Речь действующих лиц

Речь действующих лиц

Особое место в работе писателя занимает создание языка лиц, действующих в его произведении. Здесь его собственная речь прикрепляется к персонажу и обусловливается характером и жизненным положением последнего. В отличие от речи самого автора, язык его персонажей может быть неправильным и даже искаженным, если только это характеризует его носителя. В речи персонажа может быть широко распространена иноязычная стихия (см., например, украинские слова и выражения в русском языке действующих лиц «Железного потока» Серафимовича).

Разумеется, литература не сразу реализовала это художественное задание. Так, авторы классицистической трагедии избегали дифференциации речи, придавая языку героини и наперсницы, героя и вестника черты единообразия, сглаживая характерность речи в угоду требованиям аристократического вкуса. Однако в средних и низших жанрах классицизма эта дифференциация речи персонажей практиковалась достаточно широко: припомним, например, работу Мольера над своими «характерными» персонажами. Индивидуализации речи недостает и Шиллеру, идущему в некоторых отношениях гораздо дальше французских классицистов (см., например, его «Вильгельма Телля»). Романтизм как бы закрепляет двойственность подхода своих предшественников, с одной стороны усердно разрабатывая специфику «низкой» и характерной речи, а с другой — придавая своим «героям» чрезвычайно эмфатическую и условную манеру выражаться. Таков, например, Байрон, стремившийся к тому, «чтобы каждое действующее лицо» его мистерии «Каин» «говорило соответствующим ему языком». Однако и ему такая индивидуализация далеко не всегда удавалась: как указал Пушкин, «создав в своем воображении какой-нибудь характер, писатель старается наложить отпечаток этого характера на все, что заставляет его говорить, даже по поводу вещей совершенно посторонних...» У рядовых романтиков эта унификация речи была еще заметнее: так, например, в кавказских и светских повестях Марлинского, как это отмечал еще Белинский, «вы никак не разгадаете, кто говорит...».

Только реализм сделал принцип языковой характеристики обязательным для всех действующих лиц, от главных и до самых незначительных. Провозвестником реализма был Шекспир, который неизменно заставлял героя говорить языком, соответствующим его характеру. Именно с этих позиций Бальзак критикует единообразную манеру языка Купера, замечая, что заставлять литературный персонаж говорить всегда одно и то же — это бессилие. Большое внимание этому вопросу уделяет и Стендаль, стремящийся «сделать фразу г-жи Левен более женственной», отмечающий, что «у г-жи Гранде стиль должен быть всегда напыщенный, даже когда она говорит сама с собой».

Писателю-реалисту предстоит отразить в речи персонажа его национальные, классовые и сословные особенности, профессию, мировоззрение и характер. При этом языковые средства не статичны, они должны развертываться во времени, как бы раскрывая в этом плане своеобразие жизненного поведения данного персонажа. Когда французский учитель Бопре говорит ключнице: «Мадам, же ву при, водкю» («Капитанская дочка»), то в этой краткой фразе ярко раскрываются черты шалопая, призванного воспитывать в России дворянских недорослей.

Романтически настроенная Жорж Санд спрашивает себя, каким языком должны разговаривать ее крестьяне. «Если я заставлю деревенского жителя говорить таким языком, каким он обыкновенно говорит, необходимо будет переводить его речи для цивилизованного читателя. А если я заставлю его говорить так, как мы говорим, я создам несообразное существо, в котором придется предположить ряд идей, чуждых ему». Реалистические писатели не знают этих сомнений, они твердо убеждены, что герои должны говорить языком, свойственным их социальному положению. Однако осуществление этих ответственных задач требует от писателя настойчивого труда.

Лесков говорил своему биографу: «Чтобы мыслить «образно» и писать так, надо, чтобы герои писателя говорили каждый своим языком, свойственным их положению. Если же эти герои говорят не свойственным их положению языком, то черт их знает — кто они сами и какое их социальное положение. Постановка голоса у писателя заключается в уменьи овладеть голосом и языком своего героя и не сбиваться с альтов на басы. В себе я старался развивать это уменье и достиг, кажется, того, что мои священники говорят по-духовному, нигилисты — по-нигилистически, мужики — по-мужицки, выскочки из них и скоморохи — с выкрутасами и т. д... Человек живет словами, и надо знать, в какие моменты психологической жизни у кого из нас какие найдутся слова... Вот этот народный вульгарный и вычурный язык... сочинен не мною, а подслушан у мужика, у полуинтеллигента, у краснобаев, у юродивых и святош... я собирал его много лет по словечкам, по пословицам и отдельным выражениям, схваченным на лету в толпе, на барках, в рекрутских присутствиях и монастырях».

