И этот Жан Дюпон, который на самом деле больше ничто, который все меньше и меньше является кем-то, который улетучивается через все поры своего тела, останавливается еще раз, потом останавливается все чаще и чаще в этом толкущемся потоке и уже не задает вопроса, и даже не ждет ответа: он сам стал воп

И этот Жан Дюпон, который на самом деле больше ничто, который все меньше и меньше является кем-то, который улетучивается через все поры своего тела, останавливается еще раз, потом останавливается все чаще и чаще в этом толкущемся потоке и уже не задает вопроса, и даже не ждет ответа: он сам стал вопросом, живым огнем неизвестно чего, чистым бьющимся вопросом, все возрастающим отсутствием, таким острым, что оно почти стало присутствием.

Он останавливается здесь, останавливается там, поднимает невидящий взгляд на этот уличный плакат, на этого человека в коричневом, на эти миллионы человеческих тел, похожих на тени; он уже даже не мысль, даже не чувство: он стоит на шаг позади самого себя, того нечто, что движется, поднимается и опускается, распределяет мысли, чувства, воспоминания, желания – весь этот хорошо отрегулированный механизм – с каких пор он смонтирован? – который раскручивается и раскручивается внутри и снаружи – все одно. Но вдруг – эта точка внезапной остановки, этот крик удушья, этот слепой взгляд новорожденного на мир, которого еще нет, и который, однако, теплится, как единственно существующая вещь в этом несуществовании. Он оказывается в «земле, непригодной для обитания», no man`s land бытия, вне «я», иногда настолько душераздирающего, что этот разрыв там, внутри, кажется единственной точкой существования.

Теперь пустыри, теперь тишина,

Черная голая стена,

А за ней

Небо.[1]

Тогда вечером, в одиночестве в своей комнате, он снова глядит на эти короткие секунды, которые необъяснимо сверкают, которые даже лучатся, будто переполняя самих себя, одаривая своими капельками света все, к чему они ни прикоснулись; и этот человек в коричневом, и эта абсурдная афиша, этот луч солнца на скамейке как будто охвачены особой жизнью, остановлены и сфотографированы во всех деталях: они здесь, они ЕСТЬ. Все остальное – лишь пыль на пороге царства небытия. При этом он не имел ни мыслей, ни чувств, ни воспоминаний, не было даже «я», в особенности никакого «я», была только одна секунда, когда он отделился от всего этого, споткнулся в столь головокружительном не-«я».

И тогда этот пешеход, идущий без цели и смысла, делает еще одно окрытие. Он замечает, что эти рассеянные капельки света (света ли? Это скорее как внезапное извержение во что-то другое, вибрация столь быстрая, что она ускользает он наших обычных восприятий и красочных интерпретаций; это вибрирует, как нота другой музыки, для которой у нас еще нет ушей, как цветовая гамма из другой страны, для которой у нас еще нет глаз), эти точки другой интенсивности, эти маленькие вехи слепой географии являются нерушимыми. Они живут, и продолжают жить еще долго после того, как они прошли, как если бы они не проходили. И действительно, они не проходят, на самом деле, это единственная вещь, которая не проходит. Кажется, что этот небольшой разрыв там, перед афишей или скамейкой, этот внезапный взгляд в ничто, имеет свою собственную интенсивность – эта капля другого, внезапный крик без причины продолжает звучать, он отложился в тайной бухточке нашего существа и вибрирует там, и одна капля добавляется к другой, никогда не растворяясь, никогда не исчезая, и это постоянно накапливается и накапливается, как если бы мы имели внутри неистощимый резервуар, гавань, которая заполняется, аккумулятор, постепенно заряжающийся силой другой интенсивности, и это как начало бытия.

Мы вступаем на солнечный путь.

