Глава 3. Злодей уличен

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3.

Злодей уличен

Место, которое предстоит занять безумию в современной культуре, в значительной, быть может, решающей степени было определено тем фактом, что homo medicus вошел в мир изоляции не на правах арбитра, отделяющего преступление от безумия, зло от болезни; скорее он исполнял роль сторожа, призванного защитить всех остальных людей от той неясной опасности, что просачивалась сквозь стены изоляторов.

Мишель Фуко[142]

Осуждение людей в ведьмовстве, их обследование на предмет ведьминских отметок, а также пытки с целью добиться признаний служили только тому, чтобы удостоверить их формальное, положенное по закону определение в качестве ведьм и оправдать вынесение им приговора, который обычно означал смерть через сожжение у столба. Теперь мы готовы к тому, чтобы рассмотреть суд над ведьмами и сравнить его с современными юридическими процедурами, закрепляющими за человеком статус душевнобольного. Безусловно, суд над ведьмой не был судом в современном смысле слова. Хотя официальная его цель состояла в том, чтобы установить вину или невиновность обвиняемой, действительной целью этого мероприятия было громогласно заявить о существовании, повсеместности и опасности ведьм, а также продемонстрировать власть и милосердие инквизиторов и судей. Сходным образом суд по вопросу принудительной госпитализации, способности предстать перед судом или по освобождению из учреждения для душевнобольных, не является настоящим судом. Хотя официальная цель таких процессов — установить душевную болезнь либо здоровье «пациента», действительной их целью является громогласное заявление о существовании, повсеместности и опасности душевнобольных, а также демонстрация власти и милосердия психиатров и судей.

С людьми, которых обвиняли в ереси или колдовстве, обращались совсем не так, как с лицами, обвиняемыми в обычных, то есть не теологических, преступлениях. В Средние века и эпоху Возрождения процесс против человека, подозреваемого в обычном преступлений, был обвинительным. Подсудимому разрешалось прибегать к помощи адвоката. Определенные виды свидетельства против него считались неприемлемыми в суде, и чаще всего его не вынуждали признаваться под пытками в совершении преступления. Все эти правовые гарантии для обвиняемых отменялись, если речь шла о ереси. «С теми, кто защищал ошибки еретиков, следовало обращаться как с еретиками, — пишет Ли. — [Более того], хотя свидетельство еретика считалось недопустимым в суде, для случаев, когда свидетельство было в пользу веры и его можно было использовать против другого еретика, делалось исключение»[143].

Человек, обвиняемый в душевной болезни, обнаруживает себя в сходной ситуации. Вместо того чтобы обращаться с ним как со взрослым, уважаемым человеком, которого подозревают в уголовном преступлении, с ним обходятся в покровительственной манере, как мог бы обходиться с капризным ребенком умудренный отец, который «знает лучше». Отчеты о принудительных психиатрических вмешательствах (под ними я понимаю любой контакт с психиатром, которого пациент не добивался активно) иллюстрируют сходство между институциональной психиатрией и инквизицией. Вот краткий пример, который будет здесь уместен.

Господин Михаил Дужинский и его жена были перемещенными лицами польского происхождения, эмигрировавшими в США после Второй мировой войны и обосновавшимися в польском районе на северо-западе Чикаго. 5 октября 1960 года госпожа Дужинская обнаружила у себя в квартире пропажу 380 долларов. Поскольку единственным человеком, имевшим доступ в комнату, был привратник, она решила, что деньги взял именно он, обвинила его в воровстве и потребовала возврата денег. Привратник вызвал полицию, а когда полицейские прибыли, заявил, что господин и госпожа Дужинские — «сумасшедшие». Полицейские надели на супругов наручники и увезли их в центр душевного здоровья округа Кук. Затем их перевели в чикагскую больницу. Во время Второй мировой войны господин Дужинский находился в заключении в нацистском концентрационном лагере. Тогда ему было известно, почему его поместили в заключение, теперь — нет. Спустя шесть недель Дужинские все еще находились в чикагской больнице, не получая каких-либо объяснений по поводу причины их задержания и лишенные всякой надежды выбраться на свободу. В конце концов Михаил Дужинский повесился от отчаяния. Его смерть вызвала возмущенную реакцию в обществе. Процедура госпитализации в штате Иллинойс была подвергнута критике, и газетная шумиха привела к освобождению жены Дужинского[144]. Тем не менее попытка госпожи Дужинской добиться компенсации ущерба в суде была безуспешной[145]. Более того, поскольку госпитализация Дужинских считалась «правильной», а перед госпитализацией их признали «душевнобольными», реформы, вызванные этим происшествием, не принесли сколько-нибудь значительных изменений в положении людей, объявленных «душевнобольными»[146].