Работа реалистического писателя над языком его действующих лиц обыкновенно начинается с записи услышанных в жизни слов, которые затем прикрепляются к определенным персонажам того или иного произведения. Так, например, входит в язык Платона Михайловича Горича досадливое выражение: «Эх, матушка!» Так же «подслушивает» множество «словечек» и Л. Толстой. Собрав во время пребывания на каторге громадный фонд простонародных слов и выражений, Достоевский широко использует его в «Селе Степанчикове», «Записках из Мертвого дома» и других произведениях послекаторжного периода. В записные книжки Чехов вносит ряд записей, которые впоследствии будут им использованы: ругательство «Скважина!» («Юбилей»), выражение «Волнение векселей» (в повести «Три года») и т. д. Любопытен рассказ Куприна о Чехове, который вспоминал давно умершего московского поэта и его сожительницу. «Как же, отлично помню, — говорил А. П., весело улыбаясь, — в пять часов к нему всегда входила эта женщина и спрашивала: «Лиодор Иваныч, а, Лиодор Иваныч, а что, вам не пора пиво пить?» Я тогда же неосторожно сказал: «Ах, так вот откуда это у вас в «Палате №6»!» — «Ну, да, оттуда», — ответил А. П. с неудовольствием».

Одновременно с этим «первоначальным накоплением» различных «словечек» писатель-реалист обращается к определенным жизненным моделям, с которых писатель рисует своих персонажей и речь которых привлекает его внимание. Так, Некрасов не только присматривался к жизненной драме встреченной им крестьянки Орины, но и прислушивался к ее языку: «я несколько раз делал крюк, чтобы поговорить с ней, а то боялся сфальшивить». Так Тургенев интересовался не только взглядами, но и речью доктора Д.; писатель заставлял свой прототип вести воображаемые разговоры и внимательно вслушивался в содержание его речей и его манеру выражаться: «Лицо Базарова меня... мучило. Говорю с кем-нибудь, а сам придумываю, что бы сказал мой Базаров. Когда я читаю, он шепчет мне на ухо свои мнения о прочитанном; когда я иду гулять, он высказывает свои суждения о всем, что бы я ни услышал и ни увидел». У Тургенева была заведена даже «вот какая большая тетрадь предполагаемых разговоров ? la Базаров», по которой он усваивал себе индивидуальный речевой стиль своего героя.

Шишкову «в свое время приходилось встречаться в тайге с бродягами каторжниками и прочим людом. Много слышал от них мудрых слов и фраз. Например: «Бедному умереть легко, стоит только защуриться». Такой золотой фразы, — добавлял Шишков, — вы не найдете ни у Даля, ни в афоризмах Шопенгауэра, эта фраза есть тема для большой книги».

Как ни велико значение подобной языковой модели, писателю в большинстве случаев приходится домысливать речевые особенности, сплавляя между собой язык различных моделей, то есть осуществлять здесь ту же синтетическую работу, что и в создании образа. Работа эта часто проделывается писателем непроизвольно, «интуитивно».

Припомним здесь замечательный разговор Доде с Гамбеттой. Фраза Доде: «Когда я не говорю, я не думаю», которая некоторым могла показаться карикатурной, оказалась полнейшей языковой реальностью: Гамбетта сам слышал ее в тот же день в совете министров от одного южанина. Таким образом, Доде «угадал» здесь то, что другой мог бы получить только путем терпеливого наблюдения. Этот интереснейший случай свидетельствует о том, какие богатые результаты может приносить работа писателя над языком персонажей.

Отыскание верной речи персонажа — результат не только наблюдений, но и эксперимента. Исторический писатель заставляет своих героев, по формуле А. Н. Толстого, «говорить слова, которых они, может быть, не говорили, но могли сказать». Как бы продолжая эту мысль Толстого, Фурманов писал: «Одни слова были сказаны, другие могли быть сказаны — не все ли равно?»

