4. Рассказ.
4. Рассказ.
Для высказывания и понимания простейшей речи — высказывания элементарного желания или указания, обращающего внимание на что-либо, — не требуется большого воображения или памяти: значение произносимых в дополнение к жестам слов, как мы только что сказали, в большинстве случаев просто видится. Во всяком случае, не воображение и память здесь на первом плане.
Иначе обстоит дело с рассказом. В истории человечества рассказ встречается чрезвычайно рано: по крайней мере, мы встречаем его даже у самых отсталых племен. Больше того, общеизвестна исключительно большая любовь их к рассказам. Но, несомненно, в рассказе память и воображение играют большую роль.
При рассказе нет налицо того, о чем рассказывают: его не видят, его надо представлять. Здесь уже выступают на первый план воображение и память. Но понять, как они выступают здесь, возможно, если мы выясним сначала, что представлял собой раньше рассказ. Для этого необходимо обратиться к нефлектирующим языкам, так как именно в этих языках яснее выступает психология тех, кто создавал наиболее ранние формы языка. Конечно, было бы проявлением буржуазно-империалистической идеологии считать, что современный человек, пользуясь так называемым агглютинирующим или корневым языком, обязательно должен примитивно думать. Современный немец, говоря фразу: «Этот человек имеет один дом постоянный», думает, конечно, просто: «Человек построил дом», но перфектум и артикли в его фразе — свидетельство того, как думали те его предки, которые создавали перфектум и артикли. Точно так же формы и других языков выражают психологию тех предков, которые создавали эти формы.
Возьмем один из наиболее простых африканских языков — западносуданскии язык эуэ, который лингвисты относят к изолирующим языкам. Предположим, эуэ рассказывает: «Он работал для царя». На языке эуэ это будет эуо до на фиа, что буквально значит: «он делать работать давать царь этот», т. е. «он делал работу, давал этому царю». Представьте теперь, что говорящему только на русском языке надо сказать фразу: «Он работал для царя» — иностранцу, который совершенно не знает этого языка. Вероятно, он поступит так же, как мой испытуемый, который, когда ему было дано такое задание, сначала стал производить ряд рабочих движений, потом взял вещь, лежащую на столе, над которым он драматизировал работу, и, двигая ею от себя в воздухе, показывал рукой в пространстве, говоря понятное для иностранца слово tzar. Возможно, так поступали и наши далекие предки: они говорили, драматизируя, действуя, и слово сопровождало их действие. Но тогда, чтобы слушатель, точнее, слушатель-зритель понял, нужно расчленить действие на ряд последовательных отдельных действий.
Другой пример из того же языка: «Учитель отпускает учеников» (нуфиала намо на ссронла уо). Уже «учитель» будет целых четыре слова: «вещь, показывать, этот (он), этот»; «отпускать» — два слова: «давать, дорога»; «ученики» — три слова: «учиться, этот, они». В общем вся фраза будет буквально значить: «вещь показывать этот он давать дорога давать учиться этот они», т. е. «этот показывает эти вещи, дает дорогу этим ученикам».
Как сложно может получаться в конце концов, иллюстрирует следующий пример. Предположим, я рассказываю: «Он сорвал мне орех, я съел и насытился». Соответствующую фразу на языке эуэ буквально можно перевести так: «Он (этот) — идти достигать — рвать европеец — орех давать — я я — брать,— есть наполнить живот». Так получается подробный рассказ: «Он (вот этот) пошел, дошел, сорвал орех европейцу, дал мне, я взял его, ел, наполнил живот». Вряд ли есть риск ошибиться, предполагая, что так рассказывающий когда-то был в то же время действователем, актером, а слушатель его — в то же время и зрителем. Первоначальный рассказ, по всей вероятности, был тесно связан с соответствующими действиями и являлся скорее добавлением к ним, сопровождением их. С течением времени, однако, положение вещей изменилось, и сейчас не рассказ сопровождает действие — пантомиму и мимику, а, наоборот, остаточная пантомима — жестикуляция — сопровождает рассказ.