Подумайте только, насколько отличалось бы обхождение с господином Дужинским, если бы он был обвинен в уголовном преступлении, а не в «душевной болезни»: ему бы объявили, в чем именно он обвиняется, в установленные сроки привлекли бы к суду, позволили бы внести залог и выйти на свободу до суда, он мог бы предстать перед присяжными равного с ним положения, в полном соответствии с законом. Если бы он был признан виновным, его приговорили бы к уплате штрафа или отбыванию наказания в течение определенного срока. Иными словами, в отличие от предполагаемого преступника, предполагаемый душевнобольной лишен следующих процедурных гарантий, предусмотренных Конституцией: права на личную неприкосновенность, а также неприкосновенность жилья, тайну переписки и свободу «от несанкционированных обысков и задержаний» (Пятая поправка); права на «быстрый и открытый суд с участием беспристрастного жюри присяжных», права «быть информированным о природе и причине обвинения, права ознакомиться со свидетельствами, представленными против него, права вызывать в суд свидетелей в свою пользу, получать помощь адвоката для своей защиты» (Шестая поправка), права на защиту от «чрезмерного залога» и «жестокого или необычного наказания» (Восьмая поправка), от лишения «жизни, свободы и собственности вне установленного законом порядка» (Четырнадцатая поправка)[147].

Личных прав, предоставленных подсудимому, не существует для безумного (подобно тому, как до самого недавнего времени их не было для несовершеннолетних). В соответствии с официальной версией он лишен их потому, что так ему самому легче получить лечение, в котором он нуждается. В результате это приводит к лишению его каких бы то ни было средств самозащиты. Подобно ведьме, обвиняемый в душевной болезни тоже не может нанимать или приглашать своих представителей. Если государство желает объявить его сумасшедшим, то его родственники, адвокаты и знакомые психиатры обычно не вмешиваются, а не то еще они сами окажутся объектами психиатрического внимания[148]. Не может человек, подозреваемый в душевной болезни, и сам выступать в свою защиту. Какие бы свидетельства собственного здравомыслия он ни выдвигал, все они будут теряться в облаке подозрения, которое нависло над ним. В то же самое время, хотя его свидетельство в пользу собственного здравомыслия будет отклонено как ненадежное, согласие «пациента» с тем, что душевное расстройство у него наличествует, будет принято как бесспорное доказательство в пользу безумия. Иными словами, точно так же, как обвиняемая в колдовстве не могла своими аргументами убедить судей в своей невиновности, так не может этого сделать и обвиняемый в душевной болезни. Все, что им остается, — признаться в ереси или душевной болезни. «Главным результатом нашего исследования, — пишет Шефф, изучавший работу городских судов по рассмотрению ходатайств о принудительной госпитализации, — стало следующее заключение: в трех из четырех городских судов гражданские процедуры по госпитализации и освидетельствовании душевнобольных не имели серьезных исследовательских целей и носили скорее церемониальный характер... Госпитализация и лечение представляются почти автоматически решенными процедурами, едва внимание суда было привлечено к пациенту»[149].

Хотя большинство психиатров и очень многие юристы возражают против такой интерпретации наших законов о душевной гигиене и настаивают на том, что подобные отклонения от законной процедуры, принятой в уголовном делопроизводстве, служат скорее интересам пациента, нежели интересам государства, очевидно, что именно эти самые методы делали инквизицию непобедимой, а сопротивление ей невозможным. «Право отвергать любые законы, которые сдерживали бы слишком свободное отправление процедур инквизиции, — пишет Ли, — было сходным образом присвоено [этим учреждением] по обе стороны Альп... Это сделало инквизицию фактически верховным властителем во всех землях, и принятой максимой закона стало то, что все установления, противоречащие свободному действию инквизиции, уничтожались, а те, кто поступал в соответствии с ними, подлежали наказанию»[150]. Трудно вообразить себе более красноречивое совпадение между общественной и юридической ролью инквизиции и соответствующей ролью современной институциональной психиатрии. Когда Ли утверждает, что, «пользуясь этой почти беспредельной властью, инквизиторы были практически свободны от какого-либо надзора и ответственности»[151], мы понимаем, что это утверждение вполне применимо и к современным институциональным психиатрам.

