Водомер (Полёт_ли...)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Водомер (Полёт_ли...)

Я открыл дверь и стал в воде. Река окутала глубиной, плыть было легко и сквозь зелёный полумрак всё неслось как крыльями рассекая подводное пространство.

Тот дом… или дурдом… Прибежище стариков и инвалидов… Маленькое отражение большого окружающего мира, которого почти и не существовало здесь. В полутьме окружающего воздуха я пытался понять и спросил «Может быть?». «Вряд ли…», отреагировал кто-то проходивший мимо, но мне было и не сильно смотреть. Я ждал… На локтях я покинул предбанник-прихожую и продирался уже пластуном сквозь ненасытное движение большого города. Город готовился к третьей войне. «Что значит Песнь-Мир?», спросил я у попутчика, сидевшего рядом со мной в городском каком-то автобусе. Попутчик тогда достал деньги, пачкою, многие, уложенные у него на животе под майкой и отдал их все мне. Он сказал «Теперь они не нужны. Теперь нужно оружие». Под майкой оставался у него один пистолет. Мне тоже были они не нужны. Мне и оружие было не нужно. Я вышел из автобуса в двери готовившегося к погрому магазинчика. «Коммунизм?», уточнил я у чёрной продавщицы. Она была невозмутима и я взял банку так и не ставшего мне понятным вещества. Пора было уходить и я торопился домой. Это не был мой дом. Это было одно из моих последних прибежищ и там уже прошла волна неуюти. Чтобы не опоздать, я отвлёкся на второй адрес. Там ещё всё было в порядке, но ждать волны было недолго, я и не ждал. На локтях, серым городским пластуном полз я по улицам и взгляд мой тосковал по многим поколениям ключей от запертых и незапертых, от наглухо заколоченных и брошенных в спешке распахнутыми, от разных многим, но объединённых одним – от больше ненужных, входных дверей. Ключи выбрасывали демонстративно и массово, и ключами были усыпаны канавы вдоль дорог, по которым я полз. Люди искали оружие. «Для чего высотой так смешно?», спросил я у одного спешно бегущего и понял давно, что одним из самых сильных видов оружия в этой войне будет безоружность.

Я вынырнул из хрустально-зелёной речной воды на солнечный песчаный берег. «Берегите себя!», сказал я рыбаку и не поняв пошёл искать мост. Перейти через мост всегда было подвигом. Мост рассыпа?лся раз за разом, но не всегда. А всегда лёгок был и красив, потому, наверное, что был ближе всех к небу. Волной той смыло его… Я стоял и с подругой смотрел на остатки великого прошлого. Я прекрасно знал, что из прошлого мы совершим великое будущее, и мост будет восстановлен и ещё более могущ, но пока лилось мне в душу стоять и смотреть. Как печаль крадётся и, вкрадываясь, надрывает мне нежно так нутрь – насмерть…

И опять ехал я на деревенском пыльном автобусе в страну гор и великого ша?баша. Я не был силён, меня самого гоняло как мёртвую крысу по жутким, но прекрасным внутри подземным подвалам. Но они ждали меня видимо как самого главного и мне не совсем в радость был ша?баш их… Я успел как раз вовремя. Волна, огромностью своей сравнивающая зелёные горы, поднялась из моря и шла на привычные пляжи людей, через места моего несокрушимого детства. Я знаком уже был с людьми. Они бежали и прятались от того, от чего убежать было просто никак. Огромная волна шла по горам и они пытались уходить в горы, дальше от берега… Остановил их огонь. Горы поступились обычаем и, нарушив незыблемость, пропустили сквозь недра великий огонь навстречу большой той волне. И с совсем уже мало людей мы остались на самой вершине пока на мгновенье нетронутой ни огнём, ни водой. Мы прокрались в спасенье во щель… В щель горы, в пещеру как мы хотели так думать – спасения. Там было спокойней пока и кромешный ад переливался по-другому – стонами раненых и страхом укрывшихся. В неумелых молитвах постигался их страх… Я задержался на входе в убежище, потому что не спешил, а в скромном углу из тьмы и её собственного света сидела она. Женщина с грудным ребёнком на руках, которой не могли коснуться ни страхи, ни тьма. «Мы умрём?», думали люди сквозь меня обратив надежду и боль свою к ней. А у меня с самого сотворения мира были нелады с их безнадёжной надеждою. «Нет», сказала прематерь с младенцем моей глубоко надёжно запрятанной радости, «Поздно. Вы все уже умерли давно. И даже конец света давно уже кончился… Это ад». От простых тёплых слов стало мне горячо, огонёк мой внутри забился о грудь горячей и я покинул предел, разрывая кромешную тьму о прозрение…

Я очнулся в доме из будущего. Я узнал его по квадратной стерильности и теплу на душе, несмотря на телесную ещё жёсткую боль. «Мы тебя еле вытащили. Ничего, теперь будет спокойно. Ты жив», сказала Эйльли, а я не мог говорить. «Что… было… со мной?», я не помню даже говорил я или думал во сне. «Расстрел», улыбнулась она, «О серую стенку глазами. Не привыкать?». Серую стенку я помнил и сквозь тяжесть ресниц вспоминал изобретённое мной в каком-то сражении «Не привыкать!». Остальное оставалось за рамками. «Ты когда-нибудь вспомнишь потом…», сказала Эйльли капельку грустно над мной, «Ничего. К тому времени, когда ты начнёшь вспоминать, тебя уже многое не устрашит. Посмотри сквозь окно. Это очень далёкий наш век». И я увидел окно. Свет и солнце прекрасного будущего сквозь безграничный квадратный проём… «Люди… умеют… летать?», спросил я. «С тех самых пор…», улыбнулась она, «Отдохни. Мы с тобой полетим»…

Вокзал надрывался о тьму. Поезда приходили и отправлялись не дождавшись меня. Я шёл сквозь вокзальную тьму и не мог найти выход. К поезду я опаздывал навсегда… Выйти в город, увидеть улицы, пройти сквозь подземелья метро… Я спускался на эскалаторе в тьму моих бесконечных проходов… Коридоры из полусвета и тьмы тянулись своим протяжением сквозь меня… Здесь. Дверь-проём в жёлтый свет. Больница для таких же безумных как я. У вас болит зуб? Или совесть? Или вы просто больше не можете? Это здесь. Добрая доктор в белом халате провела до кресла из тьмы. Подождите немного, я скоро вернусь, а становилось легче и жёлтый свет ласкался палатою о белые стены. «Мы здесь выживем», простая сентенция посетившая мозг прикрывала ладошкой глаза. Я спрыгнул с поезда и побежал рядом с ним, пытаясь то ли нагнать, то ли перегнать, но придорожная насыпь терзалась с под ног, и быстрей, и быстрей, и быстрей исчезала в глазах – я взлетал над насыпью и над собой...

