквизиторы мешали попыткам остановить этот процесс и наказывали тех, кто упорствовал, как врагов сложившегося теологического строя. Как мы только что видели, критики Вейера возражали именно против его сомнений в том, что люди, которых объявили «ведьмами», причиняют ущерб. Эти действия представляли собой, как поясняет «Молот ведьм», серьезный и порочный проступок:
Все еще находятся такие, кто опрометчиво противопоставляют себя властям, грубо и открыто заявляя, что ведьм не существует или что, в любом случае, они не могут каким-либо образом навредить или причинить ущерб человеку. Вследствие чего, строго говоря, тех, кто убежден в этой порочной доктрине, следует... отлучать, поскольку они открыто и несомненно убеждены в истинности лживой доктрины[65].
Поскольку это важно для понимания и дальнейшего обсуждения колдовства и его параллелей с психическим заболеванием, я постарался показать достаточно подробно, что в своих аргументах Вейер делал акцент не там, где его пытаются обнаружить современные психопатологи, то есть не на понятии «колдовства» и не на просьбе заменить его понятием «душевная болезнь»[66]. На самом деле он критиковал процедуры, которые использовали инквизиторы. Обзор этих методов будет представлен в следующей главе.
В XVII веке, по мере уменьшения власти церкви и религиозного взгляда на мир, комплекс «инквизитор — ведьма» исчез, а на его месте был выстроен комплекс «психиатр — безумец».
В новой, светской и «научной» культурной атмосфере (как это бывает всегда) оставались разочарованные и недовольные, а также просто люди, думающие слишком независимо и критикующие слишком часто. При этом, как и прежде, требовалось послушание. Нонконформисты, сомневающиеся, да вообще все отрицавшие или отказывающиеся поддерживать господствующие общественные ценности, по-прежнему оставались врагами общества. Следует отметить, что правильное устройство этого нового общества уже не пытались осмыслять в понятиях Божественной Милости. Теперь оно стало рассматриваться в терминах общественного здоровья. Следовательно, его внутренних врагов начали рассматривать как сумасшедших, и, как когда-то инквизиция, институциональная психиатрия появилась для того, чтобы защитить общество от этой угрозы.
Исследование истоков системы больниц для душевнобольных подтверждает эти тезисы. «Великое заточение безумцев» — как остроумно называет это Мишель Фуко — началось в XVII веке: «Ключевая для нас дата — 1656 г., когда был подписан декрет об основании в Париже Общего госпиталя»[67]. Указ, которым учреждалось это заведение, а также ряд подобных ему по всей Франции, был издан-королем Людовиком XIII:
Сим полагаем Мы себя блюстителем и покровителем указанного Общего госпиталя [Hopital General], ибо мы основали его, и нам угодно... чтобы был он целиком избавлен от распоряжений, посещений и суда высших чиновников из службы общего переустройства [Reformation generale]... равно как и любых других, коим воспрещаем мы знакомство с делами его и совершение суда в каком бы то ни было виде и под любым предлогом[68].
Первоначальное, принятое в XVII веке определение сумасшествия как условия, оправдывающего помещение человека в сумасшедший дом, соответствовало тем требованиям, которым оно и было призвано соответствовать. Чтобы считаться сумасшедшим, следовало быть брошенным, сильно нуждающимся, бедным, отверженным родителями или обществом. Правила приема в Бисетр и Сальпетриер (парижские приюты для душевнобольных, которые вскоре ожидала всемирная известность), введенные в действие 20 апреля 1680 года, устанавливали, что «дети ремесленников и других бедных жителей Парижа в возрасте до 25 лет, плохо обходившиеся с родителями или не желающие работать из-за лени, или девочки, которые были развращены либо находятся вблизи очевидной опасности развращения, должны были быть заключены — мальчики в Бисетр, девочки — в Сальпетриер. Эти действия следовало предпринимать по жалобе родителей либо, если они мертвы, ближайших родственников или приходского священника. Направленные туда дети должны были содержаться там так долго, как решат директора, и подлежали освобождению только по письменному приказу всех четырех директоров»[69]. В добавление к этим людям «проститутки и женщины, содержавшие дома терпимости», дол-ясны были помещаться в специальное отделение Саль-петриер[70].