Писателю не сразу удается уловить языковой стиль действующего лица. На ранних этапах творчества ему нередко приходится преодолевать болезни языкового «фотографизма», копирования внешних речевых особенностей модели. Так, например, Некрасов в раннем стихотворении «В дороге» уснащает речь ямщику рядом слов и выражений — «слышь-ты», «ста» и т. д., стремясь тем самым подчеркнуть простонародный говор своего героя. Этот языковой примитивизм очень скоро был преодолен самим Некрасовым, к нему не возвращалась и передовая русская литература. «Посмотрите, — говорил Серафимович, — у Толстого ведь нет этого назойливого, сгущенного народного говора, а мужики у него живые. Дело не во внешних ухищрениях речи, а в убежденной внутренней постройке человека». Чехов уже в 80-е годы подчеркивал, что «лакеи должны говорить просто, без пущай и без теперича».

Обращение к черновым рукописям даже самых значительных авторов показывает, какого труда стоит им разыскание верного речевого стиля персонажа. Объясняясь с Пьером после его дуэли с Долоховым, Элен в черновой рукописи «Войны и мира» заявляет: «И редкая та жена, которая с таким мужем не взяла бы себе любовника». В беловой рукописи этого романа будет добавлено «а я не взяла», и эти четыре коротких слова придадут словам Элен правдоподобие и убедительность: ведь для нее характерны не только развращенность, но и стремление соблюсти декорум супружеской верности. В ранней редакции «Анны Карениной» героиня употребляет архаизм, совершенно не свойственный ни ее социальному положению, ни ее характеру: «Я брюхата, сказала она тихо». В рукописях одной из дальнейших глав романа мы встречаем обращение Анны к швейцару Каренина («Здравствуй, Капитоныч, я к сыну пришла»), опять-таки не вяжущееся с ситуацией, в которой оно произнесено. Анне незачем говорить это «в лоб» старику швейцару, который и без того понимает причины ее появления. В окончательной редакции оба обмениваются друг с другом малозначащими репликами, и это гораздо более соответствует напряженности ситуации.

Язык персонажа вообще давался Толстому не без труда: он должен был согласиться с замечанием Некрасова о том, что язык его маркера «не имеет ничего характерного», и, несомненно, учел эту свою раннюю неудачу. Характерны внимание, с каким Толстой конструирует впоследствии родственные друг другу системы языковых средств Платона Каратаева[98] и Акима из «Власти тьмы», и та характеристика, которую он в одной своей беседе дал речи этого праведного крестьянина-отходника: «Да, он неказист вообще и в речи неказист, хочет сказать много и понимает много, а слов настоящих не знает, вот язык его и не слушается».

От известных неудач на этом трудном пути не уберегся и такой мастер характеристической русской речи, как А. Островский. «Мы теперь... — писал он А. Д. Мысовской, — считаем первым условием художественности в изображении данного типа верную передачу его образа выражения, т. е. языка и даже склада речи, которым определяется самый тон роли».

Островскому не всегда удавалось подниматься на высоту собственных требований к языку. Так, он не сумел придать естественность речи Вышневского и его жены, и Писемский имел основания назвать их поэтому «совершенными гробами». Наоборот, языковой стиль Кукушкиной и ее дочерей, Юсова, Белогубова и других «характерных» персонажей был сразу определен драматургом. Сравним с этим язык персонажей «Грозы», в которой на фоне резко индивидуализированной речи Кабанихи, Тихона, Катерины и других действующих лиц драмы выделяется смутный для самого Островского язык Бориса, очевидно давшийся автору «Грозы» с немалым трудом.

Правда, такие случаи у Островского немногочисленны и не мешают ему оставаться великолепным мастером живой русской речи, подчас характеризующей героя лучше, чем его поступки.