Такой примитивный рассказ-действие предполагает у рассказчика память-повторение, так как задача рассказчика — воспроизвести максимально детальнее, потому что иначе он был бы не понят слушателями того времени, когда речь только приобреталась людьми. В эту далекую от нас эпоху рассказывание, развивающееся по мере развития общения между людьми, являлось для рассказывающих, т. е. в конце концов вообще для людей, постоянным упражнением их в пользовании репродуцирующей памятью, памятью-повторением. Иначе говоря, так в действии, в процессе общения с другими людьми развивалась произвольная память-повторение, и человек, овладевающий силами природы, овладел и той до тех пор стихийной силой, которой является репродуцирующая память. Возможно, что это были века или даже тысячелетия развития припоминания, т. е., выражаясь специальным психологическим языком, произвольной (волевой) памяти-репродукции (воспроизведения, повторения).
Но по мере развития речи, когда слова, сопровождающие действие, стали уже более привычными, более знакомыми, открывалась возможность уже не пользоваться так часто и интенсивно действием и указанием. Поэтому отпадала уже необходимость в максимально повторяющем воспроизведении: там, где актер должен повторять чуть ли не все действия, рассказчик мог называть только некоторые. Слово начинало выступать на первый план. Рассказ становится из рассказа-действия просто рассказом. Но на первых порах этой стадии, вероятно, как само рассказывание, так и слушание его были не таким простым делом, как сейчас.
Возьмем начало одного рассказа на языке дуала, принадлежащего к центральноафриканским языкам банту, притом по возможности в максимально точном переводе, т. е., насколько возможно, соблюдая точность не только смысла, но и языка, чтобы не навязывать но возможности наших грамматических форм. Это необходимо в нашем исследовании, потому что именно грамматические формы как продукт создателей их выражают их психологию. Насколько неправильно по грамматическим формам языка судить о сознании тех, кто сейчас пользуется ими, так как они пользуются ими обычно автоматически, бессознательно, настолько можно так судить о тех, кто создавал их, кто начинал ими пользоваться. История языка содержит огромный материал для истории мышления.
Вот таким образом переведенный отрывок из рассказа дуала (член не перевожу, так как это очень загромождало бы перевод, но к нему вернемся при анализе):
Человек, он — хромота, один. Он был, он родить ребенок, который (дословно: этот «я») он был, вот он — как лодка его и (дословно: этот «я») сад его, так как (- на, ради) копье носить, добывать он помогает этот[ 96 ].
Разберем начало этого отрывка. Известный знаток языков банту, Майнгоф, переводит его так: «Ein Lahmer hatte einen Sohn», что буквально значит: «Один хром — он имел одного сын» (по-русски: «один хромой имел сына», что с точки зрения истории русского языка буквально значило бы: «Один хром — он имел сын — он»). В первом слове фразы дуала — Moto первый слог Мо, с нашей точки зрения — член (то), обозначающий, что данное слово относится к людям, а все слово в целом значит «человек» в том смысле, как украинское «чоловш», т. е. мужчина. Для тех предков дуала, которые жили, так сказать, на заре истории этого слова, это слово возбуждало или выражало образ: «человек... мужчина». Дальше идет дальнейшее определение его: «он (первоначально, вероятно) значило («этот») — хромой» (на разборе этого слова не будем останавливаться). Затем еще определение: один. Только когда, можно сказать, с таким огромным старанием вызван образ («человек — мужчина — хромой — один»), начинается рассказ о нем, который ведется с не меньшим старанием, если можно так выразиться, маленькими порциями: «он был», «он родить ребенок», «этот я», «он был», «вот он», «как лодка его», «и сад его».
Привожу начало еще одного рассказа дуала в таком же ультрабуквальном переводе, но уже без подробного анализа, так как это значило бы повторяться:
Этот человек этот прозван так: Мбела. Он был вот он человек хорош очень крепко-крепко. Он был женат женщина одна, которая (= это «я») она была хороша очень, очень. Вот день каждый Мбела он спит вот сон плохой такой: «жена твоя — смотреть ее хорошо»[ 97 ].
Чтобы не вызвать упрека в пользовании только африканскими языками, хотя бы различных типов (суданский язык эуэ и дуала — язык банту), даю в таком же ультрабуквальном переводе начало одного рассказа на тлингитском языке, распространенном на юго-восточном побережье Аляски и на соседних островах:
В за Ши (остров) вот это: так жить его младший брат много, так назван их старший брат вот: Какъачгук. Вот охота — вот то они вот желать делать. Однако опять ночь вот то: среди кучи островов в море они поплыли[ 98 ].