Основное сходство между работой инквизитора и современного психиатра, который должен определить, здоров ли индивид душевно, заключается в самой природе поставленной задачи. «Обязанность инквизитора,—утверждает Ли, — отличалась от обязанности рядового судьи тем, что сводилась к невыполнимой задаче по установлению тайных мыслей и воззрений заключенного. Внешние проявления имели для инквизитора ценность исключительно в качестве признаков веры, которые надлежало принять или отвергнуть в зависимости от того, считал ли он их существенными или иллюзорными». Преступление, за которое он должен был наказать, представляло собой чисто умозрительный шаг — деяния же, сколь бы они ни были преступны, оставались ему неподсудны»[152]. Если в этом описании мы заменим теологические термины психиатрическими, получится описание работы современного психопатолога.

Иными словами, инквизитора не касались открытые антиобщественные действия, поскольку этой проблемой занимались светские суды. Его интересовала ересь, представлявшая собой преступление против Бога и христианской религии, определяемая в силу этого в теологических терминах. Сходным образом институциональный психиатр не интересуется реальными антиобщественными действиями, поскольку они — проблема уголовных судов. Он заинтересован в душевной болезни, которая является отступлением от законов душевного здоровья и психиатрической профессии и, следовательно, определяется в медицинских терминах. Душевная болезнь — центральное понятие институциональной психиатрии, подобно тому как ересь — центральное понятие инквизиционной теологии[153].

То, что и ересь, и душевная болезнь — это преступления мысленные и с действиями не связанные, помогает объяснить те омерзительные меры, которые применялись для их обнаружения. «Не удивительно, — пишет Ли с редким для него сарказмом, — что [инквизитор] спешно избавился от тех ограничений установленной судебной процедуры, которые... сделали бы всю его работу тщетной»[154]. В результате «еретик, установленный или только подозреваемый, не имел никаких прав... не допускалось ни малейшего замешательства, если речь шла о применении каких бы то ни было средств для защиты и укрепления веры»[155].

Если мы подставим на место религиозных терминов психиатрические, утверждение Ли превратится в описание легального статуса душевнобольного пациента:

Душевнобольной, установленный или только подозреваемый, не имеет никаких прав... не допускается ни малейшего замешательства, если речь идет о применении каких бы то ни было средств, способных защитить его душевное здоровье и укрепить веру в психиатрическую медицину. «Характерная черта некоторых болезней, — пишет Фрэнсис Дж. Брэйслэнд, профессор клинической психиатрии в Йельском университете и бывший президент Американской психиатрической ассоциации, — состоит в том, что у людей нет осознания своей болезни. Иными словами, иногда необходимо защитить их на время от самих себя... Когда мужчина из Калифорнии привозит ко мне свою дочь, поскольку она вот-вот впадет в порок или навлечет на себя бесчестие тем или иным образом, он не ожидает от меня, что я свободно отпущу ее разгуливать по своему городу, допуская тем самым, чтобы произошло именно то, чего он опасается»[156].

Поскольку ересь не была ни общественным деянием, ни физиологическим состоянием, но состоянием разума, факт «колдовства» было бы невозможно установить, если бы исполнялась признанная судебная процедура. Спорная проблема доказательства была «разрешена» благодаря принятию того, что стало известно позднее как инквизиционный метод преследования, в просторечии называемый «охотой на ведьм». Вот как Ли описывает этот процесс:

Из трех форм действия в отношении преступлений — обвинения, доноса и инквизиционного преследования — последнее с неизбежностью превратилось из исключения в незыблемое правило, одновременно избавившись от любых ограничений, которые хоть в какой-то степени нейтрализовали скрытую в нем опасность. Если формальный обвинитель являлся в суд, инквизитор был обязан предупредить его об опасности talio (правового возмездия со стороны обвиняемого), которой он подвергался, объявляя о себе открыто. С общего согласия эта форма действия была отвергнута как „сутяжническая”, то есть как предоставляющая обвиняемому какие-то средства защиты... Донос был несколько более удобной формой обвинения, поскольку инквизитор действовал ex officio[157], но и он не был обычной практикой, так что инквизиционный процесс очень скоро стал единственным методом, который использовали на практике[158].

