VII
VII
Еще с вечера что-то назревало в природе: все валилось из рук, пес забился в будку, там повизгивал и даже не выбрался, чтобы взять еду; беспокоились куры, корова стонала и не находила себе места, а ведь она на сносях, и Мария боялась как бы она не повредила плод. Мария как могла успокаивала корову, гладила ее, шептала в ухо ласковые слова; наконец уложила на солому, села рядом, обняла ее за шею — да так и задремала. Очнулась около полуночи — ее разбудил колокол. Звук был неторопливый, нарастающий; он приплывал словно из бесконечного далека, хотя до храма было рукой подать — метров двести, не больше. Звук жил долго — таял, таял, — и только когда совсем иссякал — возникал новый звук. Увидав, что Мария уже не спит, корова захотела встать, но терпеливо ждала, пока первой встанет хозяйка.
А потом пришла буря.
В невероятном лунном сиянии она надвигалась из степи грохочущей черной стеной, полыхая изнутри, как тлеющие уголья, непрерывными молниями. Это был конец света. Мария стояла возле окна, вцепившись в подоконник, забыв от ужаса, что нужно молиться. Ее хата была крайней в селе — значит, ей первой погибать. Но буря, напоровшись на храм, застряла на нем, и билась, как раненое животное. Потом все же сумела освободиться — и ушла наискосок в степь, оставив луне и гладкую степь, и храм на холме. И тишину: когда раскалывающие небо удары и треск разрываемого воздуха затихли вдали, Мария осознала, что и колокол умолк. Слава Богу.
Утром, управившись по хозяйству, Мария пошла в храм — нужно было проверить, не погасила ли буря лампадку, и поговорить с Богородицей: в последнее время это вошло у нее в привычку. Солнце заливало землю; земля сияла чистотой, как в первый день творения. Она была прекрасна.
У входа в храм снега почти не было — его сдуло боковым ветром. Мария легонько толкнула дощатую дверь — дверь не подалась. Странно. Мария нажала всей ладонью, потом двумя руками — дверь чуть сдвинулась, а дальше — ни в какую. Что-то было привалено к ней. Валенками в калошах не очень-то упрешься, но Мария вспомнила, что в брусчатке перед дверью недостает камня. Она расчистила снег, выгребла его из ямки. Пятка в нее еле втиснулась. Изо всех сил Мария навалилась спиной на дверь, она пошла, пошла, опять застопорилась, но теперь в образовавшуюся щель можно было вставить плечо. Еще немного — и Мария продавила себя внутрь.
За дверью лежал человек.
Очевидно, он сидел спиной к двери, положив голову на поднятые колени, и когда упал, его тело еще хранило память о прежней позе. Это был старик. Он был большой и показался Марии неподъемно тяжелым. Она все же посадила его. Лицо и кисти рук старика заледенели, дыхание уловить не удалось, хотя Мария прислонилась щекой к его отвердевшим губам. Тогда она расстегнула верхнюю пуговицу его ватника и залезла рукой за ворот свитера и нижней рубахи. Ей показалось, что тело остыло не совсем. Она просунула руку дальше, к сердцу. Толчков она не почувствовала, но тело возле сердца удерживало тепло. Мария опустилась на колени и стала растирать костистую грудь. Собственная одежда мешала ей, она задохнулась почти сразу, а понуждение лишь усугубило ситуацию: руки стали такими тяжелыми, что она не могла ими шевельнуть. Мария опустила их и так сидела с закрытыми глазами, пока тяжесть не ушла. Тогда она отодвинула старика от двери, распахнула ее навстречу сияющей белизне, подхватила старика сзади под мышки и вытащила наружу. Нужно было бежать в село, звать людей… Но она уже знала, что должна сделать все сама.
Мария развязала котомку старика — и увидала то, что ей нужно. Плед. Она расстелила плед на снегу, перевалила на него старика, связала боковые углы, чтоб не свалился, перекинула свободный угол через плечо — и дай Бог помощь.