В работе над языком персонажа писатель стремится соблюсти не только социальную, но и психологическую характерность этой речи. Исключительно внимателен к этой стороне дела Достоевский, в записных книжках которого запечатлено настойчивое стремление к психологической индивидуализации персонажной речи. Известно, как саркастически высмеивал Достоевский записывание «словечек», приводящее к тому, что действующие лица писателя начинают разговаривать «эссенциями», диковинными, но явно нарочитыми словами и оборотами. «Знаете ли вы, что значит говорить эссенциями? Нет? Я вам сейчас объясню. Современный «писатель-художник», дающий типы и отмежевывающий себе какую-нибудь в литературе специальность (ну, выставлять купцов, мужиков и пр.), обыкновенно ходит всю жизнь с карандашом и с тетрадкой, подслушивает и записывает характерные словечки; кончает тем, что наберет несколько сот нумеров характерных словечек. Начинает потом роман, и чуть заговорит у него купец или духовное лицо — он и начинает подбирать ему речь из тетради по записанному. Читатели хохочут и хвалят, и уж, кажется бы, верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец или солдат в романе говорят эссенциями, т. е. как никогда ни один купец и ни один солдат не говорит в натуре».

Отвергая эту натуралистическую экзотику, автор «Преступления и наказания» стремился к установлению психологической особенности речи героя, резко отличающейся от языка автора.

Поучительно присмотреться, как фиксирует Достоевский в записных книжках эту в каждом случае глубоко своеобразную речь действующих лиц. В записных книжках его целые разделы так и называются: «Слова и словечки» (см., например, записные книжки к «Идиоту»). Во фрагментах к «Преступлению и наказанию» занесена, например, реплика маляров: «Все в Питере есть, отца-матери только нет», затем перенесенная в роман. В «Идиоте» Достоевский фиксирует массу словечек Рогожина, сказанных во время его последней встречи с Мышкиным. Две записи замечательны своей живостью и психологической выразительностью: «Убегает с сыном. Устраивает Устинья. Ты, Устинья, хоть и стерва, но услужить умеешь». Или слова Келлера: «Ты мне вина давай, а это, брат, бурдалу». Интересно, что ни одна из этих реплик не вошла в роман, но они так же помогли определиться психологическому силуэту образа, как такие, например, словечки персонажей «Бесов»: «Ужасно то, что существую», «Недосиженные и пересиженные», «Предки брали делами, а вы благозвучностью». Кое-что из этих выражений должно было отпасть по мере того, как изменялась трактовка образа: «Мать Князю, играя его волосами: «грустишь, скучаешь, тебе это идет». О некоторых выпущенных выражениях можно пожалеть: «Я дурак? Вы по принципу не имели права мне это сказать».

Остро чувствует Достоевский и драматизм той ситуации, которую должно подчеркнуть собою слово. Так, скорбная фраза Виргинского в момент убийства Шатова: «Это не то, не то» фиксируется в нескольких черновых фрагментах к «Бесам». Аналогичную картину разработки речи находим мы и в записях к «Карамазовым»: так, сжато записана самооценка Федора Карамазова («Я страстный человек»), которой суждено в дальнейшем такое блестящее развитие. В записях к «Братьям Карамазовым» заботы о языке играют особенно важную роль. Внимание романиста останавливал на себе индивидуальный говор помещика Максимова («А я семпелями, семпелями, семпелечками-то скромнее»), и многочисленные словечки Федора Павловича Карамазова, и «голоса» Илюши, Коли Красоткина, и др. Целых пять страниц посвящает Достоевский речи «полячков», участвующих в сцене в Мокром; пять страниц польских слов и выражений уделены третьестепенным по значению персонажам романа! Создавая речь Словоерсова — будущего Снегирева, — Достоевский рядом записей фиксирует ее стилистическое своеобразие:

«Штаб-капитан Словоерсов-с.

Снегирев-с...

Мудреное наше время-с.

И ничего во всей природе благословить он не хотел-с.

Вы меня прослезили-с...

Мой помет-с...

...Ну так вот так и доложите-с, вот она какая мочалка-с.

Мочалка чести своей не продает!

А кабы продал, что бы я мальчику-то моему сказал-с».

Хотя ни одна почти фраза Снегирева из этих фрагментов не попала в текст романа, они, несомненно, помогли Достоевскому оформить глубоко своеобразную речь персонажа. О том, как дорожил Достоевский этими языковыми характеристиками героев, свидетельствуют его просьбы к редакции «Русского вестника» не смягчать рискованные выражения. Нельзя, жаловался романист, устранять слова «обмазывали ее калом», «провонял», «истерические взвизги херувимов»: ведь произносящий эти выражения «не мог ни другим языком, ни в другом духе выразиться».

