Характер
Характер
Опираясь на данные прототипа и пополняя их, писатель определяет внутренний облик своего героя. Каждый созданный им персонаж должен обладать своими психическими особенностями, выделяющими его из окружающей среды как своеобразную и неповторимую человеческую индивидуальность. Чтобы осуществить эту задачу, писателю предстоит уяснить, определить характер человека. «Необходимо, — указывал Горький, — найти наиболее устойчивые черты характера в данном человеке, необходимо понять наиболее глубокий смысл его действий и писать об этом настолько точными, яркими словами, чтобы со страниц книги, из-за черных ее строк, из-за сети слов, читатель видел живое лицо человека, чтоб связь чувств и действий героя рассказа казалась ему неоспоримой. Нужно, чтоб читатель чувствовал: все, прочитанное им, именно так и было, иначе быть не могло». Те же в общем требования выдвигал и Фурманов: «У каждого действующего лица должен быть заранее определен основной характер, и факты — слова, поступки, форма реагирования, реплики, смена настроений и т. д. — должны быть только естественным проявлением определенной сущности характера, которому ничто не должно противоречить, даже самый неестественный по первому взгляду факт».
Решение этой исключительно трудной задачи немыслимо, если художнику неизвестны законы человеческой психологии. Он должен не только знать их, но и научиться переводить их на язык художественных образов. Великие художники слова отдавали себе отчет в ответственности этой задачи. Парадоксально заостряя важность последней, Лермонтов заявил однажды, что «история души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа». Гоголь недоуменно восклицал: «Как до сих пор так мало заботиться об узнавании природы человека, тогда как это ведь главное начало всему». Автор «Мертвых душ» знал, что «в душе и сердце человека столько неуловимых излучин», и со все бо?льшим упорством исследовал их.
Далеко не все писатели прошлого умели проникать в эти «излучины» запутанной и противоречивой психики человека. Это сравнительно слабо удавалось Жорж Санд, это составляло одну из самых уязвимых сторон таланта Писемского. Все наиболее значительные художники мировой литературы неустанно подчеркивали значение работы над характером. «ИВ. Все дело в характерах», — замечает Достоевский. Л. Толстой указывает: «Главная цель искусства высказать правду о душе человека, высказать тайны, которые нельзя высказать простым словом... Искусство есть микроскоп, который наводит художник на тайны своей души и показывает эти общие всем тайны людям». Вот почему, заявлял Толстой, «для меня главное — душевная жизнь, выраженная в сценах». Целью художника является создание таких характеров, которые обладали бы литературной новизной. Достоевский был удовлетворен тем, что в «Селе Степанчикове» «есть два серьезные характера, и даже новые, небывалые нигде».
Искусство создания человеческих характеров имеет свою сложную историю. Классицисты создавали характеры, основываясь на свойственном им рационалистическом представлении о природе человека. В их произведениях действовали не живые и индивидуализированные лица, а моральные схемы, отвлеченные олицетворения человеческих страстей. К началу XIX века этот метод изображения человеческого характера полностью изжил себя. Грибоедов заявлял, что мольеровский скупец Гарпагон — это всего лишь «антропос собственной фабрики, и несносен». «Портреты и только портреты входят в состав комедии и трагедии», — декларирует автор «Горя от ума», имея в виду под «портретом» реалистически полный и конкретный образ. Пушкин с известной долей иронии говорил о классицисте-просветителе Вольтере, что он в течение шестидесяти лет наполнял французский театр «трагедиями, в которых, не заботясь ни о правдоподобии характеров, ни о законности средств, заставил... свои лица кстати и некстати выражать правила своей философии».
Сентиментализм резко порвал с этим рассудочным подходом к природе человека, противопоставив ему изображение живой, эмоционально насыщенной индивидуальности. Однако и этот подход грешил односторонностью, поскольку сентименталисты ограничивали личность человека сферой «чувствительности». Задачи не разрешили и романтики, у которых образ давался односторонне, замкнуто, в повторяемости его «исключительных» черт.