Смерть старика была рядом. Мария ощущала ее с первого же мгновения, как увидала старика. Смерть стояла у нее за спиной и наблюдала за нею, Мария ощутила ее по холоду, который вдруг проник в спину. Иначе не объяснишь, с чего бы холоду было взяться: на ней было надевано столько… ведь собиралась постоять на коленях перед иконкой, помолиться, может быть даже поплакать — а это в минуту не делается. Присутствие смерти было столь реально, что возникло искушение оглянуться. Мария с искушением справилась, перекрестилась — и забыла о смерти, потому что впервые за последние месяцы Господь протянул ей руку — она именно так поняла появление старика, которого принесла буря, о котором ей, именно ей, Марии, возвестил колокол. Сейчас она не думала об этом, не складывала факты один к одному — в ее сознании это всплыло и сложилось уже потом, в хате, когда она поняла, что все-таки успела, все-таки смогла. В первые минуты она вообще не могла думать, разве что о самых примитивных вещах: растереть, согреть, успеть дотащить до хаты…
Смерть она снова ощутила уже снаружи — на солнце, на снегу. Смерть опять была за спиной. Сперва она шла рядом с кулем, который тащила Мария, потом села на него; Мария ощутила это по тому, что тащить стало трудней. Мария почувствовала, как отчаяние подступает к ее сердцу, подняла голову… Ее хата была так близко! — и так далеко… ведь сейчас расстояние оценивалось не метрами, а секундами; секундами жизни… Чтобы наполнить их до предела, она собрала все силы, которые оставались в ней, — и забыла о смерти, потому что помнить о ней было уже нечем.
В хате Мария сняла со старика всю одежду и стала растирать самогоном его жилистое, крепкое тело. Она ощущала, как эта холодная плоть высасывает из нее жизнь, и когда силы опять оставили ее — села на пол рядом с ним и заплакала. Слез почти не было — в ней высохло все внутри. Хотелось только одного: лечь на спину, закрыть глаза и умереть. Все же она заставила себя раздвинуть зубы старика и влить в него стакан самогона. Старик застонал. Вот теперь все.
Она очнулась от предчувствия. Не открывая глаз, прислушалась. Тонко-тонко дребезжало оконное стекло. Она знала, что это означает, но ее сознание противилось, не хотело в себя впускать уже очевидный факт, пока ухо не уловило далекий рокот. Вертолет.
Старик лежал в той же позе, но кожа его стала другой. Она разгладилась, наполнилась изнутри. Лицо было усыпано крупным потом; пот был возле корней оживших волос и тянулся узкой влажной полосой от горла через грудину и пупок к паху. Старик словно оттаивал.
Вертолет рокотал совсем близко. По звуку она поняла, что он делает круг над храмом.
Марию словно подбросило. Она заметалась по горнице, собирая вещи старика, бегом отнесла их в спальню, потом подхватила старика под мышки и поволокла туда же, но уже на пороге сообразила, что ему совсем другое нужно. Тогда она свернула в кухню и подтащила старика к печи. Взглянула на лежанку… нет, это слишком высоко; даже если б она не устала, и то бы ей не поднять туда старика. Мария села на лавку и заплакала. Но первые же слезы укрепили ее душу. Она стала спокойной и решительной, каждое движение — точным и сильным. Она прислонила старика к лавке, затем подхватила его под мышки и посадила на нее. Затем сама встала на лавку, потянула старика вверх… он даже от лавки не отлепился. Тогда она сосредоточилась, собрала все силы — и со стоном, с криком рванула его… Места на лежанке для старика было мало, и даже когда Мария уложила его по диагонали, его ноги — давно не мытые, с темными полосами между пальцами, свисали с лежанки. Мария подогнула их, прикрыла наготу овчинами, накинула платок и вышла на крыльцо.
Илья был уже во дворе. Он шел неторопливо, поглаживая пса, который радостно ластился к нему, заглядывая в глаза. Поверх пятнистой униформы на Илье была только белая меховая безрукавка, из-под которой выглядывал тяжелый револьвер в кобуре без верхнего клапана. С одного взгляда Мария поняла, как ему худо. Это был маленький напуганный мальчик, который семенит на неуверенных ножках к маме, чтобы уткнуться в ее юбку, зарыться в ее тепло, заслониться ею от того непонятного, что так его испугало. На миг в ней проснулась нежность к нему, но только на миг, потому что уже в следующее мгновение Мария выдавила это чувство из сердца.