Не довольствуясь индивидуальными диалектами своих персонажей, Достоевский дополняет их диалогами. Мы находим их во всех без исключения его черновых тетрадях: см., например, в «Бесах» воображаемые диалоги Верховенского-отца с сыном, занесенные под рубрикой «Вопросы и ответы». Нет никакого сомнения в том, что сталкивание персонажей во взаимном разговоре или споре в высшей степени способствовало своеобразию их языка. «...Говорят люди его романов отлично, напряженно и всегда от себя», — писал о языке персонажей Достоевского Горький.

Работа писателя над языком его героев имеет конечной целью уловить самый «стиль» их высказываний, своеобразную речевую манеру каждого из них. Труд этот требовал от автора исключительного творческого «перевоплощения». Так, Достоевский несколько раз повторял шепотом разговоры своих героев и дополнял их жестами. Бомарше признавался: «Сочиняя, я веду с моими героями непрерывно самый оживленный разговор; я, например, кричу: «Берегись, Фигаро, граф все знает! — Ах, графиня, это неосторожно с вашей стороны! — Живо, живо, спасайся, маленький паж!» А затем я записываю лишь то, что они мне отвечают. По-моему, это очень мило и вполне правдиво». Особенно напряженно искал этот стиль чужой речи Л. Андреев: «вчувствование» доходило у него до того, что он мог целыми днями говорить словами Лейзера, Сашки Жегулева и др. Труд этот приводил к созданию того, что А. Н. Толстой называет «словесной находкой» персонажа. Это — вполне самостоятельная цель художника слова, стремящегося через высказывания своего персонажа вполне «сжиться» с ним самим.

Важное значение имеет разговор действующих в произведении персонажей, в частности их диалог. Это, по определению Макаренко, «один из самых трудных отделов прозы. Нужно знать диалог в жизни. Выдумать интересный диалог почти невозможно. У наших молодых писателей слабее всего выходит именно диалог. Диалог должен быть очень динамичным, — он должен показывать не только духовные движения, но и характер человека. Он никогда не должен обращаться в болтовню, в простое зубоскальство, и он никогда не должен заменять авторского текста. Многие у нас так и думают: то, что хочет сказать автор, пускай говорят герои, будет интереснее. Это ошибка. То, что должен сказать автор, никому из героев поручать нельзя. В таком случае герои перестают жить и обращаются в авторский рупор. И наоборот, те слова, которые уместно произносить героям, автор не должен брать на себя и говорить от третьего лица».

Диалог не должен содержать в себе «изложение внешних обстоятельств». «Это, — указывал Фадеев, — прежде всего нерационально, неэкономно: все это гораздо короче и проще можно сказать от автора. И это лишает диалог его остроты и силы». «Все завалено диалогом, — замечает Серафимович о произведении начинающего беллетриста. — А необходимо большое чувство меры его употребления. Каждая лишняя реплика отяжеляет, растягивает вещь, делает ее скучной». Фурманов рекомендует «с чрезвычайной тщательностью отделывать характерные диалоги, где ни одного слова не должно быть лишнего».

Великие русские писатели уделяли построению диалога много внимания. В черновиках «Войны и мира» нам встретится, например, разговор Наташи и Сони об Анатоле и князе Андрее. Записные книжки к «Идиоту» и «Братьям Карамазовым» полны разнообразных заготовок диалога — Ивана и Смердякова, Коли Красоткина и Алеши, прокурора и следователя, адвоката и Григория.

«Следователь. Но интересное дельце. Прокурор — на всю Россию можно блеснуть (хи-хи).

Прокурор. Я так полагаю, что у него может явиться рука, выпишут защитника — Миусов, эта Вершонская...

Следователь. Да, но вы их раздавите, Иннокентий Семенович, — надо служить истине, общему делу (и т. д. Щедрин, кн. Урусов) иг убегает к Грушеньке, шалун».

Этот диалог имеет «предварительный» характер, он еще не содержит в себе соответствующего куска текста романа, но остро намечает речевую характеристику обоих его персонажей.

В других случаях Достоевский составляет уже конспект будущего диалога, сжатый и вместе с тем насыщенный:

«Ракитин и Алеша входят:

Грушенька. Эх, ах, ну!.. Нашли когда притти (смеется).

Ракитин. Аль не во? время.

Грушенька. Гости будут.

Ракитин. Какие гости? Сюда.