Хотя инквизиционный процесс существует уже более пяти столетий, лишь в XX веке он достиг своего окончательного воплощения. Фундаментальное различие между обвинительной и инквизиционной процедурами заключается в методах, используемых одним индивидом либо учреждением (часто государством) для того, чтобы заставить другого индивида (часто представителя какого-либо меньшинства) играть приниженную и унизительную социальную роль. Обыкновенный обвинительный процесс обеспечивает индивиду гарантии, выработанные для того, чтобы защитить его от ложного обвинения в преступлении; иными словами, сначала должны быть представлены доказательства того, что он участвовал в действиях, запрещенных законом. Инквизиционный процесс снимает с индивида эту защиту, наделяя обвинение неограниченной властью в навязывании обвиняемому именно той роли, которую необходимо ему приписать: например, роли врага народа или душевнобольного. В тоталитарных государствах применяются типично инквизиционные процедуры исполнения уголовного законодательства, но таковы законы и практики в области душевного здоровья и не тоталитарных государств. Во времена перехода от религиозных (инквизиционных) к медицинским (психиатрическим) мерам общественного контроля существовало промежуточное звено, заключавшееся в якобы терапевтическом применении власти короля как благодетельного деспота и правителя. Примером этого явления стало французское lettre de cachet. Эта переходная, королевская форма социального контроля была одновременно религиозной и светской, магической и научной. В той мере, в которой lettre de cachet является непосредственным историческим предшественником современного ходатайства о принудительной госпитализации, это явление требует здесь определенного исследования.

Lettre de cachet (что буквально означает «письмо с печатью») представляло собой документ с печатью короля или одного из его чиновников, которым разрешалось и предписывалось взятие без суда под стражу человека или людей, чьи имена были в нем перечислены.

В Британской энциклопедии применение lettre de cachet, которые были крайне популярны с начала XV и до конца XVIII столетия, описывается следующим образом:

Служа правительству молчаливым оружием против политических противников или опасных писателей, а также в качестве средства наказания высокорожденных заговорщиков, позволяющего избежать судебных скандалов, lettre de cachet имели и другие применения. Они использовались полицией для того, чтобы разделаться с проститутками. Кроме того, их властью запирали сумасшедших [в домах для душевнобольных]. Их также часто применяли главы семей в качестве исправительного средства, т. е. для защиты чести семейства от беспорядочного или преступного поведения сыновей. Жены часто использовали их, чтобы пресечь распутство мужей, и т. д.[159]

Это описание подходит и к современному способу использования ходатайств о принудительной госпитализации.

Общественный контроль посредством lettre de cachet является, таким образом, переходной стадией между старым контролем с применением религиозной инквизиции и новым, посредством психиатрии. Процедуры всех трех учреждений опираются на один и тот же принцип патернализма, меняется лишь идентичность «отца», во имя которого исполняется контроль. В случае инквизиции это святой отец, или Папа Римский; в случае lettre de cachet— отец нации, или король; в случае институциональной психиатрии это ученый отец, или доктор.

«Теоретически, — объясняет Бэрроуз Данэм, —король Франции был отцом французской семьи, и, согласно патриархальным принципам, власть его была абсолютной. Другие родители могли взывать к нему, и тогда он помещал упрямых детей в Бастилию»[160]. Или же он мог, как поступила со своей 40-летней дочерью одна женщина, отдать их в Сальпетриер![161]

В XVIII веке, продолжает Данэм, когда времена были неспокойными... правительство начало обуздывать интеллектуалов частым применением lettre de cachet. В соответствии с этим обычаем 23 июля 1749 года Людовик XV подписал в Компьене lettre de cachet следующего содержания: «Господину Маркизу дю Шатле: это письмо предписывает Вам принять в мой Венсеннский замок господина Дидро [Дени Дидро, французский энциклопедист и философ] и держать его там до нового распоряжения с моей стороны. Далее, я молюсь о том, чтобы Господь Держал Вас, г-н Маркиз дю Шатле, в своих святых объятиях»[162]. Данэм добавляет: «До чего очаровательна бла-гочестивость, с которой было совершено это заточение»[163]. Лицемерное религиозное благочестие lettre de cachet сменилось лицемерной медицинской благочести-востью ходатайств о принудительном помещении в психиатрическое учреждение[164].