Стадион был прохожим и мимо него вышел в парк. Парк был днём и деревья высокие пронизались солнечными лучами с выси, и мне стало до смеха больно смотреть на солнце. Я шёл по парку, через аллеи дня и искал, наверное, вечера. Я нашёл… Вечер сидел на троих в затемне. Я уже видел его таким, тогда – когда не мог пробраться к лифту и дорогу преграждал поломанный танк. Вечер мне не светил, но зачем-то был нужен и всё. Возможно я просто хотел спросить про авоську у него, как тогда, когда оказался один, но с друзьями надёжно прикрывавшими моё отступление через одну на всех комнату. На троих было очень давно. И поэтому кончилось. Видно мне и бежать. Но зачем, если вечер уже. И нас постиг пессимизм. Жизнь не казалась нам радужной и мы ушли под луной. Из парка. Совсем. Мы пришли в кинотеатр, который был очень древен и пуст и стены у него одной не было, и сидели, и думали, что мы дети галактики, только очень уж дети – послушные. До наоборот. Скажут быть на троих – мы и пьём. И не скажут – так пьём. И хорошего от этого так мало в нас, что мы стали героями. Героями светлого прошлого. Один из нас стал полярным лётчиком и собирался в полёт, мужественно и просто прощаясь со своими детьми на всю полярную ночь, которую ему предстояло провести среди льдов. Другой был человек, его друг, и товарищ, и брат. Он спокойно его провожал – инженер. А мы вдвоём ушли в пионеры – готовиться к повседневному и бессмертному подвигу.

Мы нашли деньги там во дворе и закопали их в глубокие ямки, насовсем, чтоб тревога по ним не питала больше людские сердца. Я ушёл на завод. По огромным и чёрным цехам пробирался я к светлому созвездию библиотек. Мне помогали огромные надо мной, умные, трудящиеся и добрые машины и мои просто товарищи. Я вышел в зал. Зал границ не имел. В нём не просто и наверное уже и незачем было быть пограничником, потому что через высокое стекло под его куполом лились на всех солнечные лучи. Солнечных лучей хватало на совсем всех и книги стояли притихшие, ожидающие рук решившихся на постижение одного из великих эпизодов времени и пространства. Я выбрал жизнь, которая мне нравилась уже очень давно и сел читать…

«Мишка, очнись!», тряс меня за плечо Том и вовремя. Плюшевый мишутка над пропастью размышлял о неразмышляемом. Том был прав. Я очумело посмотрел в его чёрную рожу осознавая возможность существования людей с чёрным цветом кожи – Том всё-таки был негр. «Мишка, полчаса тебя уже трясу. Пойдём на Виском, туда снегоход привезли!» Зачитался я… «Сам ты – Мишка!», сказал я и посмотрел в книжку ещё… Мишутка обстоятельно лез на сосну… В гости… К белочке… Пропасти больше не было… «Навсегда», подумал я заклинание. «А ты – Том!», засмеялся Мишка теперь, «Негритос паскудный…». «Очкарик ты всё-таки. Смерть бледнолицым!», согласился я. Так заругавшись по древнему пока не слышат взрослые мы пришли в состояние лёгкого внутреннего блаженства и побежали к Виском – смотреть снегоход. «Мишка», объяснял я, «Когда я был маленьким, я очень любил пожадничать. И один раз я встретил настоящего волшебника и попросил у него, чтобы всё к чему я ни прикоснусь превращалось в золото. А он хороший волшебник был, настоящий всё-таки. А мне сначала даже показалось, что ничего не изменилось вокруг. Но с тех пор к чему бы я ни прикоснулся – всё превращается в золото». «Снова врёшь?», Мишка рот аж раскрыл, «Или опять?». «Никогда!», легко парировал я, «Проверяй!». Мишка сел и задумался. «А хитон на тебе», это выдумал, «Ты же касаешься его, а он не из золота». «Хитон, Мишка, прекрасен как жизнь с того самого момента как я в первый раз коснулся его лишь своим взглядом. А всё превращается в настоящее золото, а не в металлический элемент таблицы великого Менделеева. Волшебник всё-таки настоящий был, а не как мы с тобой в том году хотели на Луну на пассажирском пробраться, чтоб превратить её в научный астероид лишь изо льда, а сами один проспал, а второй врал контролёру, что он ещё маленький и вон с тем вон дядею!». «Это да…», Мишка просто вздохнул – воспоминания о неудавшемся покушении на Луну были не выдающимися. «Том, преврати меня в золото…»

Я летел сквозь зелёный и радостный сад. Деревья недавно совсем отцвели и сбросили ненужную им больше почти листву и поэтому я не мог определиться окончательно, что же было в саду – осень? Весна? И я ушёл по горным дорогам к морю и возвращался потом. И уже надолго был не один. Знакомая водитель трамвая довезла меня до поворота и я вышел на старой площади у скверика, который не подозревал о существовании старой площади, потому что находился всегда в другой части города. Но терраса асфальта и дня поднимала уже меня по ступенькам к кинотеатру из грёз. Огромное старое здание впускало легко. Выпускало не всех…