Последствия этой «медицинской» практики описаны французским наблюдателем в Сальпетриер спустя столетие после того, как заведение начало работать:
В 1778 году Сальпетриер — крупнейшая больница в Париже и, возможно, во всей Европе. Эта больница одновременно приют для женщин и тюрьма. Она принимает беременных женщин и девочек, кормилиц и их младенцев, младенцев мужского пола от семи или восьми месяцев до четырех или пяти лет, маленьких девочек всех возрастов, пожилых женатых мужчин и женщин, бредящих лунатиков, идиотов, эпилептиков, паралитиков, слепых, увечных, пораженных стригущим лишаем, всевозможных неизлечимо больных, детей, пораженных золотухой, и так далее и тому подобное. В центре больницы расположен дом заточения для женщин, состоящий из четырех различных тюрем: община для наиболее распущенных девиц, исправительное отделение для тех, кого не относят к безнадежно испорченным; тюрьма, отведенная для тех, кого задержали по приказу короля, и основное отделение для женщин, направленных сюда распоряжениями судов[71].
Обозревая эту сцену, Жорж Розен утверждает, что «индивиды помещались сюда в основном не для того, чтобы получать медицинскую помощь, а скорее для того, чтобы защищать общество и предотвратить распад его институтов»[72].
Относительно недавно (в 1860 году) для того, чтобы попасть в американское учреждение для душевнобольных, не было нужды страдать душевной болезнью. Достаточно было быть замужней женщиной. Когда знаменитую миссис Паккард поместили в государственную лечебницу для душевнобольных в Джексонвилле за несогласие с ее мужем-министром, законы штата о госпитализации провозглашали, что «замужние женщины... могут быть приняты или помещены в больницу по требованию мужа женщины или опекуна... без видимых свидетельств безумия, которые требуются в иных случаях»[73].
Иными словами, только относительно недавно психиатрия признала, что человек должен «страдать» от «душевной болезни», такой, например, как старческое слабоумие или шизофрения, для того чтобы его заключение было оправдано. В прежние времена достаточно было быть безработным молодым человеком, проституткой, брошенным стариком. «Не будем забывать, — отмечает Фуко, — что всего через несколько лет после основания [в 1656 году] парижского Общего госпиталя только в нем одном находилось 6000 человек, то есть примерно 1% от населения»[74]. Выступая в качестве средства контроля за обществом и возводя в ритуал подтверждение господствующей в этом обществе этики, институциональная психиатрия немедленно показала себя достойным преемником инквизиции. Ее послужной список оказался столь же впечатляющим.
Французский Hopital General, германский Irrenhaus, английский insane asylum стали, таким образом, обиталищем для людей, объявленных сумасшедшими. Устанавливают ли сначала, что они действительно сумасшедшие, и только затем помещают в эти учреждения? Или же их помещают сюда, потому что они бедны, физически больны или опасны, и вследствие этого их считают сумасшедшими? За триста лет психиатры немало потрудились над тем, чтобы запутать эту простую проблему. Возможно, им больше ничего не оставалось. Как часто бывает и в других профессиях, особенно в тех, что связаны с управлением делами общества, психиатры несут громадную ответственность в той сфере, которую официально пытаются урегулировать. Это означает, что от психиатров, как и от других людей, не следует ожидать того, что они будут систематически действовать вопреки собственным экономическим и профессиональным интересам.
Указ Людовика XIII не был чем-то единственным в своем роде. Такие декреты издавались вновь и вновь на протяжении всей истории психиатрии. Например, немецкая система лечебниц для душевнобольных была учреждена в 1805 году по решению князя Карла Августа фон Гарденберга:
Государство должно обзавестись всеми необходимыми учреждениями для тех, чьи умы повреждены, как ради блага несчастных, так и ради достижений науки. В этой важной и трудной области медицины только неустанные усилия наделят нас способностью добиваться необходимого во благо страдающего человечества. Совершенства можно достигнуть лишь в таких учреждениях [государственных больницах для душевнобольных]...[75]
Пациенты, чье поведение Кальбаум и Крепелин позднее заложили в основу своих систем психиатрического диагностирования, были узниками этих учреждений. За сто лет, прошедших после декларации князя Гарденберга, количество всевозможных душевных болезней, требующих «диагностики» и «лечения», только выросло. Многократно умножилось и количество душевнобольных, нуждающихся в принудительной госпитализации. В наши дни, спустя полтысячелетия после буллы Иннокентия VIII, а также спустя 150 лет после объявления немцами войны помешательству, нас призывает дать бой душевным болезням сам президент Соединенных Штатов Америки. 5 февраля 1963 года президент Кеннеди заявил:
Я предлагаю национальную программу душевного здоровья, которая подразумевает абсолютно новое отношение и новый подход к лечению душевнобольных... Правительство на каждом уровне — федеральном, уровне штатов и местном, частные организации и отдельные граждане, — все они должны принять свою ответственность в этой области.. . Нам необходимо... сделать заботу о душевном здоровье одним из основных направлений американской медицины[76].