Грушенька. Ну, сюда ли, нет ли? Жду...» и т. д.

Классические примеры развернутой и завершенной работы писателя над языком персонажей содержит в себе «Ревизор» Гоголя. От редакции к редакции, от издания к изданию совершенствует Гоголь речь своих персонажей, индивидуализируя и в то же время типизируя последнюю. Вот как выглядит, например, начало первого действия «Ревизора» в первой и второй черновой редакциях и в первом и окончательном изданиях.

В первой черновой редакции мы читаем:

«Городничий. Я пригласил вас, господа... Вот и Антона Антоновича, и Григория Петровича, и Христиана Ивановича, и всех вас [для] того, чтобы сообщить одно чрезвычайно важное известие, которое, признаюсь вам, чрезвычайно меня потревожило. И вдруг сегодня неожиданное известие, меня уведомляют, что отправился из Петербурга чиновник с секретным предписанием обревизовать все относящееся по части управления, и именно в нашу губернию, что уже выехал 10 дней назад тому и с часу на час должен быть, если не действительно уже находится инкогнито, в нашем городе.

Попечитель. Что вы говорите?

Смотритель. Неужели?

Судья. Нет?

Христиан Иванович. Он будет сюда?

Городничий. Я признаюсь вам откровенно, что я очень потревожился. Я как будто предчувствовал. Сегодня во сне мне всю ночь снились какие-то собаки... Право, какие-то эдакие необыкновенные собаки, черные, с большими ушами и нечеловеческими мордами».

Этот отрывок первой редакции имеет совершенно первоначальный и самый черновой вид. Сообщение городничего о ревизоре длинно и лишено внутренней динамики, реакции чиновников на него однообразны, рассказ о собаках почти ничем не связан с существом дела, а упоминание о их «нечеловеческих мордах» даже непонятно.

За первой черновой редакцией следует вторая:

«Городничий. Я пригласил вас, господа... вот и Артемия Филипповича, и Аммоса Федоровича, Луку Лукича и Христиана Ивановича с тем, чтобы сообщить вам одно пренеприятное известие. Меня уведомляют, что отправился инкогнито из Петербурга чиновник с секретным предписанием обревизовать в нашей губернии все относящееся по части гражданского управления.

Аммос Федорович. Что вы говорите? Чиновник инкогнито?

Артемий Филиппович (в испуге). Из Петербурга с секретным предписанием?

Лука Лукич. Обревизовать гражданское устройство?

Городничий. Я признаюсь вам откровенно, что я очень потревожился... Я как будто предчувствовал: сегодня во сне мне всю ночь снились какие-то собаки. Право, какие-то этакие необыкновенные собаки: черные, не борзые, однакож и не лягавые: пришли, понюхали и пошли прочь».

Как мы видим, первая реплика городничего сокращается, вместо одиннадцати строк в ней уже семь. Фраза о «чиновнике с секретным предписанием» вместо шести строк уложена в три. Если раньше городничий говорил об «одном чрезвычайно важном известии, которое, признаюсь вам, чрезвычайно меня потревожило», то теперь он сообщает «одно пренеприятное известие». Эпитет «пренеприятное» заменяет собою восемь слов!

Далее, как мы видим, несколько индивидуализируются реплики чиновников, а слова одного из них сопровождаются ремаркой. Рассказ о собаках здесь уже связывается с известием о ревизоре («Я как будто предчувствовал...»). Слова «пришли, понюхали и пошли прочь» подчеркивают непонятное поведение собак, а не только их необычный вид, как это было раньше.

В первом издании комедии в 1836 году этот пассаж выглядит так:

«Городничий. Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. Меня уведомляют, что отправился инкогнито из Петербурга чиновник с секретным предписанием обревизовать в нашей губернии все относящееся по части гражданского управления.

Аммос Федорович. Что вы говорите! Из Петербурга?

Артемий Филиппович (в испуге). С секретным предписанием?

Лука Лукич (в испуге). Инкогнито?

Городничий. Я, признаюсь вам откровенно, очень потревожился. Так, как будто предчувствовал: сегодня мне всю ночь снились какие-то две необыкновенные крысы. Право, этаких я никогда не видывал: черные, неестественной величины! Пришли, понюхали — и пошли прочь».

