Глава 6 Стереотипы
Глава 6
Стереотипы
1
Каждый из нас живет и работает на небольшом участке нашей планеты, вращается в узком кругу знакомых и из этого узкого круга знакомых лишь немногих знает достаточно близко. Если происходит какое-то значимое событие, то мы, в лучшем случае, можем наблюдать определенную его фазу или аспект. То же самое можно сказать о важных участниках таких событий — людях, которые отдают приказы, составляют проекты законов и утверждают их, равно как и об адресатах этих событий, то есть тех, кому адресованы приказы и кто заинтересован в заключаемых договорах и принимаемых законах. Поэтому наши мнения относятся к значительно большему пространству, более длительному времени и большему числу предметов, чем мы можем на самом деле наблюдать. Следовательно, мы должны реконструировать события на основании сообщений других людей и собственного воображения.
Однако следует отметить, что даже непосредственные свидетели события не способны объективно описать то, что наблюдали[124], так как, судя по всему, очевидец привносит в описание что-то от себя, а потом представляет это как впечатление от описанного события. То есть обычно то, что выдается за объяснение события, в действительности является его видоизменением. Лишь немногие факты целиком приходят в наше сознание извне. Большинство же, видимо, хотя бы отчасти конструируется в сознании. Воспринятое сообщение — это некий синтез познающего и познаваемого, в котором роль наблюдателя всегда избирательна и обычно созидательна. Факты, которые мы видим, зависят от того, где мы находимся и к чему привык наш глаз.
Незнакомая сцена подобна миру ребенка: это «какая-то единая, цветная, жужжащая разношерстная масса»[125]. Джон Дьюи описывает, как мы мыслим, неожиданно сталкиваясь с каким-то новым предметом, если это действительно новый и странный предмет. «Иностранные языки, которых мы не понимаем, всегда кажутся нечленораздельным бормотаньем, не поддающимся делению на отдельные группы звуков. Провинциал, оказавшийся в центре большого города; человек, обычно живущий вдали от моря и попавший на корабль; человек, не разбирающийся в спорте и сидящий на матче между двумя закоренелыми болельщиками, сталкиваются с аналогичной проблемой. Новичку в первый день работы на фабрике представляется полной неразберихой хорошо организованный производственный процесс. Путешественнику, прибывшему в чужие края, все незнакомые люди другой расы кажутся на одно лицо. Если пастух распознаёт каждую овцу в своем стаде, то посторонний заметит только очень резкие различия между ними. То, что нам непонятно, представляется расплывчатыми пятнами или мельканием.
Таким образом, проблема усвоения значения вещей или, иначе говоря, формирования навыка понимания является проблемой привнесения (а) определенности и различия и (б) непротиворечивости или стабильности значения в то, что первоначально представляется смутным и изменчивым»[126].
Но характер определенности и непротиворечивости зависит от того, кто их привносит. В своем сочинении Дьюи далее показывает, насколько могут отличаться определения металла, данные обычным человеком и химиком. «Согласно определению дилетанта, для металла характерны «гладкость, твердость, блеск, тяжесть… его можно ковать или растягивать, не боясь сломать; можно сделать более мягким путем нагревания и более твердым путем охлаждения; он сохраняет приданную ему форму; не разрушается под давлением». В то же время химик, вероятно, проигнорирует утилитарные и эстетические свойства металла и определит его как «любой химический элемент, который взаимодействует с кислородом, образуя оксид»[127].
Для того чтобы охарактеризовать предмет, не обязательно видеть его. Обычно сначала мы даем ему определение, а потом рассматриваем. В огромном шумном многоцветий внешнего мира мы вычленяем то, что уже было определено нашей культурой. Мы воспринимаем предметы через стереотипы нашей культуры. Сколько великих людей из тех, что собрались в Париже вершить судьбы мира[128], смогли увидеть Европу, а не свои представления о Европе? Если бы кто-то смог проникнуть в сознание Клемансо, то что бы он там обнаружил: образы Европы 1919 года или колоссальные наслоения стереотипных представлений, накопившихся и затвердевших за время долгого, полного конфликтами жизненного пути? Видел ли Клемансо немцев, какими они были в 1919 году, или «типичного немца», каким его представляли с 1871 года[129]? Он видел такого типичного немца в сообщениях, доходивших до него из Германии, он воспринимал те и, видимо, только те факты, что соответствовали типу, существовавшему в его сознании. Если речь шла о хвастуне-юнкере, то это был подлинный немец, а если говорилось о профсоюзном руководителе, который признавал вину империи, то это был немец не настоящий.