Настораживает очевидное сходство этих вдохновляющих посланий. Нет нужды подвергать сомнению добрые намерения и искренность авторов. Папа, князь, президент — каждый объявляет о том, что намерен помочь страдающему собрату. Вызывает оторопь, однако, понимание того, что каждый из них исключает одну возможность — возможность того, что предполагаемый страдалец, будь то жертва одержимости колдовством или жертва душевной болезни, мог бы предпочесть, чтобы его оставили в покое, что каждый из троих отказывается просто предложить свою помощь и предоставить тому, кого он облагодетельствовал, право принять ее или отвергнуть и, наконец, что каждый из них отказывается признать горькую истину: люди, которым силой навязывают услуги воинствующей церкви или терапевтического государства, справедливо считают себя не спасенными душами или исцеленными пациентами, а жертвами и заключенными.
Как мы уже видели, во времена охоты на ведьм процедура определения человека в качестве отравителя и процедура определения человека в качестве пациента радикально отличались. Совсем иной была процедура определения его в качестве ведьмы или колдуна. В наши дни методы определения человека как преступника и как пациента сходным образом резко отличаются. Процесс определения его в качестве душевнобольного тоже представляет собой самостоятельную процедуру. Для этих отличий имеются весьма любопытные причины.
Мы страдаем от общественных проблем того же рода, которые заботили людей в конце Средневековья, и разрешить их мы пытаемся с помощью похожих методов. Мы применяем те же самые правовые и моральные категории: нарушители закона и законопослушные граждане, вина и невиновность. Мы также используем промежуточную категорию: сумасшедший или душевнобольной — для определения людей, которых мы не смогли отнести к одному из двух первых классов. Раньше вопрос стоял так: к какому классу принадлежит предполагаемая ведьма?
Теперь его ставят иначе: к какому классу относится душевнобольной? Институциональные психиатры и люди, разделяющие общепринятое мнение, полагают, что, поскольку сумасшедшие «опасны для себя и для окружающих», они относятся к классу полупреступников. Это оправдывает их принудительное взятие под стражу и пренебрежение ими в целом.
Более того, чтобы утвердить свою идеологию, оправдать свою власть и привилегии, институциональные психиатры смешивают понятия преступности и душевной болезни и сопротивляются попыткам их разграничить. Они провозглашают, что душевная болезнь и преступность — одно и то же, и что душевнобольные опасны в тех отношениях, в которых не опасны все остальные. Филипп К. Рош, лауреат премии Айзека Рэя, которую он получил от Американской психиатрической ассоциации за то, что помогал сблизить закон и психиатрию, весьма характерно выражает этот взгляд, когда утверждает, что «преступники отличаются от душевнобольных только тем, каким способом мы предпочитаем обращаться с ними... все уголовники — это случаи душевной болезни... преступление представляет собой расстройство в общении и, следовательно, форму душевной болезни»[77].
Этот взгляд, а именно то, что преступление — результат и проявление душевного расстройства, вроде того как желтуха — проявление гепатита, разделяемый сегодня большинством психиатров и значительной частью адвокатов и других юристов, — не так нов, как нас пытаются убедить его сторонники. Например, сэр Мэттью Хэйл (1609—1678), лорд главный судья Англии[78], истово веривший в существование ведьм, заявлял, что «без сомнения, большинство людей, которые являются преступниками... в определенной мере становятся безумцами, когда они совершают эти проступки»[79]. В этом утверждении мы находим свидетельство более раннего перехода от религиозного способа думать и говорить о людях и отношениях между ними к способу научному. Вместо заявлений о том, что «преступники злы», власти утверждают, что они «больны». Однако в каждом случае подозреваемых рассматривают как опасных для общества и поэтому подвергают санкциям.