Иной, гораздо более верной, дорогой шли в работе над характером писатели-реалисты. В отличие от романтиков, они не стремились превратить своих героев в «рупоры духа времени». В отличие от романтических писателей, постоянно наделявших героев собственной психикой, реалисты стремились прежде всего к созданию объективно значимых и многосторонних характеров. Любопытна в этом плане эволюция метода Герцена. В пору своего романтизма он «в мысли своей образовал себе полную человеческую жизнь, состоящую из совокупности всех сильных и высоких влечений». Позднее, в переходную к реализму пору, Герцен «задумался над Трензинским. Чтоб создать это лицо, нужно было пережить его в себе». В отличие от этих ранних героев, Бельтова предстояло пережить не только «в себе», но и в окружающей действительности, проверка которой существенно прояснила его социальный характер.
Романтик Жорж Санд идеализировала свои образы, наделяя героя собственными стремлениями: по ее твердому убеждению, «человеческий ум не может удержаться от того, чтобы украшать и возвышать предмет своего наблюдения». Реализм идет иной дорогой, он чуждается всякого приукрашивания. Наиболее резко это выражено Л. Толстым, который говорил Горькому: «Герои — ложь, выдумка, есть просто люди, люди — и больше ничего». Героям реализма не к лицу «официальный вид с котурнами на ногах и с ореолом вокруг головы». И вместе с тем реализм отнюдь не чужд изображения подлинных героев действительности.
Характер человека художествен лишь тогда, когда он показан в его внутренних противоречиях.
Если Расин стремился воссоздать «извечную сущность» характера или этического конфликта, то Дидро порвал с этим рационалистическим универсализмом. Его указания на необходимость воспроизведения «общественных отношений» открывали дорогу новому методу изображения характера. Бальзак являлся продолжателем Дидро, когда он стремился найти модус воздействия среды на героя, когда он говорил: «Нет добродетели, есть обстоятельства» и т. д.
Сложные и ответственные требования предъявляет наша эпоха к литературному изображению человеческого характера. Последнему должны быть присущи многосторонность, разнообразие черт. «Люди, — указывает Эренбург, — живут сложно, и когда их лишают объема, они кажутся читателю неживыми, он не верит ни в их открытия, ни в их сомнения, ни в их труд». Чтобы быть сложным, характер должен быть свободен от примитивной и нарочитой тенденциозности. «Черты характера перемешивать, а не тенденциозить в одну сторону», — говорил Фурманов. Тенденция может быть двоякой. С одной стороны, нельзя увлекаться в отрицательном типе изображением отрицательных черт. С другой — вредна и безудержная идеализация: «для сверхположительных героев, которых мы часто выводим под видом типических лиц, уже не существует и самой диалектики, так как они стоят неподвижно на своих гранитных постаментах».
Требование Фурманова — «действующие лица должны... все время находиться в психическом движении» — не обязательно, это зависит от творческого замысла автора, а также от психического содержания образа. Коробочка, Ноздрев и Собакевич в первом томе «Мертвых душ» изображены статически, в отличие от Чичикова и Плюшкина, прошедших сложный путь психического развития (впрочем, это показано через введение в рассказ их предыстории). Прав был Чернышевский, указывая на то, что литературный образ не обязательно должен развиваться; об этом же говорил на Втором съезде советских писателей Гладков, верно сославшийся здесь на героя «Что делать?» — Рахметова.
Внутреннему облику поэтического образа должно быть свойственно определенное единство всех его черт и всех этапов его противоречивого, но целостного развития. Без этой внутренней цельности характер неизбежно превратится в эклектическое соединение ничем между собою не связанных психических деталей.
Изображение сложного характера в единстве его противоречий не удалось Либединскому. В двух персонажах его повести «Неделя», Горном и Сурикове, автор «взял как бы две противоречивые тенденции внутри человека и воплотил их в двух людях... С этой диалектической сложностью характера я не мог тогда совладать и пошел по линии расщепления противоположностей, их разделения, что повело за собой превращение живых характеров в символы».
Самый характер может быть при этом построен двумя способами. Пользуясь первым из них, писатель выделяет в образе основную, наиболее характерную, ведущую черту, рассматривая человека как «игралище одной страсти». Этот принцип «господствующей способности» наиболее полно представлен в русской литературе героями Гоголя, а позднее и Щедрина. Во французской литературе такому методу не был чужд Бальзак, который рассматривал «страсть» как сильнейший стимул человеческой деятельности. В реалистической литературе существует, однако, и другой метод изображения человеческого характера, во всей его многосторонности. Так, например, Л. Толстой лишает героев обязательной прежде доминанты, неизменно подчеркивая текучесть каждого характера. В «Воскресении» мы читаем: «Одно из самых обычных и распространенных суеверий — то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т. д. Люди, как реки: вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди».