Илья подошел, обнял ее, да так и застыл, очарованный солнечным духом ее волос. Он все чувствовал, все понимал — и ничего не мог с собой поделать.
Стараясь быть деликатной, она слегка отстранилась от него.
— Ты вроде бы чем-то напуган, Илюша…
Он заглянул ей в глаза, но ничего не разглядел в них. Как всегда.
— Уже вся округа знает: ночью на храме бил колокол.
Оказывается, колокол слышала не только она. Значит, не почудилось. Было.
— А тебе-то что до этого?
И в самом деле — ему-то что? Илья не мог долго смотреть в пустоту ее глаз и наклонился к псу, чтобы погладить и спровадить его. Когда он снова выпрямился, то был уже заслонен показной уверенностью.
— Почему в хату не зовешь?
— А я знаю — у тебя есть время или ты только до порога? Вон слышу — Ванька движок не глушит. Керосину не жалко?..
— Ее слова были, как мыльные шарики: ничего не весили, ничего не значили. Она повернулась и пошла в хату, оставляя за собой незримую стену. Чтобы пройти сквозь эту стену, Илья весь собрался, даже несколько мгновений не дышал. Было бы счастьем, если б он мог вот прямо сейчас вернуться к вертолету, улететь, забыть Марию… да, да — это самое главное: стереть о ней память, как в компьютере, без следа.
Проходя мимо зеркала, Мария опустила платок с головы на плечи и поправила нечесаные волосы. Потом все же взяла расческу; продрать ее через толщу тяжелых, плотных волос было непросто. В зеркале она увидала, что Илья смотрит не на нее, а куда-то в сторону. Она проследила его взгляд. Илья глядел на бутыль самогона и стакан, которые все еще стояли на полу. Ну и ладно…
— Позавтракаешь?
— Нет. — Он так ничего и не спросил. Сел к столу и невидяще уставился в окно. — Не нравится мне эта чертовщина. И без нее тошно… Чую — беда идет.
— Я свою беду пережила, горше не будет.
— Господи!.. — Это был не голос, это был стон. — Ну что ж мне такое сделать, чтоб вырвать тебя из прошлого?
Он столько раз говорил ей, что нужно жить сейчас, сегодня, что нужно радоваться жизни, наслаждаться ею — ведь есть чем наслаждаться! — нужно только открыть себя для этого, открыть глаза и увидеть это рядом. Какой смысл жить с закрытыми глазами, перебирая прошлое и теребя старую рану? Он столько раз говорил ей: я понимаю, твой мазохизм — это болезнь, и как всякая болезнь — она требует времени, другого лекарства нет, пока не придумали, — но хоть попробуй бороться! сделай хоть небольшое усилие… Он уже столько раз говорил ей это, что повторять не имело смысла: эти слова она не хотела слышать — и потому не впускала в себя. Вот если бы он мог молиться, как она, у них бы появилось что-то общее. Прежде она никогда не молилась, а теперь только это ее утешало. Ее единственное лекарство. Все молитвы обращены в прошлое, думал он. Если нет энергии, чтобы заживить рану, где еще ее взять? — разве что у Бога попросить…
После университета ему стало трудно говорить с ней. Теперь в разговоре с ней ему приходилось контролировать каждую свою фразу. Он сознательно адаптировал себя, стараясь подстроиться к ней, а она это видела — умная ведь баба. Вначале это ее смешило, а потом стало раздражать. Иногда ему даже казалось, что теперь она его за это презирает. Повернуться и уйти — если б он только мог!..
— А ты ничего не делай. И ничего не говори, — сказала Мария. — Так будет лучше.
— Кому лучше? Ведь я не могу держать это в себе! Ты хочешь, чтоб я сидел, сложа руки, и покорно смотрел, как ломается наша жизнь?
— Смотреть не на что, Илюша. Она давно уже сломана. Она развалилась на два куска, и склеить их нечем.