Представление началось. Ещё в холле, когда начали слипаться глаза и я подумал «Стена». Меня легко колотило о лёд и я подался из холла внутрь – в зрительный зал. Зрители рассаживались в меркнущем свете и мне стало теплей и от них и вообще: я любил театр. Театр любил меня. И я оказался в ванной с головой. Она стояла рядом в лёгком домашнем платье-халатике и просила меня не выныривать или что починить в этом новом сверкающем мире. Но искры сыпались уже у меня с пальцев и я подался во двор. Не совсем легко было идти знакомыми каменными тропинками, тем более что по небу уже был объявлен отбой и полосы низких чёрных туч сместились на западный неба край. Как в бреду я уезжал в далёкий город на севере, за осколками непонимания просыпавшимися жёсткой сухой травой в тех местах. Я нашёл человеков и там. Незадорого, всего за переспать в их кочевьем обшарпанном общежитии, добыл я траву. Для чего мне сгодятся сухарики этих белых кристаллов из льда я не знал. Может быть, чтоб не достались никому, как те деньги, что мы зарыли вдвоём пионерами. И в наставшем дне я бродил и путался в улицах унося неосторожно просыпанное. Город должен был выпустить. Но поезда традиционно не ехали, если я приходил. Или ехали, но не приходил тогда я. Тогда я вынырнул из ванны и сказал всем, что раз так – банный день. Благо баньку срубили по-новому, из старых стен трудились, ковали незыблемое. Ну и первым пошёл. В баньке был снег. Настоящий, в слой, холодно. И сосульки красиво висят. По полкам. Непорядок у вас, я решил. И навёл. Всё что надо, да так. Что тепло и до жару все парились целый день. Я же просто повёл вертолёт. На посадку. Мне надо было захватить этих аборигенов ещё. Потому что у них тоже – праздник ведь. В гости надо. Теперь из гостей. А я один. Вертолётчик на весь глушь-район. Одна радость, подмога и всеобщее в итоге трепетное уважение от которого тихо покачивало. Ну ничё. Взял всех и полетел, строго сказав «Сегодня два рейса не дам. У меня бензина до кромки ведь. После кума на Вёшки свезём!». По дороге, конечно, в Несчастное. Ещё тот уголок. Об одно название не жить. Но живут. Трое там или пять их осталось или было всего. Голытьба каких мало сыскать. Божий притон. Чертовня все углы пообвешала, с каждой прорехи выглядывают. Ну ничё. Завезли одного к ним туда и двоих забирать. Пока бегали тряпки налаживали в дом зашёл. Такое гамно – редко так попадёшь. Пьянь какая-то спит в углу. Покалеченный. Всё порубано здесь. Изведено. Не смотрел бы, а тут. В углу, что поцветней, зашевелилось счастье простое, человеческое – как здесь дитё? Девчёнка-малыш, ей как раз здесь не быть бы совсем, а оно… Вот сидит и с игрушками цацкается. Они мягкие все у неё, хоть и старые, в мирах сытости страшно измотанные. Угол весь из них и состоит. «Кого тут у вас забирать?», очень строго наверно спросил. «Меня и бабушку. Марусю», ответила, взяла что-то своё мягкое и поднялась. Ноги. Ноги худющие, прозрачные. Что ж творится у вас тут, сокровищи? И её повело. Это просто. От голода. От постоянного. Жуткого. На руки её подхватил и искал куда положить – отдышаться хоть чуть ей. У них тут отдышишь скорей, а не отдышишься. По всем углам проходил, но болезнями калики выстыли и сложились как в тесноте – везде грязь, болеток и невыстэнность. Как дошёл до угла, а там мрак обложен чертями лежит – пьян как пень, и обделан, и в хочетке. Что ли этого хрена подвинуть, да здесь положить – одна на весь дом и кровать. За спиной зашептались старухи по-набожному, что попортит её. И увёл. Я не очень и помню как, где. Положил. Но запомнилось только – надёжно что. Где чертям не достать ни за что. И увёз. Взял себе раз у вас мир не терпит детей. И ещё запомнил – душа. Она совесть моя была. Чистая и голодная как Новый год. Нам надолго тепло…

Кинотеатр стонал. Сцена знать давала себя. «Действие первое – необходимое», объявил конферансье. Река пошла буруном и я вынырнул на поверхность. Два белых речных корабля расходились на большом просторе. Я выбрался на палубу одного из них и сказал ей «Смотри вперёд, сквозь стекло. Это очень просто – лететь. Держись за мной». И прихватив радиостанцию вылетел из капитанской рубки вверх. Мы дотянули до города и сделали несколько опрокидывающих витков вокруг белого высокого здания. «Приземляйся на крышу!», крикнул я, мы не торопились сегодня. Это в тот раз, когда за деревенькой в лесу послышался вой волков и лисиц я поднялся быстрей на крыло, увлекая её за собой на ночные пред утром круги. Мы припали потом на обочину и долго приводили в порядок свои рюкзаки, изо всех сил стараясь казаться туристами. Ходим здесь. Не тревожим. Не спим. Про не спим впрочем было, наверное, лишнее. Потому что я шёл к старому другу, которого в этом было давно уже не убедить. «Как дела?», спросил я у себя пока он мне рассказывал, что мать окончательно вымоталась с ним и притон у них дома уже не может вызвать у неё ни малейших эмоций, а он не устраивается и не устраивается на работу. «Мысль художника извернёт этот мир», заметил я старые фотографии у него на стене. Его дом был по-прежнему тёпл, но я ушёл. Я в избушке не жил. Уже много так лет. И мне надо было туда. Брёвна перекосило немного. Чуть-чуть. Чёрный вход. Кто хозяином здесь. И когда вошёл, понял – дверь из избушки моей никогда не возвращала назад. Из неё не было выхода наружу, выход был только внутрь. В тёмную земную глубину, в снега нутрь. Я посмотрел тогда внимательно на чёрный проём перекосившейся дверки вниз и шагнул. Но мне повезло. Эскалатор не взял меня вниз. Оступившись, я оказался зажат в тесном лифте уходящем наверх. И выйдя в рекреацию на этаже я легко глотнул воздуха и попросился присесть. В мягких креслах, стоявших по всему этому небольшому залу. Я присел, но учитель не знал, он поднял меня заживо. Из-за парты каким-то, возможно важным для нас обоих, вопросом. И еле живого отправил за дверь. Я наверно не знал. Мне хватало вполне и раздевалки, что была в двух шагах, место моё в пространстве одинаково было привлекательно для меня, был ли я в раздевалке или в классе. Ведь я знал, что в действительности я сижу на приёме у доктора, и она к тому же уже вернулась назад, и белый её халат действовал на меня успокаивающе и немного завораживающе. Я не решался опустить с неё глаз. Потому что под землёй было почти не видно ничего и коридоры теперь представлялись какой-то безумно счастливой игрой, в которой я потерял котёнка и теперь бегаю ищу его по всем уголкам, а как называется «кыс-кыс-кыс» совершенно забыл. Потому что это были правила виртуальной реальности и так было интересней играть. Коридоры сплетались и разбегались, обретали свет и цвета, замолкали и прятались, окончательно запутывались и неожиданно видоизменялись. Я привык. Я котёнка искал. И находил по дороге новых товарищей, которые помогали в чём-то мне, кто рассказывал что, кто висел. И смотрел как я путешествую. А некоторые (их формы светились загадочнее) беспокоили суть во мне. Оставляли в себе отражение моих поступков и дел, и дарили ответ. Где котёнок мой здесь пробегал. И где только он маленький прячется. «Посмотри у себя». Я смотрел. И шёл по коридорам всё дальше, и дальше, и дальше…