Из сообщения городничего здесь впервые удалено обращение его к чиновникам с ненужным, по существу, упоминанием их имен и отчеств. Раньше городничий сообщал «одно пренеприятное известие», теперь слово «одно» устраняется и тем самым основное ударение делается на следующих за ним словах. Но последняя фраза реплики городничего остается неизменной. В репликах чиновников вводится еще одна ремарка, впрочем одинаковая с первой. В сообщении о сне «собаки» заменяются «крысами», поведение которых выглядит необычнее, чем у собак.

Но и эта, третья по счету, редакция не удовлетворяет требовательного к себе художника. В издании 1842 года отрывок текста звучит так:

«Городничий. Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. К нам едет ревизор.

Аммос Федорович. Как ревизор?

Артемий Филиппович. Как ревизор?

Городничий. Ревизор из Петербурга, инкогнито. И еще с секретным предписанием.

Аммос Федорович. Вот-те на!

Артемий Филиппович. Вот не было заботы, так подай.

Лука Лукич. Господи боже! еще и с секретным предписанием!

Городничий. Я как будто предчувствовал: сегодня мне всю ночь снились какие-то две необыкновенные крысы. Право, этаких я никогда не видывал: черные, неестественной величины! пришли, понюхали — и пошли прочь».

Все как будто было уже сделано, и, вместе с тем, какая пропасть отделяет эту, четвертую, редакцию от всех предыдущих! В сущности, только теперь Гоголь достиг динамики речи и полной ее индивидуализации. Первая реплика городничего сжимается до двух строк (пятнадцать слов взамен семидесяти в первой черновой редакции!). Немногословие городничего понятно: он встревожен, ему некогда. Прежняя фраза о чиновнике и его задачах, содержавшая сорок девять слов, заменяется предельно краткой фразой: «К нам едет ревизор». В этих четырех словах содержится вся завязка пьесы!

Но Гоголь стремится не только к краткости, и это сразу обнаруживается на дальнейшем развитии ситуации. Основная реплика городничего расщеплена на две, и после каждой из них следуют ответные реплики чиновников. В первом случае они идентичны, отражая их общее удивление. Во втором случае эти реплики различны, и это различие соответствует различному отношению чиновников к сообщенному им: судья глубокомысленно произносит: «Вот-те на!», попечитель богоугодного заведения огорчен «заботами», а смотритель уездного училища трусит.

Неоднократно производившееся исследователями сравнение ранних редакций комедии с ее последним печатным текстом убеждает в том, как настойчиво трудился Гоголь над речью любого действующего лица. Уже не раз отмечалось, например, что из речи городничего в первых явлениях первого действия Гоголь удалил и циничные намеки на «прибыточную стрижку», и натуралистическое описание жизни уездного суда, и не свойственные ему ученые инструкции. Указывалось и на то, как удачно заменил Гоголь первоначально длинную речь городничего лаконической фразой («Так и ждешь, что вот отворится дверь — и шасть»), в которой последнее слово получило такое острое и необычное звучание. Меньше останавливались исследователи на речи Хлестакова, которая, однако, именно в этом плане заслуживала бы специального анализа. Укажем, например, на замену четырехкратной реплики Осипу («скажи, что мне нужно обедать», — д. II, явление 2-е) новым, поистине сногсшибательным аргументом, столь соответствующим легкомыслию его создателя: «Посуди сам, любезный, как же? Ведь мне нужно есть. Этак могу я совсем отощать!» Лишь в результате продолжительного труда Гоголь создает сцену вранья Хлестакова (действие III, явление 6-е). В первоначальной редакции комедии мы не находим еще ни описания столичных яств, ни «тридцати пяти тысяч курьеров», ни многого, что так ярко очерчивает особенности Хлестакова как социально-психологического типа.

Работа писателя над языком образа всегда является органической частью работы его над самим образом, она всегда теснейшим образом связана с работой его над характером. Мы знаем, что Доде по обрывкам услышанного им разговора составлял себе понятие о человеке. Сейфуллина шла, в сущности, аналогичным путем. В течение долгого времени безуспешно пыталась она создать в своем представлении целостный образ пионера. Случайно услышанная ею фраза: «Пока мы были вместе, я три колхоза организовал» явилась могучим толчком к кристаллизации искомого образа, и произведение было ею быстро написано.