На Конгрессе психологов в Геттингене был проведен интересный эксперимент над толпой, скорее всего, подготовленных наблюдателей.
Недалеко от того места, где заседал Конгресс, проходил праздник с балом-маскарадом. Вдруг дверь распахнулась, и в зал заседании ворвался клоун, а за ним — преследовавший его разъяренный негр с револьвером в руке. Они сошлись в середине зала, и началась драка. Клоун упал, негр наклонился над ним, выстрелил, а затем оба ринулись из зала. Весь инцидент длился не более двадцати секунд.
Председатель обратился к присутствующим и попросил немедленно написать короткое сообщение об увиденном, так как, очевидно, будет проводиться расследование происшествия. В президиум поступило сорок записок. Только в одной было допущено менее 20 % ошибок в описании основных фактов. Четырнадцать содержали 20–40 % ошибок; двенадцать — 40–50 %, а еще тринадцать — более чем 50 %. Более того, в двадцати четырех записках 10 % деталей было выдумано. Десять отчетов воспроизводили ложную картину, еще шесть — достаточно правдивую. Короче говоря, четвертую часть описаний признали ложными.
Разумеется, весь этот эпизод был инсценирован и даже сфотографирован. Десять ложных описаний могут быть отнесены к категории сказок и легенд; двадцать четыре описания являются полулегендами; и только шесть примерно соответствуют требованиям точного свидетельства[130].
Таким образом, большинство из сорока опытных наблюдателей, добросовестно написавших отчет об эпизоде, произошедшем у них на глазах, увидели не то, что произошло на самом деле. Что же они увидели? Бытует мнение, что легче сказать, что на самом деле произошло, чем придумывать небылицы. Свидетели события увидели собственное стереотипное представление о драке. Все они не раз в жизни сталкивались с образами подобных стычек, и именно эти образы мелькали у них перед глазами во время инцидента. У одного человека эти образы заняли менее 20 % действительных событий, еще у тринадцати человек — более половины. У тридцати четырех из сорока наблюдателей стереотипы завладели по крайней мере десятой долей происходящего.
Один выдающийся искусствовед сказал, что «если учесть бесконечное число очертаний, которые принимает объект… и отсутствие у нас внимания и чувствительности к деталям, то вещи вряд ли обладают для нас формами и свойствами, настолько ясными и определенными, что мы можем вызывать их в своей памяти, когда нам заблагорассудится. Потому мы вызываем в памяти стереотипные образы, которые нам одолжило искусство»[131].
На самом деле истина гораздо грубее, чем мысль, высказанная в этом утверждении, поскольку стереотипные образы одалживаются миру не только искусством, то есть живописью, скульптурой и литературой, но и моральными кодексами, социальной философией и политической агитацией. Попробуйте подставить в следующий отрывок из текста Беренсона слова: «политика», «бизнес» и «общество» вместо слова «искусство» — и предложение сохранит свою истинность: «… поскольку годы, потраченные на изучение всех школ в искусстве, не научили нас смотреть на мир своими собственными глазами, мы имеем обыкновение отливать увиденное в формы одного-единственного знакомого нам искусства. У нас есть свой стандарт художественной реальности. Если кто-то из наших знакомых покажет нам формы и цвета, которые мы не сможем тут же привести в соответствие с собственным ограниченным набором форм и оттенков, мы покачаем головой, сожалея о неспособности знакомого воспроизвести вещи такими, какие они есть на самом деле, и обвиним его в неискренности».