Волшебство не затрагивало меня, когда пробирался я по пустым огромным цехам ночных смен. Одиночество чувствовалось здесь тонче и уверенней. Машины заполняли пространство громадными чёрными тенями и их низкий успокаивающий звук вёл меня через узкие тропинки к одинаковым, уходящим в неизвестность, выходам. Так я оказался на улице, посреди почти дня, в серой нише пространства и времени. Я не сжался пока что в клубок. Я не знал. Что уже притаилось за мной. Люди бежали только испуганными лицами подальше от той подворотни, в которой я всегда же ведь чуял неладное, да не обращал до поры. Мне было как раз. Туда. Путь воина не знает перепутий, мне надо было – туда. Оставив серый покой жить над днём, я вкрался собой в чёрный провалал преисподней подворотни. Последние из людей были мимо меня и я наконец-то остался один. Я один раз взглянул. Предостаточно… В темноту. Лёд не лёд, разреши рассказать, расскажи мне поведать нежившее. Как увидел я невывернут порабощён мрак… Сталь, вороньим чёрным крылом, сталь сдавила мне горло, глаза… Глаза обутратили свет… Свет обрёл чёрный цвет и стал – не?жив… Свет глубокий, как ужас, ослепил навсегда б мне глаза… если б мог… Мрак был душен и зев… Я восстал…

Жрецы культа Участия звались – Зрители. Чёрный Шаман строго и дисциплинировано собирал их по ночам в один Клуб, тяжело и мучительно клубившийся действом вплоть до полуночи. Почтенные Зрители ревностно наблюдали Процесс, в котором возникал и рушился Мир. От их внутреннего состояния зависело быть ли завтра и сегодня и даже вчера, быть ли Вселенной на Дне или же испытывать Тихий Покой или рваться в Полёт… Клуб рос в веках каждую ночь, обретая ночные черты Великого Небесного Кинотеатра и тщетны были попытки неловкого Мира исказить черты великого Действия…

Я сидел в предпоследних рядах по обычаю и мне виден был мир. «Истязание – действие Третье», обмолвился конферансье и грозно добавил: «Пока…». Замер зал, я устал, ночь вошла в свои права и осталась в нас всех – погостить… И, пока конферансье неторопливо и тщательно укутывал полы занавеса и бумазейного экрана просушенной соломой, во мне возникало несметное. Конферансье подул на ладони и поднёс к соломе огонь…

Я был в море. На глубине. Мы отряд из отважных ныряльщиков. Мы добывали жемчуг и соль, и ещё мы дружили с дельфинами. Не было на свете существ более благодарных друг другу за существование, чем мы и дельфины. Не со мной была в то утро глубина. Глубина вобрала в себя муть и тяжёл был мне иссиня-зелён перекат. Как биться насмерть не на той стороне, что никогда не допускалось моим сознанием – насмерть сторона одна. Но глубина тогда давила и рвала меня изнутри – позабыть. Я с трудом добрался до дна, но дно неприветливо сгладилось и рукам моим доставался лишь ил. И я решил уходить. Мне не нужен был мир, в котором не нужен был я. И я поплыл вверх, возможно к солнцу, но не согласилась со мной глубина. Муть прошла сквозь лёгкие и тяжёл был моря моего небосвод. Я выходил, и выходил, и выходил, но глубина держала и темп мой стал тих. Очень. Мне стало тяжело под водой, как не становилось давно. Когда чёрная острая тень скользнула рядом со мной – акула. Большая. Я их не любил тогда, они были неповоротливы и злы. И чёрная тень настигала меня, пока я не понял, что она откусит мне ногу… Я рванулся вперёд всем собой, я забыл посмотреть ей в глаза, меня берег ждал, солнце возможно и товарищи. Я вынырнул вовремя. Я успел и берег взял меня из воды. Смех изъял меня из душных вод и я обернулся к морю в приступе неестественного болевого веселья. Но смех забыл жить во мне сразу же, не успев и толком начаться, смех стал в горле как ком. Женщина, наш товарищ, оставалась в воде. Все спешили к нам на берегу, но далеко. Очень совсем далеко. Ещё. И я понял, что кошмар мой не стал позади, кошмар лишь предстоял. Чёрная и недобрая тень заходила кругами над ней и до берега ей было гораздо дальше, чем мне. Я нырнул, вобрав воздух, и поплыл наперерез. Я успел. Снова. На одном из кругов я обворожил чёрную тень собой и вошёл в круги сам. Заворачивать, ввинчивать, вкраивать виток в суть земли – я уходил по сужающимся кругам к неба дну уводя за собой беспрестанное. Глубина теперь стала родной, я постигал её иссиня-зелёную муть о себя и входил винт-бессон в глубину. Я мог бы ввинтиться и в дно, но теперь у меня было дело поважней. В точке входа я обернулся собой, чтоб увидеть акулу как есть. Но дельфины стояли уже на посту. В безупречном строю строго стояли они и смотрели на мой танец с акулой о дно. И когда я собою стал вывернут они посетили её и не стала чёрная тень… А за мной уже плыли товарищи и слегка покачнувшийся умом постигал берег я второй раз…