Волосы были уже расчесаны, но Мария снова и снова погружала в них гребень и вела им по всей длине медленно-медленно. Прежде у нее не было этой привычки, отметил Илья. Своеобразная медитация. Паллиатив молитвы. Вот в чем ужас: она это делает естественно, а я препарирую и вместо живого чувства получаю бесполезную информацию.
Мария в зеркале взглянула на него.
— Так что же случилось, Илюша?
— Тяжело на душе… Места себе не нахожу… Ночью приснилась мама, попросила помочь ей собрать вещи… — Вот это — правильные слова. Понятные ей. Сближающие с ней. — Я бы сказал — это не страх, а опасение… Что-то появилось в воздухе… или во мне… Я еще не понял — что это… — Илья барахтался в словах, искал, искал, но не было такого, которое могло бы пробиться к ее душе. — Ты же знаешь, какая у меня интуиция. Мне не обязательно видеть опасность. Она еще только где-то сгущается — а я уже здесь, — он ткнул указательным пальцем себе в темя, — эпифизом ее ощущаю.
— Тогда не испытывай судьбу — уезжай. Скройся. Купи себе виллу на каком-нибудь греческом острове — ты ведь столько мечтал об этом! — и живи там спокойно хоть всю жизнь. Денег, слава Богу, хватит, — награбил их выше горла.
Она это сказала без злобы и иронии, просто сказала. Можно было и не отвечать — ведь не об этом шла речь. Но у Ильи сорвалось:
— Я не грабитель. Я экспроприатор.
— Да называй себя, как хочешь. Мне-то что? Твоя совесть — твоя забота.
Илья подошел к ней, обнял сзади — и словно погрузился в нее. Она не противилась, не зажалась, но ее тело ничем ему не ответило. Мыслями она была где-то в другом месте.
— Послушай, Маша… Ну давай сделаем попытку — уедем вместе. Ведь тебе необходима пауза. Отдых. Может быть, новые впечатления — это как раз то, что станет для тебя эликсиром. Ведь пока не попробуешь, не узнаешь. Совсем иной мир, другие люди…
Мария высвободилась из его рук.
— Опять ты за свое…
— Так ведь надо же что-то делать! Нельзя же так жить!
— А я и не живу. Я умерла вместе с моим сыночком. — Ее глаза наполнились теплом. — Не тереби ты меня, ради Бога. Я ухаживаю за его могилкой, и жду — ты же знаешь — лишь одного: чтоб меня положили в землю рядом с ним.
Илья застонал.
— Ну как!.. как мне к тебе пробиться? Как втолковать, что клин клином вышибают? Ты только согласись! — я тебе таких мальчишек настрогаю…
Он почувствовал, что сейчас расплачется, но не собирался прятать этих слез. Жаль только, что такие слезы смертельны для отношения женщины к мужчине.
Боковым зрением он уловил движение за окном, резко повернулся — и перевел дух: это был всего лишь председатель сельсовета. Илья разозлился не столько на него, сколько на себя: пуглив стал не по делу.
— А, черт! Старосту нелегкая принесла. Опять что-нибудь просить будет.
Председатель заглянул в окно, заслоняясь ладонью от солнечных бликов на стекле, разглядел, что Мария машет — мол, заходи, — постучал сапогами на крыльце, сбивая снег, и вошел в горницу улыбчивый и уютный. От кожушка он избавился еще в сенях; теперь на нем был серый залоснившийся пиджачок, тесноватый ему в плечах, зато в лацкан были тяжело впечатаны две «Красных звезды».
— Здорово, молодята!
В его глазах просверкнула искра иронии, замеченная, скорее всего, только им самим, и все же из предосторожности председатель тут же ее раздавил. И уселся за стол с радостным видом деревенского хитрована-дурочка. Его превосходство было достаточно велико, чтобы позволить себе эту беспроигрышную роль.
— Как я вам рада, дядько Йосип! — Мария посветлела — сперва лицом, потом вся. Невидимая мгла, наполнявшая комнату, как табачный дым, теперь рвалась и таяла, уползая в углы. — Может — согреетесь с морозцу?
— У тебя, Мария, самограй знаменитый. Не откажусь. — Он достал пачку краснодарского «мальборо» и протянул Илье. — Ты еще не стал смолить?