Как видим, приемы рассказа, в общем, те же: все та же, если можно так выразиться, подача рассказа малыми порциями с указанием «вот», «так» и т. п.; все то же старание всячески вызвать основное представление, не останавливаясь перед плеоназмами[ 99 ]. Дадим еще в таком же ультрабуквальном переводе начало одного рассказа на родственном китайскому аннамитском языке, параллельно приводя перевод, более соответствующий русскому языку:
Жить два: жена, муж Были супруги Жена тогда немного вот язык Жена была немного пускать (прощать) простовата Муж тогда глупый-глупый, Муж был глуповат болван, болван Дурак, нет идти. Не знать Непроходимый дурак, рассказ что кончать невежда Жена это иметь носить Жена была беременна Приходить день лежать очаг Пришло время рожатьПожалуй, можно было бы сказать проще: «Жили одни супруги, оба дураки. Пришло время жене рожать»[ 100 ]. С этой точки зрения аннамитский рассказ, как и предыдущий, поражает плеоназмами, особенно в психологических (т. е. не наглядных) характеристиках, точно рассказчик боится, что его сразу не поймут. И, пожалуй, правдоподобней всего предполагать, что наши дальние предки понимали далеко не «с одного слова» и так называемые плеоназмы были необходимостью.
Но возьмем еще один отрывок из рассказа «Лис и гиена» на очень распространенном в Северной Африке языке гаусса, в котором грамматические формы сравнительно более развиты. Ультрабуквальный перевод этого отрывка будет таков: «Лис, он идти в живот вода, он видит рыба много, он тащить ее, он есть. Он сыт, он оставляет лежать там, он говорить: "Кто приходить сюда рыба здесь". Он ожидать немного. Гиена, она идти. Он говорить к гиена: "Идти, гиена". Гиена, она идти. Он говорить: Видеть мясо много..."»[ 101 ].
Здесь уже меньше вышеупомянутых стараний помочь пониманию указаниями и плеоназмами. Рассказ подымается как бы на более высокую ступень: он сам словами выражает действие, но крайне последовательно и обстоятельно, как бы словами повторяя все действия лисицы. Если раньше было действие, сопровождаемое словами, а потом слова, сопровождаемые действием, то теперь это только слова, но слова как словесное (т. е. посредством слов) повторение действий, иначе говоря, слова как замена действий. Теперь это рассказ, повторяющий действия не в действии, а в словах.
В результате получается рассказ в буквальном смысле слова, т. е. словесное сообщение. Но слова этого рассказа, если можно так выразиться, очень близки к действию и наглядности. Выражаясь современными терминами, рассказ насыщен действиями и очень нагляден. Как таковой, он эмоционально волнует и вызывает образы. Иными словами, это с генетической точки зрения художественный рассказ.
Таким образом, с психологической точки зрения можно различать четыре стадии рассказа:
1. Действие, сопровождаемое словами.
2. Слова, сопровождаемые соответствующими действиями и указаниями.
3. Словесный рассказ, очень живой и наглядный (образный).
4. Художественный рассказ.
Речь — настолько давнее приобретение человечества, что сейчас даже у самых отсталых народов земного шара мы находим словесный рассказ. Только оживленная жестикуляция, а порой и пантомима, переходящая иногда даже в драматизацию, показывает, как близок бывает еще при соответствующих условиях этот живой и яркий словесный рассказ к предшествующим стадиям развития рассказа.
Точно так же лишь анализ словообразования и образования фразы, демонстрируемый в предыдущем изложении нашим ультрабуквальным переводом, дает возможность лучше разглядеть эти ранние стадии развития рассказа. Для этого анализа мы пользовались пефлектирующими языками как наиболее легкими для этой цели, наиболее ясно демонстрирующими тот путь, который проходила в своем развитии человеческая речь. Но как современный русский, говоря «если дом старый», не сознает, что с точки зрения истории языка это значит «есть ли дом стар он», так и для современного гаусса «лис, он идти в живот вода» значит просто «лис зашел в воду». Современное человечество, где бы то ни было, уже настолько хорошо владеет речью, что без особых усилий, так сказать, бессознательно пользуется выработанными предками средствами языка.