Создание речи персонажа содержит в себе неоспоримые элементы художественного экспериментирования. Последнее было успешным лишь в том случае, когда оно опиралось на глубокие закономерности социального порядка: писатель не изобретал для своего персонажа новую фразеологию, но творчески воспроизводил, что в менее концентрированном виде уже существовало в действительности.

В основе работы писателя над языком лежат три задачиточность, сжатость и красота. Л. Толстой говорил: «Для того, чтобы литературное произведение заслужило титул художественного — необходимо придать ему совершенную словесную форму, эту форму придает рассказу и роману простой, точный, ясный, экономный язык». Точность обязательна для искусства, которое «не терпит приблизительности, неясности, недоговоренности», и тем более для языка. «Каждое слово в поэтическом произведении должно до того исчерпывать все значение требуемого мыслию целого произведения, чтоб видно было, что нет в языке другого слова, которое тут могло бы заменить его». С точностью словоупотребления должна сочетаться сжатость: «Правилу следуй упорно, чтобы словам было тесно, мыслям — просторно» (Некрасов).

Горький настаивал на предельной сжатости повествования. «Вам, — писал он Вс. Иванову, — надо себя сжать, укротить словоточивость... образ тем более ярок и ощутим, чем меньше затрачено на него слов». Ряховскому: «Форма необходима. Чтобы найти ее, нужно отбрасывать лишнее. Вы, молодые писатели, не считаетесь с этим и тратите сотни лишних слов...» Перегудову: «Меси?те себя, как тесто, никогда не жалейте сокращать рассказы». В писателе Горький высоко ценил умение «затрачивать наименьшее количество слов для достижения наибольшего эффекта...»

Точность и сжатость языка, говорил он, дадут ему «силу и красоту». «Надобно учиться писать просто, точно, четко, тогда сама собой появится настоящая красота художественной правды».

«Кропотливого труда требует работа над языком — стремление наиболее точно выразить то, что ты видишь, что выкристаллизовалось в твоем сознании. Перед писателем огромное море слов, понятий: для выражения любой мысли, любого образа напрашиваются десять, пятнадцать, двадцать слов... Но как отобрать те, которые с предельной правдивостью выразили бы именно то, что ты видишь, что ты хочешь сказать?» Нахождение этого единственно точного, предельно сжатого и образного выражения приносит художнику слова величайшую творческую радость.

Так, например, Твардовский не только нашел для одной из глав «Василия Теркина» нужное слово, но и «поверил» в него. Он «почувствовал», что это слово «не может быть произнесено иначе, чем» он «его произнес, имея про себя все то, что оно. означает: бой, кровь, потери, гибельный холод ночи и великое мужество людей, идущих на смерть за родину».

Язык в реалистическом произведении так же стремится к типизации, как характер и сюжет. Эта типичность языка обусловлена его теснейшей связью с социальной психологией его носителя и с особенностями тех жизненных обстоятельств, в которых человек действует и высказывается. Белинский продемонстрировал эту типичность языка на примере гоголевского «Носа»: «Помните ли вы, как майор Ковалев ехал на извозчике в газетную экспедицию и, не переставая тузить его кулаком в спину, приговаривал: «Скорей, подлец! скорей, мошенник!» И помните ли вы короткий ответ и возражение извозчика на эти понукания: «Эх, барин!», слова, которые приговаривал он, потряхивая головой и стегая вожжой свою лошадь... Этими понуканиями и этими двумя словами «Эх, барин!» вполне выражены отношения извозчиков к майорам Ковалевым». Точно так же в речах лакея, из аристократического дома, «характеризовано целое сословие, весь лакейский люд, с его образом мыслей и его образом возражения».

«...если вы, писатель, — говорил А. Н. Толстой, — почувствовали, предугадали жест персонажа, которого вы описываете (при одном непременном условии, что вы должны ясно видеть этот персонаж), вслед за угаданным вами жестом последует та единственная фраза, с той именно расстановкой слов, с тем именно выбором слов, с той именно ритмикой, которые соответствуют жесту вашего персонажа, то есть его душевному состоянию в данный момент». И наоборот, когда ясен характер и «когда свободно и правильно развивается действие — речи и слова действующих лиц рождаются сами собою; чувствуешь, что они законны, уместны и необходимы» (Фурманов).