Сегодня во многих штатах Северной Америки врачи наделены властью помещать человека в лечебницу для душевнобольных (фактически в тюрьму) на пятнадцать дней без судебного решения, и до конца жизни — при наличии судебного решения получение которого, как мы увидим, превратилось в простую формальность[165]. По иронии судьбы такая «медикализация» лишения свободы, когда врач может поместить человека в психиатрическое учреждение, не прибегая к судебным властям, считается «либерализацией» процедуры психиатрической госпитализации. Уместно описать здесь официальную позицию Американской психиатрической ассоциации в отношении принудительной госпитализации, изложенную сенатскому комитету по установлению прав душевнобольных в 1961 году докторами медицины Фрэнсисом Дж. Брэйслэндом и Джеком Р. Эуолтом, каждый из которых в свое время возглавлял эту ассоциацию. «В последние десятилетия, — утверждали они, — новая медицинская наука психиатрии в тяжелейшей борьбе во многом достигла того, что общество стало с большим сочувствием воспринимать взгляд, согласно которому душевная болезнь — это болезнь... В общем, психиатры предпочитают простую процедуру госпитализации, включающую заявление, которое подает в больницу близкий родственник или друг, и отчет двоих квалифицированных врачей о том, что они осмотрели субъекта и сочли его душевнобольным»[166]. Таким образом, Американская психиатрическая ассоциация предпочитает взятие под стражу при помощи lettre de cachet.

Более того, подобно тому как инквизитор считал, что индивид, обвиняемый в «колдовстве», является еретиком, точно так же институциональный психиатр заключает, что человек, обвиняемый в душевной болезни, должен быть пациентом психиатрической больницы. Такие заключения оправдывались и продолжают оправдываться якобы терапевтическими целями соответствующего вмешательства: спасением души еретика либо защитой и поддержанием душевного здоровья пациента. Томас Дж. Шефф изучил выводы психиатров, касающиеся людей, направленных на принудительную госпитализацию, и его исследование подтверждает доводы, изложенные выше. Рассмотрев существующие исследования фактов принудительной госпитализации, он отметил, что все они «наводят на мысль о том, что у работников сферы душевного здоровья имеется предубежденность в наличии болезни»[167]. Например, в двух психиатрических больницах, которые находились под пристальным вниманием автора на протяжении трех месяцев, Дэвид Миханик «ни разу не встретил случая, когда психиатр заявлял бы обследуемому, что тот не нуждается в лечении. Напротив, все люди, появлявшиеся в больнице, пополняли ряды пациентов, вне зависимости от их способности существовать вне больничных стен»[168]. Другие исследования подкрепляют общее впечатление. «Распространенное среди работников системы душевного здоровья мнение состоит в том, — пишет Шефф, — что государственные учреждения для душевнобольных в США принимают всех поступающих»[169].

Шефф наблюдал процедуры психиатрического обследования в четырех судах одного из штатов Среднего Запада США, где отмечалось наибольшее число эпизодов, связанных с душевными болезнями. Он обнаружил, что «опросы продолжались от 5 до 17 минут, в среднем же продолжительность опроса составляла 10,2 минуты. Большинство из проводивших обследование очень торопились»[170]. Он заключает, что «поведение или „состояние” человека, у которого предполагают душевную болезнь, обычно не являлось важным фактором при принятии ответственным лицом решения о госпитализации пациентов или об освобождении их из больницы. Маргинальная природа большинства случаев, безапелляционность и пристрастность, имевшая место в подавляющем большинстве обследований, рассматриваемые в свете того факта, что практически каждого пациента рекомендуется госпитализировать, лишний раз демонстрируют правоту этого предположения»[171].