— Пока не с чего.
— Дай Бог, дай Бог… — Председатель закурил и выдержал паузу, давая Илье время смириться с ситуацией. — Ты не серчай, командир, я бы не врывался нахалом, попозже бы зашел. Да вижу — Ванька движок гоняет, надо понимать — ты наскоро. А у меня к тебе дело.
Он откинулся на спинку скрипнувшего стула и стал с удовольствием наблюдать, как Мария заполняет стол снедью. Сулея с прозрачным самогоном, в котором, как в аквариуме, жили листья зверобоя и мелиссы, красовалась точно в центре, а вокруг нее — нет, не по кругу, а вроде бы по спирали, в раскрутку, — появлялись глиняные миски. С квашеной капустой, с солеными помидорами (тугие, аккуратные красные бомбончики, пересыпанные укропом и дольками налитого рассолом чеснока), с дымящейся (прямо из печи!) картошкой в мундирах, с маринованными огурцами. Дух был такой, что сердце переворачивалось.
— Мария, а огурчики-то выдерживала на хрене?
— И на хрене, и на смородиновом листе, и на виноградном.
Колбаса была светлая, без крови; сало на липовой дощечке тускло отсвечивало крупной солью. Они утяжелили палитру ароматов, но когда Мария стала резать, прижимая ее к груди, толстыми ломтями паляницу — ее запах восстановил нарушенное равновесие.
— Это ли не рай?!
Председатель налил в два стакана, жестом пригласил Илью. Тот сел напротив — прямой и жесткий, потому что должен был контролировать себя, чтобы досада не выродилась в злость. Вот этого он позволить себе никак не мог. Это знали оба, и оттого досада распухала в Илье, как тесто, расползалась, заливая каждый закуток души, и отвердевала в них, словно собиралась поселиться в душе навсегда.
Председатель выпил самогон медленно, с наслаждением, не дыша. Поставил стакан — и еще несколько мгновений сидел с восторгом в глазах, а потом с таким же восторгом, расхваливая хозяйку, навалился на закуски. Илья выпил — как воду; отставил стакан — и ждал.
— Видишь ли… — сказал председатель, срезая тончайший кусочек сала, попробовал его одними губами, удовлетворенно хмыкнул, разжевал — и весело взглянул на Илью. — Рекомендую. Поэма. Чем кормишь — то и ешь. — Он придвинул к себе дощечку с салом и стал счищать ножом соль. — На твою долю отрезать?
Илья отрицательно качнул головой.
— Так вот… Какое было лето — сам знаешь. Корму запасли мало, трава — как проволока… А нынешней ночью и вовсе беда пришла: буря разметала два самых больших стога, да так, что и собирать нечего. — Председатель отрезал себе сало, положил на ломоть хлеба, но есть не стал. Опустил руки на колени и с неожиданной тоской в глазах посмотрел в окно. Потом опять взглянул на Илью. — До первой травы не дотянем. Покупать корма — таких денег у громады нет. Боюсь, скоро коровенки под нож пойдут…
— Понятно. — Илья произнес это врастяжку. И даже с ноткой брезгливости. Ну ничего он не мог с собой поделать!.. — Чего сопли размазываешь? Сказал бы прямо: нужны деньги.
— Нужны. Да деньги у тебя не те, чтоб их брать в долг.
— Не смеши, староста. Какой долг? — Досаду из души у Ильи словно сквозняком выдуло. Вот в чем спасение его души — в иронии. «Ирония и жалость» — вспомнил он любимого классика. Спасение и утешение. — У тебя такое замечательное зрение, что ты видишь свет в конце твоего тоннеля? А там — денежки лежат?.. Да никогда их у вас не будет! А и появились бы — все равно б вы их мне не вернули.
— Это верно.
— Так что говори, сколько надо, бери — и не кочевряжься.
— За предложение — спасибо, — спокойно сказал председатель. — Но у меня другой план. — Он взял двумя руками сулею с самогоном, посмотрел сквозь нее на свет, пробормотал: «Лепота. Кабы еще и рыбки здесь плавали…» — и налил в оба стакана. — Если коротко — хочу разжиться зерном в Забещанском элеваторе.