С этой тесной умственной и словесной связью между преступлением и душевной болезнью[80] хорошо согласуется тот факт, что законы, регулирующие госпитализацию, формулируются в понятиях предполагаемой опасности со стороны индивида (для него самого и окружающих), а не в понятиях его здоровья и болезни. Безусловно, опасность — черта, которая объединяет предполагаемого душевнобольного именно с преступником, а не с тем человеком, которого обыкновенная медицина признает обыкновенным больным.
Окружить понятие «душевная болезнь» тайной и объединить его с понятием «преступление» — ход, который принес много пользы институциональной психиатрии, подобно тому как в прошлом отождествление «колдовства» с отравлением сослужило пользу инквизиции. Во времена Вейера результатом отказа видеть различия между отравлением и колдовством, то есть между нарушением закона (преступлением) и теологической классификацией отклонения (ересью), становилась замена обвинительных юридических процедур инквизиторскими мерами. В наши дни результатом отказа видеть различия между опасностью для общества и сумасшествием, то есть нарушением закона (преступлением) и психиатрическим отклонением (сумасшествием), становится замена Билля о правах Биллем о мерах лечения. В итоге и тогда и сейчас появляется терапевтическая тирания, клерикальная в первом случае и клиническая — во втором.
При этом инквизиция сочетала произвольность теологических суждений с чрезмерно суровыми (по сравнению с общепринятыми) карательными мерами. Сходным образом институциональная психиатрия сочетает произвольность психиатрических суждений с тяжелыми, в сравнении с принятыми сегодня, наказаниями. Более того, институциональные психиатры противодействуют развенчанию тайны вокруг душевной болезни и стремятся наказывать как врагов сложившегося терапевтического уклада тех, кто упорствует в таких усилиях[81]. Совсем как инквизиторы, которые противостояли попыткам рассеять таинственность, окружавшую колдовство, и нападали на тех, кто, подобно Вейеру, упорно на этом настаивал.
В свою очередь и нам следует настаивать на этом. Начнем с различий между преступлением и обычным (телесным) заболеванием. Преступление угрожает обществу, но не преступнику. Когда преступление свершилось, интересы общества требуют широкого и решительного использования полицейско-диагностических мер: ради блага всего общества преступник должен быть найден и задержан. Этому стремлению противостоят уравновешивающие личные интересы граждан, состоящие в том, чтобы такие методы тщательно ограничивались и контролировались. Чтобы защитить личные свободы, невиновный гражданин должен быть огражден от ложных обвинений и неоправданно жестоких наказаний. Процедуры расследования преступлений должны быть тщательно сбалансированы, для того чтобы защищать обе группы интересов. Эти идеи воплощены в юридическом понятии «законного процесса»[82].
Болезнь угрожает индивиду, а не обществу[83]. Поскольку не существует общественного интереса, предписывающего диагностику в том случае, когда индивид испытывает страдания (в отличие от требований найти преступника, когда преступление совершено), пациент волен по своему собственному желанию прибегнуть к любым медико-диагностическим методам либо отказаться от них. Если он стремится диагностировать свою болезнь слишком решительно или недостаточно решительно, его здоровье может пострадать и, следовательно, может пострадать он сам. Поэтому считается разумным отдать решение вопроса о согласии на прохождение лечебно-диагно-стических процедур или об отказе от них на усмотрение самого пациента. Эти идеи воплощены в понятии «информированное согласие»[84].
Две категории, описанные выше в их чистом виде, объединяются в явлениях, демонстрирующих существенные черты обеих — опасность для индивида, характерную для болезни, и опасность для общества, характерную для преступления. Одно из таких явлений, слишком хорошо знакомое в Средневековье и эпоху Возрождения, — заразная болезнь. Когда в конце XIII века Европа наконец избавилась от проказы, ее охватила эпидемия бубонной чумы, которая опустошила континент. Позднее, в XVI веке, в эпидемических масштабах распространился сифилис. Подобно проказе и чуме, среди населения распространялись еретические верования и практики. Отвергавшие их рассматривали эти практики как опасные для индивида и общества. Поскольку вред заразных болезней осознавался и больным человеком, и окружающими, болезнь послужила своего рода концептуальным мостиком, переброшенным от обычной незаразной болезни к преступлению. Заразная болезнь стала метафорой религиозной ереси, формируя образ колдовства как «состояния», опасного и для ведьмы, и для ее жертвы. Вследствие этого представлялось оправданным прибегнуть к особым мерам контроля над эпидемическим распространением заразных болезней и еретических идей.