Психиатр обладает такой дискреционной (оставленной на его усмотрение) властью потому, что, подобно инквизитору прошлого, он считается не прокурором или исполнителем наказания, а скорее врачевателем или благодетелем. Понятие об инквизиторе как о врачевателе душ, безусловно, произошло из понятия о колдовстве как душевном отклонении — точно так же, как понятие об институциональном психиатре как о медицинском работнике происходит из представления о сумасшествии как о медицинском отклонении. Опасность такого истолкования общественных отклонений и контроля за ними была понятна исследователям инквизиции, что ясно демонстрирует комментарий Ли:

В самом легком случае инквизиционный процесс был опасен тем, что совмещал прокурора и судью в одном лице... Опасность удваивалась, когда судья был ревностным верующим, нацеленным на защиту веры и склонным в каждом представшем перед ним узнике видеть еретика, которого следует осудить любой ценой. Не легче было и в том случае, когда он был просто жаден и стремился к штрафам и конфискациям. Тем не менее церковная теория гласила: инквизитор — беспристрастный духовный отец, чьей функцией является спасение душ, которые иначе оказались бы заблудшими[172].

Те же самые угрозы сокрыты в методах институциональной психиатрии. Благочестивый инквизитор, несомненно, был бы возмущен предположением о том, что он враг еретика, а не его друг. Сходным образом институциональный психиатр яростно отрицает идею о том, что он враг, а не терапевт принудительно госпитализированного пациента. Отрицая обвинение в свой адрес, инквизитор напомнил бы, что отправления его службы, включая сожжение ведьмы на костре, нацелены на спасение души еретика от вечного проклятия. Равным образом и психиатр отвечает, что его усилия, в том числе пожизненное заключение, электрошоковые конвульсии и ло-ботомия, нацелены на защиту и поддержание душевного здоровья пациента. Показательно следующее заявление авторитетных психиатров.

Мы хотели бы, чтобы наши больницы... воспринимались как лечебные центры для больных людей, и, конечно, мы хотели бы, чтобы нас считали врачами, а не тюремщиками... Хорошо известно, что существуют законные ограничения против того, что принято называть «спихиванием» людей в психлечебницы, и мы утверждаем, что люди хорошо защищены во всех штатах. За тридцать лет существования этой проблемы я ни разу не видел кого-либо, кого я мог бы счесть жертвой такого «спихивания»... Скорее, верно противоположное мнение: людей слишком часто «выпихивают» из психиатрических учреждений до того, как им следует выписываться, потому что наши учреждения переполнены...[173]

...Я хочу подчеркнуть, что основная цель [принудительной госпитализации] — удостовериться в том, что больные люди получают необходимую им заботу...[174]

Как врачи мы хотим, чтобы на наши психиатрические больницы... смотрели как на центры для лечения больных людей в том же самом смысле, в котором смотрят на обычные больницы[175].

Если психиатры действительно хотят всего вышеперечисленного, то все, что им следует сделать, — это отпереть ворота психиатрических больниц, отказаться от принудительной госпитализации и лечить только тех индивидов, которые, подобно тому как это происходит в непсихиатрических больницах, сами хотят лечиться. Именно такой подход я отстаивал последние пятнадцать лет[176].

Вот как Ли описывает общественные функции инквизиции: «Целью инквизиции было уничтожение ереси. Ересь невозможно уничтожить, если не уничтожены еретики... этого добивались двумя способами... либо они обращались в истинную католическую веру, либо, будучи переданы светским властям, телесно подлежали сожжению»[177].

Данный тезис легко переделать в описание общественной функции движения за душевное здоровье: «Целью психиатрии является искоренение душевной болезни. Душевную болезнь невозможно искоренить, не искоренив душевнобольных... этого добиваются двумя способами: либо их душевное здоровье восстанавливается, либо, находясь в государственных психиатрических учреждениях, они признаются неизлечимо больными и, следовательно, подлежат изоляции от душевно здорового общества».

Возможно, ничто так не способствовало превращению процесса над ведьмой в дикое и порочное мероприятие, как мнение прокурора или судьи о своей «роли помощника».

«Обвиняемый был осужден заранее, — сообщает Ли. — Он считался виновным, поскольку иначе он не оказался бы перед судом, и, фактически, единственным способом избегнуть расправы для него было признание выдвинутых против него обвинений, отречение от ереси и принятие любого наказания, какое бы ему ни назначили в качестве епитимьи». Настойчивое отрицание вины и заявление о своем следовании истинной вере превращало его в нераскаянного, упорствующего еретика, которого следовало «отпустить» (предать в руки светской ветви) и обречь на сожжение у столба[178].