У таких мастеров психологического романа, как Л. Толстой и Достоевский, характер уже в черновых набросках раскрывается во всей сложности обуревающих его противоречий. Достоевский пишет в подготовительных записях к «Идиоту»: «...просто забитый — ничего не будет, кроме забитого. Старая тема, изношенная, и пропадет вся главная и новая мысль романа. Но сделать так: ...Во 1-х забитый, 2) Непосредственная жажда жизни и самоопределения в самонаслаждении, и все непосредственно, без взгляда. Для спокойствия, т. е. чтоб не рассуждать и не колебаться, он ищет выхода в гордости и тщеславии, а за неимением действительных наслаждений, которых он так жаждет, и возможности наслаждаться, он самую гордость обратил в поэзию и наслаждение, довел до апофеозы. — Любовь первый раз выталкивает его на новую дорогу; но любовь долго борется с гордостию и наконец сама обращается в гордость... И наконец третье: непосредственная сила развития выводит его наконец на взгляд и на дорогу».
Здесь все — в глубоких изломах человеческой души, в борениях внутри ее противоположных побуждений. Так в большинстве случаев и строятся образы Достоевского.
Наоборот, Чехов и в область психологического показа человека вносит отличающие его требования предельной лаконичности: «лучше всего, — советует он брату, — избегать описывать душевное состояние героев; нужно стараться, чтобы оно было понятно из действий героев...»
Прежде чем запечатлеть характер на бумаге, писатель, как мы видели, в течение продолжительного времени размышляет о методе построения образа. Пушкин говорит о поэзии, запечатлевшей в себе «противуречия страстей». Гоголь говорит себе: «надо будет дополнить, чтобы характеры были покрупнее»; это, по его мнению, возможно «только после сбора существенного дрязга жизни». Подробно рассказывает о методе работы над характером Стендаль: «Я беру лицо, хорошо мне знакомое, я оставляю ему привычки, которые он усвоил себе в искусстве отправляться каждое утро на охоту за счастьем; затем я даю ему больше ума...» Размышления Стендаля вводят нас в самую гущу его работы над образом. Его заботят общие проблемы подхода к интересующему образу: «Описывать ли одежду героев, пейзаж, среди которого они находятся, черты их лица, или же описывать страсти и различные чувства, волнующие их души». Стендаль предпочитает идти вторым путем, но при этом он сознает, что его метод, может быть, чрезмерно аналитичен: «Я слишком анатомирую характер Руазара, как Лабрюйер. Читатель, наконец, будет недоволен...» Так размышляет писатель о характере, о приемах работы над художественным образом.
Поставив перед собою эти общие вопросы, художник слова продолжает работу над характером. Прежде всего он стремится в краткой заметке охарактеризовать образ, наметить основные вехи его жизненного пути, установить особенности его психической организации. Такого рода психологическими «характеристиками» персонажей охотно пользуются Стендаль и Флобер, постоянно применяет этот прием и Золя. В русской литературе к этому способу прибегает Л. Толстой, который во время работы над романом «Война и мир» набрасывает разносторонние «психологические паспорта» своих героев.
В основу персонажного формуляра «Войны и мира» положены шесть признаков: «имущественный», «общественный», «любовный», «поэтический», «умственный» и «семейный». Вот как выглядит в черновиках последовательная характеристика Пьера по всем этим признакам:
«ПЕТР
Имущественное. Отец богат. Сын промотал все, что дали, два раза платил долги, отказался. Щедр, игрок, знает бедность и не потеряется.
Общественное. Знает людей, умеет обманывать легко и смеется. Может играть всякую роль — вельможи, бедняка. Связи презирает, все сам. Честолюбив выше обыкновенного. Не знает долга и всегда идет напротив. Не признает порядка вещей. Жесток и добр до бесконечности.
Любовное. Любит быстро, страстно и тотчас же ненавидит, кого любил. Презирает женщин. Терпеть не может общества женщин — все дуры. Не презирает никакое [недописано].
Поэтическое. Страстно любит музыку, голос фальшив. Поет. Влюблен, ничего не помнит до успеха, страстно любит Россию, в дружбе тверд.