Илья расхохотался и на этот раз легко взял свой стакан.
— Да ты никак хочешь его грабануть?
— Самую малость. Три «камаза» — лишнего нам не надо.
— Замашки у тебя сохранились большевистские.
— А вот это не твоя печаль, командир.
— Как же не моя? Грабить будешь ты, а валить собираешься на меня…
— Тебе что, — миролюбиво рассудил председатель, — семь бед — один ответ. И дураку ясно: элеватор — не банк; значит — не для себя этот грех на душу берешь. Для людей. Твоя репутация народного заступника только укрепится.
— А не боишься, староста, что тебя вычислят?
— Не вычислят. Деревень много. И какой следователь различит зерно в лицо? Раздам по хатам — ничего не докажешь.
— Ты уже видишь, как это сделать?
— Элементарно, Ватсон. Твои хлопцы захватывают элеватор и обрезают связь. Еще через пару минут мои грузовики будут стоять под люками на загрузке.
— Не забудь бортовые номера замазать.
— Еще чего! Это и приметно, и сколько потом краску ни смывай — криминалисты ее обнаружат. Нет, мы так положим брезент — чтоб с бортов свисал — никто и не подумает, что мы таимся. А номера на жестянках спереди и сзади просто грязью замажем.
— Пусть водители закроют лица чулками.
— Это уж как водится. И колеса обмотаем цепями, чтобы по отпечаткам нас не нашли… Думаю, минут за десять управимся.
Илья выбрал огурец, похрустел им равнодушно. По всему было видать — вкуса он не чувствует. Наконец спросил:
— А если у кого-нибудь есть мобильник — и менты дороги перекроют?
— То моя печаль, командир, — с облегчением сказал председатель и глубоко вздохнул. Оказывается, ожидая решения Ильи, он даже забыл дышать. — Я своего не упущу.
Илья вдруг понял, что завидует ему. Вот — счастливый человек. И даже не знает об этом. У него есть все: семья, родина, прошлое; уважение людей; его душа трудится для них, наполнена ими, отзывается болью на их боли… Если болит — значит, там есть, чему болеть. А я даже болью утешиться не могу — пустота не болит. Пустота съела мою душу, съела мое прошлое… а может — и будущее… а я что-то планирую, на что-то надеюсь, хотя и знаю, что его у меня нет… Я пытаюсь заполнить свою пустоту любимой женщиной, ее душой, ее любовью, которую, конечно же, уже никогда не верну. Ведь любовь живет в сердце, значит, и природа у нее, как у сердца: если разорвалось — не сошьешь. Так что же я здесь делаю?..
— Отлично, — сказал Илья. — Сегодня же зашлю на элеватор разведку. Потом прикину — что да как.
— Подумать — если есть время — никогда не повредит, — согласился председатель. — Но ты уверен, что у тебя есть это время?
Такой пустяк: председатель сделал нажим на слове «тебя» — и ситуация опрокинулась, он оказался сверху. Теперь Илье предстояло решить: это блеф или председатель действительно имеет некую особую информацию.
Илья как раз очищал картофелину, лопнувшую от разопревшего в жару рассыпчатого крахмала. Он неспешно отлепил тонкими пальцами последние клочки кожуры, неспешно разрезал дыхнувшую освободившимся парком картофелину пополам, положил на одну из половинок ломтик сала — и отправил это сооружение в рот. И только тогда поднял глаза на председателя. Взгляд был без нажима; разве что любопытство было в нем. С таким любопытством юный биолог рассматривает через школьный микроскоп муху или инфузорию-туфельку.
— А я никогда лушпайки не чищу, — сказал председатель. — В них витамины. Да и вкус мне нравится.
Илья никак не отозвался. Неторопливо жевал. А юннат продолжал разглядывать через микроскоп дергающуюся муху.
— Сразу после войны, — невозмутимо продолжал председатель, — такую голодуху пришлось узнать… Я еще мальчонкой был; ясное дело — сирота. Зиму пережил на помоях возле офицерской столовки. Иногда и дрался из-за помоев. Тогда и полюбил вкус картофельных очисток.
Илья наконец дожевал.