Чёрный Шаман завершал странный танец в эпицентре огня. Кинотеатр пылал. Ни один из Зрителей не покинул зрительный зал. Действие того стоило…

Коридоры стали нежней ко мне. Они часто отпускали меня погостить. На полянки, площадки и в садики. Я же всё-таки был непредсказуемо мал. «Сколько можешь ты жить?», спросил я у девчонки-напарницы, залезая на ступеньки на лесенке. «А ты сколько?», засмеялась она и показала язык. «Хорошо хоть язык», подумал я в панике и сказал «Я не буду с тобою играть!». «А с кем?», заинтересовалась она, преднамеренно легко затрагивая глубинные корни моего искреннего одиночества. «Злая девочка!», сказал ей я, «Нельзя же так! Пойдёшь лучше со мной с горки кататься?». «Ага!…», в восторге задохнулась она, хоть и не знала пока что самого главного. Кто-то из взрослых перенёс горку к бассейну и кататься теперь с неё было одно сплошное безобразие и удовольствие. «Я боюсь…», сказала она, еле закрыв всё-таки раскрытый от удивления рот, когда мы пришли. И боялась она долго. Целый раз. Потом её оттуда было не вытащить и я замёрз даже летом в бассейне этом её уже, а она не хотела и не хотела вылезать. И слетала с этой горки как сумасшедшая – я смотрел укоризненно. Невоспитуемая какая-то…

Паравоз уходил на Восток, хоть и ехал по расписанию вроде на запад. Но мне ли не узнать мой Урал! Я был пассажиром его и пассажиром вполне естественным – это был поезд, которого мне не приходилось ждать никогда. В нём я был. Он был тоже, наверно, во мне. Как тот самолёт, что угнали мы с Малышом из бескрайних степей родной Родины. Поезд шёл на Восток в тёплом свете его жёлтых дней. Поезд проходил сквозь школу. Жизни и просто мою. Мне спокойно было в его насквозь просолнечных, открытых всегда дверями купе и его уютные столики напоминали мне солнечным покрытием своим парты в классе. Я вышел из купе и заметил табличку в конце коридора. Синяя, глянцевая, но мой мир не мог жить рекламою. Как на временный непорядок подошёл я взглянуть и прочитал крупно «ХУЙ». И поменьше «всё что вам надо!». И внизу «Комитет рабочих Урала». Молниеносный и грозовой привет злой реальности от нас живых. За всё! Порядок был. Мой поезд шёл сквозь нескончаемый день…

А с Малышом мы шли тогда через деревню и думали. Улететь бы нам в небо. На крыльях. А тут как раз самолёт. Кукурузник разбитый, растасканный, за деревней в степи. «Как ты думаешь, полетит?», спросил я опираясь взглядом о высоченные тополя, что росли на окраине. «Думать некогда!», ответил Малыш, «Надо лететь, пока нас не застукали». Кто нас собирался стукать я не понимал. Но Малыш был прав – лететь было надо нам. Мы и полетели. Мы забрались в кабину, а самолёт всё же не трактор был и с одним рычагом. Наверное остальные попёрли давно и из-за этого хоть я и тянул на себя старательно тот штурвал, но летели мы на малой совсем высоте, иногда упираясь ногами сквозь прорехи в фюзеляже о землю. «Далеко так не улетишь», подумал я и сказал Малышу. «Ничего, долетим», ответил малыш и мы успешно спикировали носом в тронувшийся о нас чернозём. «Долетели», сказал я ему. «Ну и что», он сказал, «А зато мы ушли от погонь!».

Да, от погонь мы ушли. Я на двор на заводе. Строительный. Оставалось разгрузить машину с каким-то барахлом и можно было мирно идти на обед. «Жаль кроссовки порвались», подумал я надавливая босяка по двору…