В современном обществе и для современного сознания заразная болезнь, которая символизируется сифилисом и туберкулезом, продолжает выполнять роль концептуального промежуточного звена между болезнью и преступлением. Она же стала моделью светского аналога ереси — душевной болезни.
Подобно сифилису и туберкулезу, общественные верования и практики, не согласующиеся с общепринятыми, распространились среди населения так, как если бы это происходило вследствие заражения. Так они оцениваются и теми людьми, которые их отвергают, считая опасными для индивида и окружающих. А потому считается оправданным прибегать к особым мерам контролирования заразных болезней (общественное значение которых в промышленно развитых странах уменьшилось до пренебрежимо малой величины) и опасных идей (общественное значение которых в этих странах взлетело до небес). Результатом стало навязчивое представление об отклонении от общественного стандарта как о заразной болезни, другими словами, появился миф о душевной болезни, повлекший широкое распространение общественного института, который, согласно официальным заявлениям, защищает народ именно от таких «болезней» — я имею в виду институциональную психиатрию. Разумеется, повсеместным стало и одобрение характерных приемов этого учреждения — систематического использования насилия и обмана, маскируемого запутанной структурой больниц и клиник, врачебной риторикой и престижем медицинской профессии.
Таким образом, можно установить следующие фундаментальные сходства между критериями, применяемыми для определения колдовства, и критериями, применяемыми для определения душевной болезни.
В эпоху колдовства болезнь считали явлением либо природным, либо демоническим. Поскольку существование ведьм, подобно существованию святых[85], не подлежало сомнению (сохраняясь в том числе благодаря страху быть обвиненным в ереси), существование болезней, вызванных наведенной ведьмами порчей, также не подлежало сомнению. Таким образом, врачи вовлекались в дела инквизиции в качестве экспертов для различения этих двух видов болезней.
В эпоху сумасшествия болезнь сходным образом рассматривается либо как органическая, либо как порожденная разумом. Поскольку существование разума как органа, аналогичного органам тела, не подлежит сомнению (благодаря страху перед уничтожающей критикой), существование болезней, вызванных расстройством разума, также не подлежит сомнению[86]. Врачи, таким образом, оказываются вовлечены в дела институциональной психиатрии в качестве экспертов для различения этих двух видов болезней. Именно поэтому врачи и психиатры так озабочены проблемой дифференциального диагноза, позволяющего провести грань между телесными и душевными недугами. Это разграничение кажется простым только в том случае, когда мы не верим в душевную болезнь, но для большинства людей, которые верят в это, поиск такого различия составляет трудную задачу. Более того, врачи и психиатры, вовлеченные в поиск «психиатрических случаев», при выполнении своей задачи сталкиваются с еще одной и очень сложной проблемой: они должны отличать людей, обвиняемых в совершении антиобщественных действий, особенно актов насилия по отношению к членам семьи или знаменитостям, от невиновных в чем-либо подобном, то есть от обычных людей. Считаясь одновременно и носителем зла (сумасшедший!), подобно преступнику, и жертвой (пациент!), душевнобольной как нельзя лучше подходит для того, чтобы замаскировать резкую границу между преступником и непреступником, между виновным и невиновным гражданином.
Более того, в каждом конкретном случае врач обязан использовать в работе классификацию, навязываемую ему профессией и обществом. Средневековый диагност должен был различать болезни, вызванные природными причинами, и болезни, вызванные одержимостью демонами. Современный врач должен уметь отличать людей, пораженных телесными недугами, от людей, пораженных душевными заболеваниями[87]. Однако, вынося дифференциальный диагноз такого рода, врач XV века не различал два типа болезней. Вместо этого он предписывал два разных типа вмешательства — медицинский и теологический. В результате такой диагност становился арбитром, который решал, кого будут лечить лекарствами, а кого — изгнанием демонов и другими методами инквизиции. Mutatis mutandis[88] современный врач не должен различать эти два вида болезни. Вместо этого он может предписать два типа вмешательства — медицинский и психиатрический. В результате как клиницист такой врач становится арбитром, который решает, кого следует лечить с применением лекарств, хирургии, других медицинских средств, а кого — посредством электрошока, принудительной фиксации и других психиатрических мер. Вот почему методы обследования в институциональной психиатрии являются принудительными: право на принятие решения отнимается у «пациента» и передается в руки медицинских властей, чье суждение имеет большее значение, чем суждение пациента.