Беренсон говорит о том неудовольствии, которое мы испытываем, когда «видение предметов художником отличается от нашего видения», и о сложности оценки искусства Средних веков, поскольку с тех пор «наш способ видения форм изменился тысячу раз»[132]. Он показывает также, как мы учились видеть в человеческой фигуре то, что видим. «Созданный Донателло и Мазаччо и санкционированный гуманистами новый канон изображения человеческой фигуры и лица… показывал правящим классам того времени тип человеческого существа, который имел значительно больше шансов победить в бою всех остальных… Хватило ли у кого-то сил и смелости сломать это новое стандартное видение и из всего хаоса вещей выбрать формы более точно выражающие реальность, чем те, что были запечатлены этими гениальными людьми? Нет, не хватило. Людям пришлось волей-неволей смотреть на мир именно так, а не иначе, и видеть только запечатленные в искусстве формы и любить преподнесенные им идеалы…»[133].
2
Поскольку мы не можем как следует понять действия других людей, пока не узнаем, что, по их мнению, они знают, то для того чтобы дать справедливую оценку, мы должны оценить не только известную им информацию, но и сознание, через которое они ее отфильтровали. Ведь существующие типы, принятые образцы (patterns), стандартные варианты интерпретации перехватывают информацию на ее пути к сознанию. Например, американизация является, по крайней мере на поверхностном уровне, подстановкой американских стереотипов вместо европейских. Так, если крестьянин, относящийся к своему хозяину как к феодалу, а к своему работодателю — как к местному вельможе, подвергается американизации, то он привыкает смотреть на своего хозяина и работодателя в соответствии с американскими стандартами. Происходит изменение сознания, которое, по существу, в случае удачной «прививки» выливается в изменение зрительного восприятия. Его глаза видят иначе. Согласно признанию одной почтенной дамы, стереотипы играют столь значительную роль, что, когда ее собственные стереотипы не задействованы, она не способна поверить, что человек человеку — брат и что все мы сотворены Богом. «На нас удивительным образом влияет одежда, которую мы носим. Одежда создает особую психологическую и социальную атмосферу. Можно ли надеяться на американизацию человека, настаивающего на том, что нужно одеваться у лондонского портного? Американизации способствует даже пища. Может ли сформироваться американское сознание у человека, употребляющего sauerkraut[134] и лимбургский сыр, или у человека, чье дыхание постоянно отдает чесноком?»[135]
Упомянутая выше особа вполне могла быть организатором и распорядителем зрелища под названием «Плавильный котел»[136]. Оно было организовано в День независимости в городке, где работало много иностранных рабочих. В центре бейсбольного парка на специальном возвышении был поставлен огромный сделанный из дерева и полотна котел. К его краям с двух сторон вели ступени. После того как публика расселась по местам и оркестр исполнил свой номер, через один из входов на поле вошла группа людей. Она состояла из представителей всех национальностей, занятых на фабриках города. Они были одеты в национальные костюмы, пели национальные песни, танцевали национальные танцы и несли знамена всех стран Европы. Церемониймейстером был директор школы, одетый Дядей Сэмом. Он подвел их к котлу. Он указал им путь по ступеням, к краю котла и далее — внутрь сосуда. Спустя короткое время они показались опять — одетые в котелки, пальто, шляпы, жилеты, жесткие воротнички и галстуки в крапинку, распевая «Звездно-полосатый флаг».
Для режиссеров этого зрелища и, вероятно, для большинства его участников оно должно было продемонстрировать, как сложно устанавливать дружественные отношения между теми, кто издавна живет в Америке, и вчерашними иммигрантами. Однако оказалось, что их стереотипные представления противоречат их общей человеческой сущности. Этот эффект хорошо известен людям, меняющим свое имя. Они хотят изменить себя и отношение к себе посторонних.
Безусловно, существует некоторая связь между событиями, происходящими извне, и сознанием, через которое они пропускаются, точно так же как на каком-нибудь сборище радикалов всегда присутствуют длинноволосые мужчины и коротко остриженные женщины. Но для торопливого наблюдателя достаточно и самой поверхностной связи. Если среди публики окажутся две коротко остриженные женщины и четыре бородатых мужчины, для репортера, знающего об особенностях внешнего вида членов данного общества, это будет собрание коротко остриженных женщин и бородатых мужчин. Существует связь между нашим восприятием и фактами внешнего мира, но эта связь обычно носит странный характер. Человек редко смотрит на пейзаж, если у него нет необходимости оценить, насколько данная территория пригодна для строительства и на какие строительные участки ее можно разделить. Но он любуется пейзажами на картинах, висящих в его гостиной. Глядя на них, он привыкает думать о пейзаже как о розовом закате или о посеребренной лунным светом сельской дороге, ведущей к церкви. Предположим, ему пришлось поехать в деревню. Целый день напролет он не видит ни единого пейзажа. И вот, когда день близится к концу и заходящее солнце окрашивает горизонт в розовые тона, он узнает знакомый пейзаж и вскрикивает от восторга. Но два дня спустя, вернувшись в город, он не может вспомнить увиденного и, как это ни странно, вспоминает только некоторые пейзажи со стен гостиной.