Поэтому, переходя к характеристике современных стадий развития рассказа, нужно будет уже отказаться от нашего ультра буквального перевода, так как он уже дает неправильное представление о психологии современного рассказчика даже у наиболее отсталых народов, слишком, если можно так выразиться, архаизируя его, представляя его более примитивным, чем он на самом деле. Переходя от далекой истории рассказа к современности его, пусть даже у наиболее отсталых народов, мы будем давать точный, но грамматически правильный (с точки зрения русского языка) перевод.
Уже давно наших лучших писателей (например, Пушкина, Островского, Льва Толстого) поражали живость и яркость народной речи. То же поражало многочисленных путешественников в речи открываемых ими племен. Это бесспорный факт. Но, чтобы рассмотреть, в чем здесь дело и почему это так, возьмем один из подобных рассказов.
Из индейских народов Северной Америки наиболее отсталыми считаются калифорнийские индейцы: «В известных отношениях, я думаю, существует большая разница между индейцами Калифорнии и индейцами Новой Мексики, чем между последними и европейцами» (Jaime de Angulo). Но именно поэтому рассказ калифорнийского индейца интересен для нас. Я приведу начало рассказа одного из них о том, что он делал вечером, придя в первый раз к знакомому европейцу в его дом. Вот оно:
«Когда я пришел сюда к вам в гости, я позаботился говорить им, всему, что кругом здесь. Это дерево там, у угла вашего дома, я ему говорил в первый вечер перед тем, как лечь. Я вышел на балкон и закурил. Я послал к нему дым моего табака. Я сказал: "Дерево, не делай мне зла, я не плохой, я не пришел сюда сделать зло кому-либо, дерево, будь моим другом". Я говорил также вашему дому. Ваш дом имеет жизнь, он — кто-то. Вы его сделали. Ну да, вы его сделали для какой-то цели. Ваш дом — живое лицо. Он хорошо знает, что я здесь чужой. Тогда я ему послал дым моего табака, чтоб сделаться другом с ним. Я ему говорил. Я ему сказал: "Дом, ты — дом моего друга, не надо делать мне зла, не дай мне заболеть и, может быть, умереть в гостях у моего друга; я хочу вернуться в мою страну так, чтобы со мной не случалась беда. Я не пришел никому делать зло. Наоборот, я хочу, чтоб вы были довольны. Дом, я хочу, чтобы ты покровительствовал мне". Это также я сделал. Я обошел все вокруг дома. Я послал мой дым ко всему, чтобы сделаться другом со всеми. Несомненно, было много вещей, которые смотрели на меня ночью, и я не видел их. Откуда я знаю? Может быть, жаба. Может быть, птица. Может быть, червяк. Все они, я уверен, смотрели на меня».
Это простой рассказ очень отсталого индейца, но он поражает нас не только своим гилозоистическим[ 102 ] содержанием, но и яркостью и живостью изложения. Рассказ очень подробный, его можно было бы назвать до известной степени рассказом-повторением. Он обстоятельно отражает в словах то, что делал накануне перед сном пришедший в чужой дом индеец: что видел и делал, говорил и переживал индеец, выступает в нем очень ярко.
Но это рассказ-повторение, рассказ-репродукция. Однако из предыдущей главы уже известно, как легко переходит репродукция в фантазирование. Рассказ в таком случае не повторяет действительности, он трансформирует ее, но этот трансформирующий действительность рассказ все так же конкретен, ярок и подробен, полон повторений. Он как бы повторяет в разных вариантах одно и то же.
У старого негра Кабамба умер последний сын. Он сидит над трупом его и рассказывает, «говорит» о своем горе. Вот его рассказ, приведенный с несколькими пропусками, обозначенными многоточиями:
«Кабамба, мужчина, имел десять детей. Все десять детей умерли... Кабамба вышел из деревни на средину улицы. Он услыхал, человек идет. Это был вечер. Кабамба спросил: "Где мои десять детей?" Вечер сказал: "Я — вечер". Он прошел мимо.
Кабамба увидел, человек идет. Это был час разговоров. Кабамба спросил: "Где мои десять детей?" Час разговоров сказал: "Я — час разговоров". Он прошел мимо.
Кабамба услыхал, человек идет. Это был крепкий сон. Кабамба спросил: "Где мои десять детей?" Крепкий сон сказал: "Я — крепкий сон". Он прошел мимо.
Кабамба услыхал, человек идет. Это был неспокойный сон. Кабамба спросил: "Где мои десять детей?" Неспокойный сон сказал: "Я — неспокойный сон". Он прошел мимо.