Умственное. Все быстро понимает. Красноречив во всех родах. Видит далеко. Философ такой, что себя пугается. О бессмертии говорит часто и мучим вопросом. Наполеона ревнует.
Семейство. Отец министр француз. Брат дипломат, которого ненавидит, кузина Волконская по матери. Мать рожд. (?) Офросимова».
Далеко не все, что зафиксировано в этом формуляре, перешло затем в художественный образ Пьера Безухова. Для последнего в романе не характерно, что он «знает бедность», «умеет обманывать легко и смеется», «не знает долга», «презирает женщин». Толстой отказывается от первоначально выраженного здесь намерения сделать Пьера сыном «министра француза» и братом «дипломата», которого он «ненавидит». Тем не менее в основе своей эта характеристика соответствует содержанию образа в романе.
Чрезвычайно любопытен формуляр героини «Войны и мира», характеризующий ее примерно в тех же планах, что и Пьера.
«НАТАЛЬЯ. 15 ЛЕТ.
Щедра безумно.
Верит в себя. Капризна, и все удается, и всех тормошит, и всеми любима. Честолюбива.
Музыкой обладает, понимает и до безумия чувствует. Вдруг грустна, вдруг безумно радостна. Куклы.
Любовное. Просит мужа, а то двух, ей нужно детей, и любовь, и постель.
Глупа, но мила, необразованна, ничего не знает и всегда умеет скрыть».
Уже в этом формуляре, посвященном характеристике пятнадцатилетней Наташи, Толстой подчеркивает то, что с наибольшей полнотой раскроется лишь в эпилоге романа: «Просит мужа, а то двух, ей нужно детей, и любовь, и постель». В последующей части формуляра Наташи было записано: «Деревня, Михаил, влюбление, падение. Ужас и веселость». Имелось ли здесь в виду так называемое «падение» — неизвестно; если оно и имелось, то романист, по зрелом размышлении, решил не осложнять образа и сюжета этим острым эпизодом. Но общее содержание образа Наташи и перспектива его развитая для Толстого прояснены раз и навсегда: «В 1810 Наташа: дайте мне мужа», — читаем мы в одном из следующих планов к «Войне и миру».
Легко понять, что эта характеристика основных черт Наташи фиксирует главные и определяющие особенности ее внутреннего облика. Образ проясняется Л. Толстым сразу в нескольких различных и взаимодополняющих планах. Не все из них окажутся в одинаковой мере необходимыми для создания образа Наташи. Но для самого Толстого они необходимы, в них очерчен весь мир интересов его героини, все ее жизненные взаимоотношения.
На всем протяжении своей работы над характером художник проясняет и конкретизирует его. Процесс конкретизации обычно развивается по ряду направлений. Во-первых, уточняются факты происхождения и личной биографии персонажа. В одном из романов Доде первоначально фигурирует эльзасец, после некоторого размышления романист превращает его в швейцарца, «чтобы не осложнять роман сентиментальным патриотизмом». «Он, — пишет М. Горький об одном из персонажей повести «Мать», — член партии с 1906 года». И затем начинает раздумывать: «Не рано ли по его годам? С 1908 года тоже достаточно».
Характер освобождается от внешних, маловыразительных особенностей и приобретает взамен их новые черты. Классическим примером такого изменения является мистер Пиквик. Чем больше работает Диккенс над этим образом, тем меньше в нем оказывается непритязательного и внешнего комизма и тем сильнее проявляются глубина и задушевность этого человека. Не лишенный карикатурности в начальных главах романа, Пиквик в дальнейшем наполняется сложным психологическим содержанием. Чрезвычайно характерен в этом плане и образ Андрея Болконского, который, как это признавал Л. Толстой, все более заинтересовывал романиста. «В Аустерлицком сражении, которое будет описано, но с которого я начал роман, мне нужно было, чтобы был убит блестящий молодой человек; в дальнейшем ходе моего романа мне нужно было только старика Болконского с дочерью, но, так как неловко описывать ничем не связанное с романом лицо, я решил сделать блестящего молодого человека сыном старого Болконского. Потом он меня заинтересовал, для него представлялась роль в дальнейшем ходе романа, и я его помиловал, только сильно ранив вместо смерти». Выйдя из первоначально отведенного ему амплуа эпизодического лица, Болконский становится вторым, после Пьера, героем «Войны и мира», наделенным исключительно сложным интеллектом.