Мы уже не находимся полностью в механизме, хотя иногда он нас захватывает, но лишь для того, чтобы заставить нас почувствовать его давящее напряжение, его мрачное вращение в пустоте, где ничто держится за ничто, – мы почувствовали другой воздух; даже если он ни на что не похож, мы не можем больше выносить это небытие, которое бродит из конца в конец, от одного телефонного звонку к другому, от одного свидания к другому, которое поднимается и опускается в этом вечном механизме, где ничего никогда не происходит, кроме той же самой вечной истории, но лишь с другими лицами, именами и словами, на этом бульваре или на другом – нужно чтобы ЭТО существовало! От столба до столба, с этажа на этаж, с 9 до 9.30 по часам, которые ничего не отмеряют, нужно, чтобы во всем этом что-то существовало, ЖИЛО, чтобы этот шаг имел свой вечный смысл, как если бы он был уникальным среди миллионов часов на циферблате, чтобы этот жест кому-то принадлежал, этот газетный киоск на пути, этот кусок ковра, эта кнопка звонка, на которую нажимают, эта секунда – ЭТА СЕКУНДА – имела в себе всю уникальность и незаменимость жизни, как если бы она была той единственной, что светит вечно до конца времен – о, только не это небытие, которое движется в небытие! Это должно быть, быть, быть. Мы хотим помнить, помнить постоянно, а не просто скользить по бульварам, как медузы: но помнить что? Призывать что? Мы даже не знаем, что нужно помнить, – разумеется, не себя, не механизм, ничто из того, что сцепляет, как шестеренки, одну вещь с другой, но что? – чистое воспоминание, которое в итоге становится зовом, огнем, горящим не ради чего-то – маленькая вибрация бытия, которая сопровождает нас повсюду и все пронизывает, все заполняет, каждый шаг, каждый жест, каждую секунду, и которая даже распространяется позади нас, как если бы мы шли в ином пространстве с этим добрым малым впереди нас, который все продолжает идти, но который уже не полностью там, он уже почти вырвался на свободу, он уже вдыхает другой воздух, слышит другую песню – идет в другом ритме, необъятном и нежном, почти в ритме вечности.

И он вдруг поднимает голову, остановившись посреди бульвара, он поднимает голову над всем этим безумием; и взглядом таким ясным, таким лучезарным, почти радостным, искрящимся, всеобъемлющим и солнечным он охватывает сразу все так торжественно, уверенно и кристально прозрачно – мгновенная царственность. Он есть! Это есть!

Он на солнечном пути, уносимый этой крохотной все нарастающей вибрацией бытия. И не было нужды в молчании, в законопаченных комнатах, не было необходимости устранять жизненные щупальца, – наоборот, чем больше нас сжимают и хотят задавить, чем больше мы оглушены этим гамом существования, тем больше ЭТО пылает внутри и согревает, тем острее необходимость быть этим и только этим, быть вибрирующим нечто, без которого невозможно ни жить, ни дышать – забыть его на секунду, это значит впасть в состояние полного удушья. Мы движемся по солнечному пути посреди мирового мрака, внутри или снаружи – неважно, в одиночестве или в толпе, мы всегда в безопасности, никто и ничто не сможет отнять у нас это! Мы несем с собой нашу тайную царственность, двигаясь наощупь в иной географии, где вырисовываются тайные гавани, неожиданные фьорды, целые материки плотного покоя и проблески неведомых морей, доносящих до нас эхо более необъятной жизни. Нет больше желания или нежелания, стремления обрести то или это, стремления бороться за жизнь, кем-то стать, что-то узнать: нас несет другой ритм, дающий свое спонтанное знание, свою ясную жизнь, свою непредугадываемую волю и свою молниеносную действенность.

Для нас открывается иное царство, и мы смотрим на мир уже другим взглядом, пока еще не столь зорким, который еще мало что видит, но который уже проникает сквозь, как будто он уже наполнен реальностью пока еще не рожденной, обширностью знания еще не выраженной, изумлением пока еще робким. И мы, наверное, похожи на нашего обезьяньего собрата из не столь уж отдаленных времен, который смотрел странным взглядом на лес и на тех обезьян, которые так ловко бегали, прыгали, охотились, но которые не знали маленькую ясную вибрацию, странное чудо, внезапную неподвижность, которая, казалось, разрывала мрачные облака и простиралась далеко-далеко, туда, в вибрирующий простор созидательных возможностей.