Признавая терапевтическую роль за институциональной психиатрией, мы приходим к столь же леденящим последствиям. Подобно обвиняемому в ереси, предполагаемый душевнобольной совершает самый тяжкий смертный грех, отрицая у себя болезнь и настаивая на том, что его отклоняющееся состояние является нормальным. Соответственно наиболее уничижительные ярлыки, навешиваемые психиатрией, предназначены для тех индивидов, которые, несмотря на то что эксперты объявили их душевнобольными, а они, в свою очередь, оказались в сумасшедшем доме, упорно настаивают на своем здравомыслии. О таких людях говорят, что у них «полностью отсутствует понимание», или их описывают как «утративших контакт с реальностью». Обычно у них диагностируют «паранойю» или «шизофрению». Испанские инквизиторы также имели уничижительное обозначение для таких людей. Их называли negativos. Вот как Ли объясняет этот термин:

Negativo, который упорно отрицал свою вину перед лицом достоверных доказательств, обычно считался фанатичным нераскаявшимся еретиком, для которого не существовало альтернативы сожжению на костре, хотя бы он тысячу раз заявлял свой протест, утверждая, что он католик и желает жить и умереть в своей вере. Такова была неизбежная логика ситуации...[179]

Одно из важнейших различий между человеком, обвиняемым в преступлении, и человеком, обвиняемым в душевной болезни, состоит в том, что первому иногда разрешается выйти на свободу под залог, но второму — никогда. Такое различие можно обнаружить и в случае с инквизицией. Вопрос о внесении залога подозреваемыми в ереси обсуждался инквизиторами XV. века и был, согласно Ли, решен следующим образом:

Ежели [кто-то] уличен в ереси по собственному признанию и не раскаивается, его следует передать светской власти и предать смерти. Ежели раскаивается, его следует поместить в тюрьму пожизненно, и, следовательно, он не подлежит освобождению под залог. Ежели он все отрицает, будучи законно уличен свидетелями, то он, как нераскаявшийся грешник, должен быть передан светскому суду для казни[180].

Сходным образом в процедурах, связанных с душевными болезнями, внесение залога не допускается. Если обвиняемый признает наличие душевной болезни, его госпитализируют, зачастую пожизненно. Если он отрицает ее и его признают душевнобольным в ходе слушания по поводу дееспособности, соответствующего всем критериям «законного процесса», его помещают в психиатрическое учреждение и против его воли лечат всеми возможными средствами до тех пор, пока он не «обретает понимание своего состояния».

Невозможно переоценить значение того факта, что идея терапевтической пенологии[181], прославляемая сегодня как гуманное новшество, связанное с «научными достижениями динамичной психиатрии», не является ни новой, ни психиатрической по своему происхождению. Это характерная черта инквизиции, а также тех религиозных идей и того рвения, которые поддерживали ее существование. «Теоретически, — утверждает Ли, — предметом инквизиции было спасение душ... Взыскания, налагаемые на раскаявшегося еретика, представляли собой не наказание, а епитимью. Он считался не осужденным, а кающимся грешником, но, какие бы заявления он ни делал во время суда, даже связанные с упорным отрицанием обвинения, все они считались признаниями, и тюрьма, куда его направляли, называлась casa de penitencia[182] или de misericordia[183]. Даже доносы и показания свидетелей защиты иногда называли признаниями»[184].

Эта терапевтическая мифология и риторика были неотъемлемой составляющей той части работы инквизиции, которая касалась наказания и вынесения приговоров. «Последние были основаны, — поясняет Ли, — на фикции[185], в которой необходимо разобраться, для того чтобы понять, как работало это учреждение. Теоретически инквизиция не имела права назначать наказание... Ее приговоры, следовательно, не были, в отличие от приговоров мирских судей, воздаянием преступнику со стороны общества или примером для других, нацеленным на предотвращение подобных преступлений. Они просто служили на благо заблудшей души, смывали ее грех. Именно в таком смысле инквизиторы говорили о своей работе. Когда они приговаривали беднягу к пожизненному заключению, применяемая формула, после того как процедура работы Святой Палаты была систематизирована, представляла собой просто повеление предать себя тюрьме и заключиться там, совершая покаяние на воде и хлебе, с предупреждением о том, что под страхом отлучения от церкви и объявления закоренелым и нераска-явшимся еретиком он не должен покидать тюрьмы. Если еретик находил способ бежать, то в запросе о его поимке за рубежом без тени улыбки говорилось, что безумие привело его к отказу от благотворного лекарства, предложенного для его исцеления, и он отверг вино и елей, которые смягчали его раны»[186] (курсив добавлен).