Кабамба услыхал, человек идет. Это была утренняя заря. Кабамба спросил :"Где мои десять детей?" Утренняя заря сказала: "Я — утренняя заря". Она прошла мимо.
Кабамба услыхал, человек идет. Это было утро. Кабамба спросил: "Где мои десять детей?" Утро сказало: "Я — утро". Оно прошло мимо...
Смотри, все проходит мимо, как вечер, как час разговоров, как крепкий сон, как неспокойный сон, как утренняя заря, как утро. Твои сыновья также прошли мимо».
Несчастный старик, потеряв всех своих десять детей, сидя у трупа последнего, как бы кричит в горе: «Где мои дети?» Единственное утешение, которое он находит себе, — что все, существующее во времени, преходяще. Но это уже наша формулировка, абстрактно-философская. В его сознании и речи нет абстрактного понятия и слова «время» в том смысле, как это есть у нас. Для него время — вечер, ночь, утро и т. д. В его воображении образ его самого, спрашивающего у проходящих «времен», где его дети. И этот образ в различных вариантах повторяется. Рассказ в значительной мере ряд повторений этого образа.
От этого, так сказать, на наших глазах рождающегося рассказа меньше одного шага к тем рассказам, которыми так богата словесность самых различных народов и которые вполне можно отнести к художественным рассказам народов, не знающих еще письменности. В доказательство я приведу один такой рассказ, в различных модификациях имеющийся у самых различных народов. Я привожу его в индейском варианте, менее модернизованном. Несмотря на свою гораздо большую сложность, он, в сущности очень родствен только что приведенному рассказу:
«Жил когда-то народ. Он умирал от голода. Много стариков умирало. Они пробовали добывать ракушек, но они были пусты. В них не было мяса. Народ голодал. Когда охотник уходил убивать тюленей, он не убивал ни одного тюленя. Все охотники возвращались с пустыми руками. Голод держал у себя все кости — бобра, енота, осетра и медведя. Он держал у себя кости всех животных и морские раковины.
Жили были два молодых друга. Зимой народ снова голодал. Умирал от голода старик, умирали от голода бедные дети. Тогда один из юношей сказал своему другу: "Я вижу, как идет голод. На его спине рогожа. Он ходит кругом наших мест. Он идет. Разве ты не видишь его?" Так он говорил своему другу. Его друг отвечал: "Я не вижу его. Только ты видишь его". После полудня дети начали кричать. Они были голодны. На следующий день друзья лежали в постели. Они долго спали. Затем один из них сказал другому: "Вот голод снова ходит. Разве ты не видишь его?" Тогда первый юноша сказал: "Завтра я отниму у него рогожу". "Увы, — отвечал другой, — наши родные бедны. Старики и дети не имеют ничего".
На следующий день они имели для еды только корни папоротника. Друзья лежали и спали. После полудня один сказал другому: "Смотри, голод идет". Другой уже видел его. Первый сказал другому: "Я отниму у него рогожу". Другой ответил: "Увы! Наши бедные родные!" Голод сначала заглянул в крайний дом. Затем он стал заглядывать в другие дома. Наконец, он подошел к ним. Когда он смотрел в дом, дети начинали кричать от голода. Затем голод повернулся и ушел. Когда голод отошел, один из юношей сказал: "Смотри, он идет обратно. Он не приходил к нам". Но другой юноша видел, как голод смотрел в дом.
Его друг сказал: "Я отниму рогожу у него", а он ответил: "Увы, наши бедные дети и наши бедные старики". Пришел день. После полудня они лежали в постели. Второй из друзей видел, как идет голод. Тогда первый из друзей сказал: "Смотри, идет голод". Но второй уже видел его. "Ладно, я брошусь на него и отниму у него рогожу". Ноги у голода были длинные, а его волосы были также длинные. У него было мало волос, но они были .длинные. Голод опять подошел к крайнему дому и стал смотреть на него. Дети стали кричать, а старик умер от голода. Голод засматривал во все дома и подошел также к дому друзей. Он простоял у дверей дома и повернул назад. Когда он отошел, один из юношей сказал: "Смотри, он повернул назад. Он не приходил к нам. Может быть, он знал, что я намерен отнять у него рогожу". Тогда другой юноша подумал: "Он не видел его. Голод стоял у наших дверей, а он говорит, что голод не приходил к нам..."»[ 103 ].