А потом пришлось загружать. Машину. Я работал в детдоме. Директором. А вокруг война и жрать нечего. Никому. То пол беды. Беда была в том, что есть также как и никому, было нечего моим воспитанникам. А они дети. Им расти надо, а они не то что сами, у них и зубы не очень росли, с голодухи-то. Мне бы морду идти бить тем негодяям, которые эту буру придумали, а мне никак – на посту. И ответственней некуда. Вот и грузил. Машину. Грузили они, мои с голоду слегка шатающиеся. А я бегал и организовывал. До того жёстко, что мешка не мог им помочь поднять. Мне подташнивало. «Хорошо хоть рвать нечем», думал я. Мы грузили мешки с лавровым листом. «Интересно, кто сейчас ест лавровый лист? Увидеть бы нам те места», думал я, но понимал, что раз партия сказала – комсомол ответил «Есть!». И дело нужное. И бойцам на передовую пойдёт наш листок. А мои бойцы не относились к «лаврухе» серьёзно. Они не видели в нём съестного, а значит мало-мальски полезного. И таскали пыльные мешки в крытый борт и умудрялись чихая приветствовать друг друга через смех «Будь здоров – пожиратель коров!». Погрузка заканчивалась уже, когда завернув за машину я неожиданно встретил её. Её не полагалось вообще-то здесь. Колхозный табун далеко был – на выгоне. Как она забрела, кобыла-дурёха, к нам во двор, понятного не было. Я остановился и посмотрел ей в глаза. «Вот пришла, моя глупая!», ей сказал, «Теперь надо в колхоз отводить». «Ничего», сказала она, «Не грузи последний мешок. Пусть останется…». «Пусть», согласен стал я, «Ты сама-то как?». Белая грива развевалась на ветру над белоснежной её статью. «Ничего, скоро жить ведь весной…», сказала она и я пошёл к машине. Там закончили всё уже почти и закидывали на верх как раз последние пыльные закрома. «Этот не надо. Оставь», сказал я одному своему молодцу и тот понял аж влёт. Совершенно не понимая зачем нам может сгодиться эта труха, но зная, что раз нашим приглянулась значит вещь в хозяйстве расхожая, он как шёл с мешком прямо и направо, так же, глазом не моргнув, он прошёл прямо и налево, и мешок канул в наших бесконечных тёмных углах как и не был здесь сам. Интендант приезжий запомнился. Это он наверное на сердце Данко наступил из осторожности у Максима Алексеевича Горького. Ходил возле, в машину заглядывал, в глаза мне пытался смотреть, пытаясь увидеть неладное. Бог с тобой, я неладное тебе как-нибудь в другой раз укажу – не обрадуешься. «Да вроде все», я сказал про мешки на его низачем осторожный вопрос. «А то мне…», говорил, объяснял вроде бы. «Езжал бы ты!», подумал я про себя, «Пока хлопцы мои не учуяли в тебе неладного, да не материализовали бы эту мою мысль». Уехал, бог с ним. А это случилось потом. Месяца через два. Под Новый год. Я стоял у решётки забора во дворике и плакал. За ржавыми прутьями, на асфальтовом пятачке они умудрились сделать почти настоящую ёлочку, в иголках которой я узнал того самого «лавруху» оставленного нам. Настоящую. Радостную. И теперь бегали вокруг по асфальтово-чёрному пятачку под начинающимся дождём и веселились как про?клятые. Они знали, что в амбаре у нас остался только один мешок овса. А я знал, что до весны ещё больше двух месяцев. Они не хотели считать до весны, у них был – Новый год. Сердце слегка выворачивало потом у меня каждый раз под праздник этот красивый, под Новый год. Я бы улыбнулся сквозь слёзы – дети ведь, но мне надо было пора. И я пошёл под начинающимся дождём собирать прибившихся к детскому дому бродяг валявшихся в грязи и кругом. Кто-то из моих постарше стал мне помогать. Одного под забором-стеной нашли, замёрз совсем, лежит скрючился. Но вроде живой и не пьян. А с другим конечно история. Известный хромой. Пьянь всей округе знакомая и дебошир. Им воспитанники мои дразнились по-непристойному в моменты внутриполитических кризисов. Лежит. Дождь не дождь, и канаву как выбрал – попровалистей. Лежит, матерится и пьян как голе?нище. Понял сразу и нашим сказал «Не брать!». Толку не будет. Лишь вывозимся. Этот не пропадёт. Но тут в гости к нам какой-то гринписовец выписался – по охране животных от нас. Говорит как же, надо взять, тоже ведь человек, друг, товарищ и подлежит. Я не стал уточнять уверен ли он в им произносимых определениях, я повёлся. Только я своим пацанам не дал это сокровище правторить, отправил их ещё одного, Аркашку Кривого, забрать, он был недалеко. «Ну давай», говорю, «понесли». Пассажир тот и принялся прихватываться. Пока тащили – много услышали. Гражданин скоро понял неправоту, сдался скоро, только грязи трепнул – весь вагон. И пиджак у него был весь в ужасе от нехорошего об того. Сил не стало и при одном особенно удачном его выверте не удержали уже и подымать не пришлось. Оставили. Взяли уже по дороге тогда ещё одного, тоже хорошего, но хоть не такого вметеленного. Потащили, а товарищ в неааккуратном пиджаке запел про медпункт, который у них там налеве где-то. От гринписа что ли. Медпункт здесь. Удумал же! «А идите вы куда вам захочется!», подумал я. Мне было направо, слава Богу дрова у нас были ещё, надо было организовать хорошую протопку на все предновогодние дни – дождь обещал стать снегом к утру… Я шёл по одной из наших тёмных тропинок, когда понял, что больше не надо, наверное, ходить – я умею летать. Повело низко над темнотой, я полетел. Я от радости к Никаноре Дмитриевне заглянул, к нашей «горничной», как её называли воспитанники. На дорожку, и радостью поделиться – умею летать. Никанора Дмитриевна все молитвы знала невзирая на повсеместный окружавший нас атеизм. Она так просто события этого оставить не могла. Она сказала «Обожди. Я сейчас» и вернулась в комнатёнку уже с графинчиком красного вина и с засохшей белой просфоркою. «Причастится надо тебе. По случаю», сказала она. Я согласен был. «Только, Никанора Дмитриевна, я буду пить радость в полёте!», сказал я и приподнялся слегка на крыла. Ох и горька же радость была на вкус! Это была прозрачная горечь живой воды и маленький глоток влился лаком-расплавлен свинцом и свинец стал – уран. Сила крыльев моих расправилась за плечами моими. С Никанорой Дмитриевной девочка тоже пришла и стояла смотрела как пил я боль и страсти Его Непреклонённого – подросто?к подростко?м. И наверное Красная Шапочка. Пирожков у нас не было жаль. Хлеба корочку бабушке принесла от себя. И от мамки, которую забрала война. Знал я её бабушку. Никанора Дмитриевна как с корочкой встретит, так с полуторами и проводит. Посмотрел я на ту малышню – а она ведь красавица. Злой уран это тешил меня о себя. Никанора Дмитриевна и внучка её стали передо мной неодетые. Я смотрел и был жив я о них – я их любил. И коснулся сначала Никаноры Дмитриевны, нянечки нашей пожилой, а потом видел девочку обнажённую надо мной снизу вверх. Она была прекрасна и прекрасной бы и была, но внимательно видел глаза. Глаза бились укрывшись «Не надо!» хоть и рвалась на части уже её плоть. Поцеловал её нежно «Прощай!» и разлил в крылья уран. Неистовый он рвался вверх, но пройти потолок, смертоносную толщу – не нам. И я вывернул крылья из плечей и вылетел в ставшее проницаемым насквозь окно. Город встретил рассветом меня. Я блуждал ещё в его чёрной предутренней тьме, когда вспыхнул полоской восток и солнце выплеснулось как сама радость в мои живые глаза. Легко разрывая паутину трамвайных проводов я взлетал в светлое небо. И на завод пробрался уж днём. Мне нужно было очень найти и спрятать на его пустой пока территории знак моей первой гордости. Я нашёл скоро эти две железяки валявшимися как попало совсем уж где ни попадя. И я их положил в место нужное. Я вернусь чуть попозже – найду. Их там. Но пока стало мне недосуг. День наступил. Люди стали на смену подтягиваться. Я вышел из цеха, а там он. Инженером он был, возможно и главным, но по нему ведь не скажешь никак. Скромный, спокойный, горе только было у него. Папку он схоронил недавно. И мамку давно. Он показывал мне семейный их фотоальбом со всей их трогательно-дружной интеллигентной кавказской семьёй. Жаль мне было его очень и я оставил дела все свои до поры…