Душевнобольные помещаются под замок и подвергаются лечению против своей воли по тем же причинам и теми же способами. «Это единственный суд, — провозглашает судья чикагского суда, который занимается исключительно делами о принудительной госпитализации, — где подсудимый побеждает всегда. Если его освобождают, это значит, что он здоров. Если его госпитализируют, то это для его же собственного блага»[187]. Работники системы душевного здоровья нашего времени настаивают, подобно тем, кто прежде помогал инквизиции, на том, что все, что ни делается с жертвой, идет ей же на благо. Именно это превращает процедуру госпитализации для предполагаемых пациентов и слушания дел об освобождении для действительных пациентов в те ужасающие воплощения мошенничества, которыми они являются. Следующее судебное решение послужит иллюстрацией этого тезиса.

Пытаясь добиться свободы, Стэнли Прохазка, принудительно госпитализированный пациент больницы для душевнобольных штата Айова, подал в суд заявление о восстановлении неприкосновенности личности, заявив, что была нарушена законность процесса, поскольку адвокат, от его имени выступавший на слушании дела о признании его недееспособным, не проводил с ним консультаций. Верховный суд штата Айова подтвердил решение суда первой инстанции, отклонившего жалобу. «Следует иметь в виду, — решил суд, — что заявитель не обвиняется в преступлении и, следовательно, не находится в заключении. Он ограничен в своей свободе в том, что не может свободно приходить в учреждение и покидать его, однако такое ограничение наложено не в качестве наказания, а для его собственной защиты и благополучия, равно как и для блага общества. Такая потеря свободы не подразумевает потерю свободы, описанной в конституционном положении о том, что „ни один человек не может быть лишен свободы, жизни или собственности вне законного порядка”»[188].

Как только этот терапевтический подход (будь то инквизиция или институциональная психиатрия) принят, все остальное логически следует из него. Например, Ли отмечает, что «согласно требованию фикции, сам инквизитор должен был рассматривать обе стороны дела и заботиться как об обвинении, так и о защите»[189]. Согласно той же самой фикции, на психиатра государственной больницы возлагается надзор за обеими сторонами дела, и он защищает как общество, так и душевнобольного. Так что, с одной стороны, психиатры умоляют о том, чтобы их считали врачами, а не тюремщиками, с другой — гордо заявляют о том, что их обязанность — охранять общество. «Психиатр завтрашнего дня, подобно своему сегодняшнему сопернику от судебной власти, будет одним из стражей, охраняющих устои общества», — заявляет Роберт X. Феликс, декан медицинской школы университета Сент-Луис и бывший глава Национального института душевного здоровья[190].

Не нужно здесь подробно останавливаться на чудовищных последствиях широко распространенных и не встречавших сопротивления инквизиторских практик. Достаточно повторить, что, объявив ведьмам войну, инквизиторы, в действительности, создавали их. «Продолжительные поучения церкви, — отмечает Ли, — привели лучших ее людей к тому, что ни одно действие не считалось более праведным, нежели сожжение еретика, и ни одна ересь не была более обреченной, нежели требование терпимости... Фактически церковь не только определила вину и назначила наказание, но и сама же породила преступление»[191]. Безусловно, то же самое может быть сказано и об институциональной психиатрии[192].

Наконец, есть еще одно сходство между ересью и душевной болезнью, как есть и еще одно отличие. Как только человека принуждали к роли еретика, отчеты о его отклонениях навсегда накладывали на него нестираемое клеймо. «Инквизиционный приговор... всегда заканчивался оговоркой, сохранявшей возможность изменить, уменьшить, усилить или восстановить его по усмотрению. .. Зато инквизитор не обладал властью даровать абсолютное прощение: такая власть была только у Папы»[193]. Сходным образом, как только человеку предписали роль душевнобольного, начинает вестись постоянная запись его отклонений. Подобно инквизитору, психиатр может «приговорить» индивида к душевной болезни, однако не может полностью устранить клеймо позора, которое он однажды наложил на него. Хуже того, в психиатрии нет даже Папы, который может даровать абсолютное прощение публично объявленного диагноза.