Опубликованные в настоящее время ранние редакции и варианты «Анны Карениной» показывают, с каких плоских в художественном отношении зарисовок начал Толстой разработку образа своей героини.
В ранней трактовке романиста это «отвратительная женщина». Дьявольский блеск в ее глазах, экстравагантная развязность, бравурность, неутомимая страсть к возбуждающим зрелищам — вот какими чертами наделяется первоначально образ Анны. Лишь постепенно она из авантюристки превратится в глубоко страдающую женщину, и семейная драма, которую романист вначале объяснял одним только физическим несоответствием супругов, превратится затем в трагедию женщины, дерзнувшей во имя своей любви восстать против светского лицемерия и затравленной этим «светом». Первоначально Л. Н. Толстой намеревался сделать Анну «только жалкой», позднее он ее во многом реабилитировал. Из несколько трафаретного в первоначальных редакциях силуэта Анна Каренина выросла в сложный образ, полный глубокого внутреннего обаяния.
Наоборот, Каренин ранних редакций романа должен был вызывать у читателей чрезмерное сочувствие: «Он имел еще для света несчастие носить на своем лице слишком ясно вывеску сердечной доброты и невинности...» В эту пору Каренин пишет Анне полное любви и уважения письмо, в котором обещает, если она захочет вернуться «к прежней жизни», принять ее с ребенком и «никогда, ни одним словом не напомнить» ей «прошлого». Этот «благородный и великодушный Каренин... несомненно шел вразрез с авторской обличительной задачей, и потому, естественно, такие варианты вытеснялись и заменялись другими...»[69] Каренин постепенно превращался в «злую машину», в человека, не способного понять живое чувство.
Углубился и образ Стивы Облонского. Правда, в нем не было таких разительных и принципиальных изменений, как в Анне; однако даже перемена той или иной детали образа существенно отражалась на его характере. Ограничусь здесь только одним, но выразительным примером. В первоначальной редакции Стива едет с Левиным обедать в «Эрмитаж», вспомнив о том, что в Новотроицком ресторане у него будут просить уплаты долга. В окончательной редакции Облонский решает ехать не в «Эрмитаж», а в «Англию», потому что «он в «Англии» был более должен, чем в «Эрмитаже». Он потому считал нехорошим избегать этой гостиницы» («Анна Каренина», часть 1, глава 9-я). Эта незначительная на первый взгляд поправка устраняла из образа Стивы чуждые ему черты Хлестакова: родовитый московский барин беззаботно проматывает свое состояние, но ему при этом и в голову не приходит «проехаться на даровщинку».
В противоположность Тургеневу и Толстому, неторопливо и методично работавшим над характерами своих персонажей, Достоевский решал эту задачу в постоянных творческих метаниях. Образ играл в его поэтике исключительно важную роль, и Достоевский постоянно искал определенные словесные формулы, которые бы закрепляли в себе главные черты будущего характера. Для романиста важно хотя бы на время привлечь симпатии читателя к Верховенскому-отцу, и он записывает в одной из тетрадей к «Бесам»: «Грановского непременно сделать и блестящим, и симпатичным, и милым, не скрывая нисколько его недостатков». В письмах к редактору «Русского вестника» Достоевский оттеняет характеристические особенности Ивана Карамазова, который «искренне убежден» в том, что «тема его неотразима»; Дмитрия Карамазова, которому еще предстоит очиститься «сердцем и совестью под грозою несчастья и ложного обвинения». Еще охотнее Тургенева Достоевский пользуется параллелями с характерами, родственными тому, который он сам создает. «Если Дон-Кихот и Пиквик, как добродетельные лица, симпатичны писателю и удались, так это тем, что они смешны. Герой романа князь если не смешон, то имеет другую симпатичную черту — он невинен!» Эта заметка свидетельствует о стремлении Достоевского поставить свой образ в окружение образов классической европейской литературы, и вместе с тем о глубоко эмоциональном отношении писателя к «симпатичному» ему образу. «Я из сердца взял его», — говорил Достоевский редактору «Русского вестника» об образе Ставрогина, и это не было случайным признанием романиста: только выносив в своем «сердце» этот «полный образ», Достоевскому возможно было приступить к его художественному воплощению. Эмоциональная насыщенность отличала и работу романиста над теми характерами, которые были ему антипатичны, — например, над Лужиным в «Преступлении и наказании», Ракитиным в «Братьях Карамазовых» и др.