— Если я тебя правильно понял…
А понял он то, что его застали врасплох. Он уже успел запамятовать — почему прилетел. Теперь вспомнил: колокол бил. И тоска на душу легла. Вроде без оснований — ведь он в стороне. От всего в стороне… И опять он вспомнил: прилетел из-за Маши. Из опасения за нее. Храм-то рядом…
— …есть какая-то интересная информация? — с трудом разжимая челюсти, через силу договорил Илья.
— Еще какая интересная! — Чтобы скрыть свое торжество, председатель с ловкостью фокусника снова прикрыл лицо маской сельского хитрована. — Только не я ею владею.
— А кто же?
— Как кто? Все карты у Марии. Сегодня она банкует.
Получай, фашист, гранату!
Это тебе за муху под микроскопом. Тоже мне — супермен…
Председателю непросто было делать вид, будто ничего не происходит, и удовольствие на его лице — от колбасы и маринованного чеснока. Главное — не смотреть в глаза, иначе прочтет все, что я о нем думаю; прочтет — и разозлится, рэмбо долбанный, — и уж тогда о наскоке на элеватор нечего и мечтать.
Председатель вытер краем скатерти изломанные улыбкой губы — и только затем взглянул на Илью. Ох и ловко у меня это вышло!
— Сейчас все узнаем, — сказал он. — Мне и самому интересно. — Он встал из-за стола и крикнул: — Хозяйка! Ты где?
— Погодите минуту, — отозвалась Мария из кухни.
— Да мы уж идем к тебе.
Председатель поманил Илью, но они не успели: она уже стояла в дверях, загораживая проход.
— Ладно, ладно, не ершись, — ласково сказал председатель, беря ее за локоть. — Показывай своего примака.
— Это еще кого? — изумился Илья.
— Не твое дело! — неожиданно резко огрызнулась Мария, но тут же взяла себя в руки. — Дедушку одного спасла.
— Но взглянуть на твоего дедушку можно? — миролюбиво спросил председатель.
Мария сумрачно смотрела на них. Чего вдруг она огрызнулась? Что плохое они могли ему сделать? Ничего. И все же… Только в этот момент она стала осознавать, что этим утром в ее жизни случился не какой-то эпизод — как пришло, так и ушло; нет! — в ее жизнь вошла… жизнь! Последний год она не жила и знала, что не живет. А теперь эта нежизнь была в прошлом. Оно случилось — непостижимое, как и любое чудо; она переступила незримую черту и снова вернулась к жизни. Не к прежней жизни, а какой-то новой, небывалой. Еще секунду назад она этого не знала и вдруг поняла, потому что только сейчас, в этот момент увидела, что ее окружает свет. Все вокруг было так светло!.. У нее сердце остановилось от мысли, что эти двое войдут — и все кончится, свет погаснет… Ее душа заметалась в растерянности — и смирилась перед неотвратимым. Придется привыкать к мысли, что принадлежавший ей, только ей одной, теперь будет принадлежать каждому, кто его увидит…
Она посторонилась, пропуская их в кухню.
Н застонал и что-то пробормотал в бреду. Свет на лежанку проникал слабый, из-под овчин выглядывали только фрагменты тела, но этого тела было так много, что Н казался огромным патриархом. Впрочем, седые космы не старили его, лицо от прилившей крови разгладилось, поэтому сходу было трудно определить, сколько Н лет.
Илья переступил порог — и застыл. Не оттого, что увидел; в том, что он увидел, не было ничего особенного. Но что-то остановило его. Словно кто-то незримый приложил руку к его груди и остановил. Остановил движение, остановил чувства, остановил мысли.
Значит, вот какое лицо у моей судьбы…
Откуда? с чего вдруг всплыла эта мысль? что было до нее?.. Мысль возникла — и запнулась. Но она сдвинула время. Время вспомнило о своей функции, двинулось, нет, не двинулось — поползло. Оно ползло так медленно, что можно было рассмотреть каждую секунду.
Вот какое лицо у моей судьбы…
Похоже, патефон заело, игла скребла по кругу, оцепеневший мозг был готов штамповать эту фразу снова и снова.