«Седьмое действие – важное», провозгласил неутомимый конферансье и предложил всем пироженые. Зрители уже свободно вставали с мест. В зале горел полупритушенный свет. Мы начинали знакомиться и понимать друг друга. Полночь становилась близка и нам скоро придёт пора уходить. Мы не могли привыкнуть к мысли о предстоящем расставании и знакомились друг с другом как насмерть и навсегда. Официантки стойкими приверженицами культа разносили в проходах пироженые, а мы не могли, и не могли, и не могли никак напитать друг друга живительным потоком мыслей, мечтаний и чувств…

Одиноко поутру воин веселится. Снег и лес, и на ветру замерзают птицы... Я простонал на кресле из тьмы «Зачем?» и добрая доктор поправила мне, очнувшемуся, белую подушечку под головой. «Ты уже спрашивал», ответила она и мне стало светло от неоновых ламп неслепящего дневного света надо мной, «Мысль – ток. А ты Проводник. Только сердце немного пошаливает, но мы приведём тебя в порядок». Она улыбнулась тепло и коридоры распахнулись цветным дождём надо мной. Я шёл по городу утром совсем и представлял себе коммунизм. Когда все игрушки будут бесплатными и бери сколько хочешь – не жадничай. Я зашёл в большой магазин из света снаружи и внутри, и из стекла, и понял, что коммунизм уже наступил. И игрушки и разные шарики в магазине лежали спокойные. Много очень – кругом. Я смотрел и на них на всех – радовался. Можно машинку взять или танк. По потребности. Я внимательно посмотрел себе внутрь и пока ничего не почувствовал, никакой там потребности. Потому что я точно не знал – давно наступил коммунизм или нет. Может только вчера. Или две недели назад. И не все успели приехать посмотреть и взять себе что-нибудь. Может ещё не хватит кому-то и я решил подождать. Мне пока танк совсем ни к чему, в Разоружение пока буду играть… И пока я залез на балкон – учиться летать. Вернее и не залез, я на нём был. На балконе из кухни второго этажа, оказавшемся почему-то без перил. Так и получилось, что я стал учиться летать. Потому что я ехал по кухне на трёхколёсном велосипеде своём, ну и выехал. На балкон. Там перил нет. Просто не было и всё. Балкон был, солнце светило и ветер бил в лицо. Ветер действительно был. Воздушный, волшебный и сказочный какой-то ветер, потому что я боялся его как никогда. Ветер и подхватил. И одним порывом увёл меня на велосипедике моём – учиться летать. В первый раз я летел с захваченным ужасом духом. Мне казалось я падаю, а я летел… Дяденька милиционер ещё свистел-свистел… С пеплом смешивает суть время за стеною, жизни нет и смерти нет, только над сосною – одиноко на ветру звёздочка кружится. Одиноко поутру воин веселится…

Конферансье окончательно нас утомил. Он надоел нам больной. Он и старый же совсем, как и мир. Мы не слушались. Он тогда согнулся как-то очень уж дряхло в плечах и пошёл подметать всё на сцене, что мы насмотрели там…

Я взял пироженое на стекляной полочке и понял, что самолёт не долетит. Он всегда не долетал. В этот раз угрожая всем нам. Мы сидели же мирно на берегу, у моря, и видели. Как он летит над горизонтом повёрнуто. Ещё все смотрели просто как на самолёт, а я уже знал, что не долетит. А он курсом ложился на нас и конечно неправильно. Мы затревожились на берегу, когда поняли что с ним беда. И беда легла в море в немногих волнах от нас. Все дрожали в от катастрофы том видении, а я не пожалел этот самолёт. Ни капельки. Я отвернулся совсем. Я помнил ещё достаточно хорошо те времена, когда в самолётах сидели настоящие лётчики, и заболевшие и умиравшие в воздухе самолёты тогда уходили от людей, а не на людей…

Я выходил из кинотеатра понимая, что он не отпустит меня и его древние развалины у меня за спиной дисгармонировали с обликом города. Он был слишком гротеск и велик. Его колонны остались на время лишь ждать меня своими кассами. Стадион вот, мне всегда нравился больше стадион. И своею открытостью. И округлым приличием перед взором великого неба. Белый опять же. Посидеть можно смирно на лавочке или мимо идти. Всё открыто, со всех сторон верно и правильно. Жаль мимо. Ну ничего. Я и шёл. По подвалу избитому крыс. «Для чего вы, норушки, все мокрые?», думал я и они отвечали в ответ «Пошёл вон!». Я причины не знал. А у них без причины не выспросишь. Не допытаешься. И я пошёл. Темнота и кромешный недом. Дёна дно. Я замёрз.