Но даже и тогда, когда «полный образ» героя брался писателем «из сердца», работа над ним не прекращалась. Характер претерпевал у Достоевского множество самых резких изменений. Колоссальный труд затрачивался им на уяснение задуманного характера. Мы почти не встретим у Достоевского статических и суммарных характеристик, внимание романиста привлекают к себе переживания персонажей, дающиеся в их стремительном движении и развитии.
Напряженно работает Достоевский над характером Мышкина и только в восьмом плане романа «Идиот» отделяет его от страстного и самолюбивого Рогожина (Тургенев осуществил бы такое разделение образов уже в самом начале работы!). «Главная черта в характере князя: забитость, испуганность, приниженность, смирение, полное убеждение про себя, что он идиот». Было бы, однако, опрометчиво довериться приведенной записи и считать эту «главную черту в характере» окончательно определившейся: она быстро сменится другой чертой, противоположной ей. Прекрасный пример таких непрекращающихся психологических колебаний образа представляет работа Достоевского над характером «Князя», впоследствии названного им Ставрогиным.
Еще большие творческие затруднения пришлось претерпеть Гончарову в его работе над характерами «Обрыва». То обстоятельство, что роман создавался почти через двадцать лет после возникновения его первоначального замысла, не могло не отразиться на главных образах «Обрыва». Первоначальная трактовка Гончаровым «либерала» Райского и «нигилиста» Волохова в условиях 60-х годов очевидным образом исчерпала себя; однако новая трактовка давалась романисту с большим трудом. Гончаров неоднократно жаловался друзьям: «Это не созрело, не уяснилось передо мной, и герой еще не приходит, не является». Иногда романиста охватывало «отчаяние», боязнь, что он «не справится с героем», ему порою хотелось «бросить все и отстать». Первоначально доброжелательное отношение писателя к «вольнодумцу» Волохову сменилось в нем в 60-е годы резким отрицанием «нигилизма». Однако Гончарова заботило, как бы не впасть при этом в тенденциозность. Именно это заставило романиста особенно подчеркивать в Марке одну из немногих положительных черт его характера — «искренность». И все же писатель «не одолел» этого образа, как в известной мере не одолел и Райского: «к Маркушке, — жаловался Гончаров во время работы над «Обрывом», — и приступить не умею, да и самого героя... не поймаю нисколько за хвост». Роман в этой своей «антинигилистической» части в конце концов вышел сбивчивым и недозрелым именно потому, что Гончаров не сумел создать убеждающий образ представителя «молодого поколения».
Фрагменты черновых записей вводят нас в самую суть работы писателя над характером. Вот некоторые из размышлений Золя наедине с собою: «Я вижу, что ничего хорошего у меня не выйдет, если я не сделаю Боннера революционером»; «Я мог дать Мюффа только ханжеские наклонности. Можно дать нечто иное». В романе «Накипь» Золя намерен «показать буржуазию обнаженно» после того, как он «показал народ, и показать ее более отвратительной, хотя она считает себя воплощением порядка и добродетели». Иногда авторское намерение выражается с полной ясностью. Так, Достоевский стремится показать в «Бесах», что «Шатов должен быть трагическим лицом», а «Ставрогин должен быть обольстителен».
Далеко не всегда, однако, характер получается таким, каким его задумал автор. У Андрея Белого бывали такие моменты: «Образы, рожденные звуком темы, не подчиняются моим априорным намерениям подчинить их таким-то абстрактным приемам; я полагаю: герою быть таким-то, а он опрокидывает мои намерения, заставляя меня гоняться за ним; и сюжет летит вверх тормашками; и это значит: задается темой автор-публицист, мыслящий квантативно, а выполняет автор-художник, мыслящий образами». Андрей Белый ошибается в объяснении причин этого явления: «задаваясь» темой, то есть стремясь реализовать свой замысел, писатель нимало не перестает быть «художником». Все дело лишь в том, что ему, может быть, не вполне ясно содержание собственного образа, его объективная социальная природа. Но Андрей Белый прав в констатации самого факта.