Вот какое лицо у моей судьбы…
— Впечатляет…
Кто это сказал? Ах, да, староста… Наконец я снова могу не только смотреть, но и видеть. И думать…
Впрочем, думать пока он не мог. Может быть потому, что на пороге сознания была мысль, которую он не хотел впускать, и это тормозило весь мыслительный процесс. А она стучала в мозг, стучала все громче. Сейчас войдет… Мысль простая: я потерял Марию. Илья потерял ее давным-давно, еще тогда, когда не стало мальчика, но все это время, вопреки логике и здравому смыслу, в глубине его души жила надежда (нет, вера!), что случится нормальное житейское чудо, рана в ее душе затянется, и она опять будет с ним, рядом, вместе. Последний год он жил только этим, и вот этого не стало. Ничего особенного не произошло, никто ничего не сказал и не сделал, а этого не стало…
Как теперь жить?..
Его опора — его любовь — по-прежнему была с ним, но противоположная чаша весов опустела. И не надо себя обманывать: опустела навсегда… Если б она умерла, почему-то подумал Илья, я бы с легкостью — и с облегчением — ушел следом. Но Мария — к моему несчастью — жива; мало того, она вступила в новую жизнь, в которой уже не будет меня, даже памяти обо мне не останется; разве что иногда, при случае, ассоциативно… Я никогда не был ревнивцем — это не достойно и глупо, но сейчас я понимаю Отелло, который убил любимую — и ушел следом…
Председатель поглядел на Илью. В его взгляде была детскость, какой-то неожиданный восторг, с которым ребенок смотрит на цирковые чудеса.
— Вот он какой — Строитель!..
— У него жар, — сказала Мария. В ее голосе пробивались нотки, которых Илья не слышал так давно… — Дядько Йосип, что делать? Ведь сгорит! Глядите, уж и губы полопались…
— Ничего ему не сделается, — весело сказал председатель и широко перекрестился. Он знал, что присутствует при рождении чуда, значит, и он — избранник. Спасибо, Господи, думал он, я тебя не подведу; ты не пожалеешь, что выбрал меня… Председатель примерил свое избранничество, и с удовлетворением отметил, что ему оно как раз впору. — Бог прислал — Бог его и спасет, — добавил он.
— Но я не могу смотреть, как человек страдает! Я как-то должна ему помочь…
— Неймется? Положи ему холодный компресс на лоб. Уксусом оботри.
Илья слушал их разговор как из-за стекла, как из другой комнаты. Наконец пробился:
— Да что здесь происходит, в самом деле? — Слова давались Илье с трудом; он их не произносил — он их вы-го-ва-ри-вал, выдавливал из себя. — Объясните толком.
Председатель снова взглянул на Илью, но теперь это был другой взгляд — внимательный, испытующий. Словно он видел Илью впервые. Хорошо бы понять его роль в этой пьесе, думал председатель. Ведь если он здесь, значит, и в нем есть нужда. Впрочем, на этой мысли председатель не стал задерживаться. Господь призывает не для рассуждений, а для действий. Жизнь все покажет.
— Если б ты был из наших мест — и ты б его вычислил сразу, — сказал председатель. — Вникай: первое — колокол бил. — Илья кивнул: уже знаю. — Второе: дорога к храму вся на виду, и люди видели, как Мария его волокла. И третье: черный ангел возвратился. Еще вчера его не было, а сегодня он есть. Я пока не видел, но пацаны успели; теперь ищут фотокамеру, чтоб запечатлеть. Все сходится, командир: этот мужик — Строитель. Господь выбрал его, чтобы восстановить наш храм.
— Бред какой-то, — пробормотал Илья.
— Если бред — чего ты примчался? Чего над храмом кружил? — Председатель знал, что не дождется ответа, и повернулся к двери. — Пошли, пошли отсюда. — Уже на крыльце он сказал: — Мой дед помнил черного ангела. И мой отец до последнего дня, до ухода на фронт ждал его возвращения. Сам я этого не мог знать — мне мать, как сказку, рассказывала. Здесь все так: об этом не думаешь — а ждешь. — Он поглядел на храм и счастливо улыбнулся. — Теперь все наладится.