И дорогою горной пошёл я опять в край надгорних лесов. Куда заведёт только знал. Привело не в укром. Места были родные до бо?льного. Бо?льным и отдалось. Я у дома и не был совсем. Возвращаясь назад. А ведь он говорил «Не назад. Куда сможешь иди. Но не назад». Но так случилось – верталсь. И по первым шагам аж повыхолонул. За кустами мёртвый солдат. Лежал и улыбался бы небу, да было ему не до того… А дальше пошло. Мёртвых много. Больше, чем нас. И дорога по зелёному горнему лесу обратилась в мой ад… Но я выбрался мимо мёртвых всех их. И остался внутри непокой. Лучше бы я на троллейбусе уехал кататься от них. Ведь троллейбус давно уже ходил по новому далёкому от меня и от моего понимания маршруту. Я в нём ехал и ждал, когда будет ведь здесь поворот. Но поворот не случился. Случилась ночь и мне негде теперь было переночевать. Я пришёл тогда к одному из старых товарищей и мы пили с ним крепкий горячий чай. А потом мы пошли провожать. Друг друга, потому что и он в том доме не жил, как и я. А двоим ночь была не страшна и мы думали тогда в ночном городе – чтоб чего сочинить. Раз всё равно все ведь спят, а нам тоже не сказочно – холод, ночь. Сочинили – пошли остановку искать. Автобуса. «Здесь где-то была», утверждал мой товарищ по выпитому, «Я же здесь коренной. Я квартал этот знаю как пять». Мы мотали четвёртый квартал возле всё одной и той же серой стены какого-то непроходимого предприятия. Хорошо хоть давно уже был день. Хоть искать казалось полегче нам. Но остановки-то не было. Автобуса. «Коренной – это зуб!», безапеляционно заявил я наконец. Гад, автобусы даже были. Туда-сюда ездили. Значит остановка ведь где-то была. Но не у нас. У нас не было. «Коренной ещё бывает «Москвич», заметил приятель раздумчиво. «Как это?», я не знал. «Ну машина такая, с корнями. Вся заплетена…» «Заплетена?!», я слегка протрезвел, «А ты что расскажи-ка мне пил?» «Чай. А ты?», мой приятель стоял, думал и спрашивал одновременно. «Тоже вроде бы чай», я с трудом вспоминал. «Какой там чай!», закричал товарищ мой издалека уже, «Выходи из круга скорей! Нас ввинтило! Автобус ушёл. Это день! Нам пора по домам». Я очнулся не сразу от оторопи, а когда очнулся – аж оторопел. Мы стояли уже во дворе. Института того или техникума, переоборудованного то ли под штаб, то ли под гестапо какое-то. И нас там расстреливали. Нас была целая шеренга построена, хорошо хоть лицом к солнцу, а не к стене. На стене – там чего интересного? Может кто-то напишет, что хуй, но на том весь предел и заканчивается. Я на солнце любил посмотреть. Хотя всё ж уроды эти с их кислотными автоматами слегка всё и портили. Их, конечно, лучше бы не было. Нас до этого вывели из временно оборудованных камер, посчитали, построили и вот – здесь. Красота почти что. Если бы не расстрел. И когда потянулись по нам чёрные струи их всепожирающей кислоты из стволов – я посмотрел на солнце и оттуда ушёл… В библиотеке мне лучше ведь было всегда. И тогда я сидел в библиотеке далёкого будущего и читал книжку про себя. И про наш расстрел. Очень нравилось. Захватывало дух и всё прочее. Я мечтал о том, как оказался бы на месте героя и, посмотрев на солнце, ушёл бы от них навсегда. В этом месте Тому давно уже пора было трясти меня за плечо. «Зациклило?», кричал он мне в ухо в таких случаях и конечно вытягивал. «А может я Том?», подумал я, «А Мишка спокойно висит на Вискоме сейчас и смотрит, как выгружают на лёд снегоход. А я забрался в библиотеку с утра, что не очень на меня похоже, если я Том. И в итоге меня тут зациклило». Я в испуге потрогал очки. Нет, я Мишка. Очки не наврут. Тома всё-таки не хватало. Очень. И он пришёл. «Мишка, ты что? Я тебя всё утро ищу! Ты зачем не в центральную библиотеку забрался? Запутался?». Я оглянулся по сторонам. Действительно, в полумраке древних сводов я сидел в библиотке на какой-то уже и неведомой мне окраине Города. Надо мной не было солнечного купола. «Вот занесло!», подумал я и сказал Тому «Мишка, если ты перестанешь орать, мы сейчас же уйдём искать вход в древнее подземелье, про которое я только что прочитал». «Ну давай, Том, пойдём», согласился он сразу, покладисто. Что-что, а подземелья-то Мишка любил. По дороге нам встретился дяденька. Он шёл и несуразно размахивал руками, как колобок. Мы его сразу поэтому-то и заметили. «Дядь, дай в очки посмотреть!», попросили его. Пока мирно и просто – хорошие. «У него же вон есть», стал дядька жадничать непонятно и почему. «А Мишка мне не даёт!», сказал Том и я демонстративно упрятал окуляры в карман. Различить нас стало практически невозможно. «Том всё врёт», сказал я. Дяденька подумал и пришёл к неутешительному для кого-то из нас выводу: «Тому дам. Мишке нет». Хорошо хоть мы сами запутались, а то б точно кто-то из нас бы обиделся. Что не ему. «Давайте!», протянули мы руки вдвоём. «Постойте!», дядька не осознал. Пока. «Только Тому!». «Ура!», сказал я, а Мишка сказал «Так всегда…». И обиженно выпятил красную на чёрном губу. «Погодите!», дяденька чуть ошалел, «Мишка – ты?». «Мишка – я», я вздохнул и протянул руку, «Давайте уж ваши очки» «Нет», сказал дяденька строго, «Очки Тому». И добавил уже менее немного решительно «Смотреть». «Ура!», сказал Том, «Только Том это он. Хорошо хоть у меня свои очки есть. Я и не завидую!» «Не очень понял», дяденька немного вспотел, «Кто из вас Том, а кто Мишка?» «Ну, дяденька, и даёте вы!», искренне возмутились мы или вместе или по очереди, «Вы что – белое от чёрного отличать не умеете? Я – Мишка. Он – Том. Один чёрный, другой белый. Тут ведь путать уметь вовсе нечего!». «Ты Том?», спросил дяденька Тома. «Нет!», честно признался я. А Том сказал «Бе-едненький! С таким зрением вас даже в дальтоники не возьмут, не то что в космонавты! Вы хотели кем стать, когда были маленьким?». «Бухгалтером», совсем уже неудачно пошутил наш дядичка. «Вот видите…», утешительно сказал Том, взял с протянутой руки очки и передал мне – смотреть, а дядичке вместо «спасибо» сказал «Ну ничего». Потому что на самих нас Дейнека с его лётчиками будущими отдыхал, так как мы были будущими – космонавтами. Я посмотрел в очки и Тому дал посмотреть, а дяденька как нас только и вытерпел. Тогда мы сняли очки, я вытащил свою фланельку, и аккуратно их протёр, и передал дяденьке. И тогда мы сказали вдвоём «Дяденька, большое спасибо! Вы – очень хороший, добрый и терпеливый человек!». И повернувшись ушли, решив между собой по дороге потом, что когда мы первый раз в космос полетим капитанами кораблей, мы обязательно дядичку этого нашего найдём и возьмём с собой. Пусть летает – у нас небо звёздное.