«Хочется представить известное лицо умным, а выходит глупая тряпица. Может, оно так и следует?» Эти меланхолические размышления Гаршина могли бы повторить и многие другие писатели. Бальзак «долго сомневался в возможности Бирото». «Нужно, — решил он в результате этих сомнений, — сделать из него образ честности. И он показался мне возможным». Характер Цезаря Бирото оказался художественным потому, что авторский замысел Бальзака соответствовал социальному содержанию образа и глубоко вскрывал эти его творческие потенции.
Бывают противоположные случаи, когда автор хочет заставить своего героя принять не соответствующий ему облик, совершать поступки, противоречащие его природе. Так, например, Гоголь создает замысел, построенный на идейном перерождении и возрождении Чичикова, создает идеальные образы помещика Костанжогло, честного откупщика Муразова, неподкупного генерал-губернатора. Он терпит при этом тяжкую неудачу, ибо исходит не из реальной действительности, а из собственных субъективных намерений. Николаевская Россия не рождала и не могла рождать идеальных помещиков и честных откупщиков, и романисту приходилось выдумывать эти фигуры, идеализировать действительность 30–40-х годов.
«Известное лицо... не может поступать по вашему приказанию, — писал Короленко Каронину, — потому что должно поступать и поступает сообразно своему характеру». В том случае, если писатель не посчитается с особенностями и возможностями последнего, «у вас будет в руках манекен, которого вы определите куда угодно», но который будет лишен каких бы то ни было элементов художественности. «Образ, — указывал Короленко, — не допускает... чтобы другой думал и решал за него».
Уже Гегель говорил о том, что подлинно художественный характер «действует по своей... инициативе»[70]. Горький выразил аналогичную мысль, советуя предоставить герою «полную свободу мечтать и воображать все, что ему угодно». Именно так поступали большие художники прошлого, умевшие считаться с объективным социальным содержанием задуманных ими характеров. Тургенев рассказывал: Базаров настолько «завладел мною, что я вел от его имени дневник, в котором он высказывал свои мнения о важнейших текущих вопросах — религиозных, политических и социальных». Автор «Отцов и детей» хорошо понимал, что у задуманного им образа есть своя логика и что жизненное поведение персонажа зависит не только от замысла автора, но и от той действительности, из которой взял его автор. Тургенев, в принципах которого было «точно и сильно воспроизвести истину, реальность жизни... даже если эта истина не совпадает с его собственными симпатиями» («Литературные воспоминания»), умел в таких случаях предоставлять своему герою необходимую «свободу».
Чем глубже и жизненнее задуманный писателем характер, тем он становится самостоятельнее и, по определению Короленко, «обладает чем-то вроде собственной органической жизни». Замечательные примеры такой самостоятельности демонстрируют английские реалисты. Теккерей признавался: «Я был крайне удивлен замечаниями, которые делались некоторыми из моих героев. Казалось, какая-то невидимая сила двигала моим пером. Действующее лицо говорит что-нибудь или делает, а я задаю себе вопрос: «Как он, черт возьми, додумался до этого...»
На сделанный ему однажды упрек, что он слишком жестоко поступил с Анной Карениной, Толстой возразил: «Это мнение напоминает мне случай, бывший с Пушкиным. Однажды он сказал кому-то из своих приятелей: «Представь, какую штуку удрала со мной Татьяна! Она — замуж вышла. Этого я никак не ожидал от нее». То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Вообще герои и героини мои иногда делают такие штуки, каких я не желал бы: они делают то, что должны делать в действительной жизни и как бывает в действительной жизни, а не то, что мне хочется». «Живите жизнью описываемых лиц, — советовал Толстой начинающему писателю Тищенко, — описывайте в образах их внутренние ощущения; и сами лица сделают то, что им нужно по их характерам сделать...»
Интереснейшее явление это хорошо знакомо и советским писателям. Горький писал: «Нахожу, что действующим лицам нельзя подсказывать, как они должны вести себя. У каждого из них есть своя биологическая и социальная логика действий, своя воля». Художественное творчество «будет более или менее совершенно тогда, когда автор договорит и доделает своих героев в строгом соответствии с их основными свойствами. У Достоевского почти все герои его... договорены до конца... Но Раскольникову он свернул голову — неосновательно, недостаточно оправданно...»
Чтобы не «свернуть голову» герою, современные писатели, как и классики, предоставляют ему в необходимых случаях свободу. Логика развития образов в типичных обстоятельствах изменяет, а иногда и ломает предварительные замыслы. Фадеев рассказал об этом замечательном явлении творческого процесса писателя: «В работе над «Разгромом» я впервые столкнулся с тем, что многое из задуманного раньше никак не укладывается в произведение... После первых наметок поведения героев, их психологии, наружности, манеры держаться и т. п., по мере развития романа тот или иной герой начинает как бы сам вносить поправки в первоначальный замысел — в развитии образа появляется как бы собственная логика. Приведу пример. Мечик лежит в госпитале в лесу — это одно положение; он, поправившись, попадает в отряд — это уже другое положение. Я стараюсь представить себе, как поведет он себя в новом положении, и получается, что герой произведения, если он верно понят художником, уже сам в известной степени ведет его за собой. В процессе своего развития на протяжении всего, романа Мечик вел себя так, что мне стало ясно, что покончить с собой он не в состоянии. Самоубийство придало бы не соответствующий всему его облику какой-то ореол мелкобуржуазного «героизма» или «страдания», на самом же деле он человек мелкий, трусливый, и страдания его чрезвычайно поверхностны, мелки, ничтожны».
Предоставление образу свободы благотворно даже тогда, когда персонажи вступают с автором в острый конфликт. Они «должны жить самостоятельной жизнью. Их только подталкиваешь к задуманной цели. Но иногда они взрывают весь план работы, и уже не я, а они меня начинают волочить к цели, которая не была предвидена. Такой бунт персонажей дает лучшие страницы» (А. Н. Толстой).
Нельзя вместе с тем преувеличивать масштаб этого «бунта» и изображать автора произведения безвольным медиумом, ничего не определяющим в жизни своих персонажей. Так могут быть истолкованы, например, следующие строки статьи Вячеслава Шишкова: «Сначала беспомощные, слабые, похожие на марионетки, герои произведения все больше и больше набираются соками творимой жизни, вот их сердце стало биться полнокровными ударами, им дана сила воли, мысль, душа, они становятся, наконец, близкими, как бы давно знакомыми нам людьми. Тогда удивленный автор отходит в сторону; он больше не властен распоряжаться судьбою им же созданных героев: они из ничего, из марионеток, превратились теперь в живых людей, наделенных свободной волей созидать, вершить свою судьбу. Тут произвольной выдумке автора, писаному роману — точка. Отсюда начинается натуральная жизнь самих героев. Автору же лишь остается наблюдать за чредой происходящих пред его глазами событий и стать их правдивым истолкователем и летописцем». (Курсив мой. — А. Ц.)
Полностью согласиться с этими утверждениями Шишкова можно, лишь отняв у «автора» его творческую активность, сделав его всего лишь пассивным «наблюдателем» происходящих вне его процессов. «Натуральная жизнь самих героев» не должна быть, конечно, нарушена «произвольной выдумкой автора»; однако она не может быть также изолирована от автора, его творческой воли и воплотившей в себе эту волю идейной концепции. Из того, что автор может ошибаться в определении путей развития и конечных судеб своего героя, никак не следует, что «натуральная жизнь» последнего независима от автора. Утверждая противное, мы с неизбежностью встаем па путь идеализма, наделяющего образы способностью к «имманентному» развитию.
По-видимому, и сам Шишков не склонен был именно так истолковывать эти собственные творческие признания. Он приветствует «бунт персонажей» потому, что последний взрыхляет почву раздумий автора, заставляет последнего испытывать и искать: «А все-таки этот спор на большую пользу. Из спора, из столкновения автора с героями летят искры, озаряющие дальнейший путь творимой жизни, родится истина».
«Бунт персонажей» нельзя считать явлением распространенным; это, конечно, исключение из правила, но исключение частое и важное, многое определяющее в работе писателя. Такой «бунт» глубоко плодотворен — он препятствует деспотизму художника слова в отношении к своим героям. По мудрому и предостерегающему замечанию Горького, писатель «портит... свой материал... когда, насилуя социальную природу своих героев, заставляет их говорить чужими словами и совершать поступки, органически невозможные для них. Каждый изображаемый человек подобен руде — он формируется и деформируется при определенной идеологической температуре. «Холодной обработкой» с человеком ничего не сделаешь, только испортишь его...»