Если этот человек не был пьян, не спал или не находился в состоянии умопомрачения, то он действительно видел закат. Но он увидел и запомнил из него в основном то, чему его научило созерцание написанных маслом картин, а не то, что увидели бы и запомнили художник-импрессионист или утонченный японец. А японец и художник, в свою очередь, тоже смогли бы увидеть в пейзаже в основном те детали, которые предусмотрены усвоенной ими формой, если только они не относятся к редкой категории людей, обладающих способностью показывать человечеству новые способы видения. Необученный наблюдатель вычленяет из внешнего мира те знаки, которые он может распознать. Знаки являются символами идей, а идеи выполняют роль имеющейся у нас в запасе системы образов. Мы не столько видим данного человека и данный закат, сколько замечаем, что данный предмет — это человек, а данное явление — это закат, а затем переключаем внимание в основном на то, что ассоциируется в нашем сознании с этими предметами.
3
Это связано с экономией усилий. Ведь попытка увидеть все вещи заново и в подробностях, а не как типы и способы обобщения, утомительна, а если вы очень заняты, то она практически обречена на провал. В кругу друзей и в отношениях между товарищами или соперниками не существует способов сокращения или замены в процессе индивидуализированного понимания. Те, кого мы любим и кем восхищаемся, в большинстве своем — это мужчины и женщины, сознание которых густо населено главным образом личностями, а не типами. Эти люди знают скорее нас самих, а не классификацию, под которую нас можно подвести. Ведь даже не формулируя этого для самих себя, мы интуитивно понимаем, что построение любой классификации служит какой-то, не обязательно нашей собственной, цели, что ни одну форму связи между двумя человеческими существами нельзя считать возвышенным союзом, в котором другой член союза ценен для его партнера сам по себе. Каждый контакт между двумя людьми таит в себе молчаливое согласие о том, что ни один из них не обладает личной неприкосновенностью.
Но современная жизнь полна пестроты и спешки. Кроме всего прочего, очень часто люди, связанные друг с другом жизненно важными отношениями (работодатель — наемный работник, государственное лицо — избиратель), отделены друг от друга значительным расстоянием. И у них нет ни времени, ни возможности для близкого знакомства. Поэтому, усмотрев в каком-то человеке знакомую, свойственную определенному типу черту, мы восполняем отсутствующую информацию о нем с помощью стереотипов, содержащихся в нашем сознании. Предположим, что он агитатор. Мы либо замечаем это сами, либо узнаем из других источников. Так… Дальше… Агитатор — это человек вполне определенного сорта, и потому наш агитатор — тоже такой. Он интеллектуал. Он плутократ. Он иностранец. Он — «выходец из Южной Европы». Он с Бэк-Бэй[137]. Он — выпускник Гарварда. Это звучит совсем иначе, чем «выпускник Йеля». Он кадровый военный. Он выпускник военной академии в Вест-Пойнте. Он сержант в отставке. Он живет в Гринвич-Вилледж[138]. Что еще мы о нем или о ней не знаем? Он работает в международном банке. Он с Мэйн-стрит[139].
Самые тонкие и самые распространенные механизмы воздействия — это те, что создают и поддерживают репертуар стереотипов. Нам рассказывают о мире до того, как мы его видим. Мы получаем представление о большинстве вещей до того, как непосредственно сталкиваемся с ними. И если полученное нами образование не помогает четко осознать существование этих предубеждений, то именно они управляют процессом восприятия. Они маркируют объекты либо как знакомые, либо как странные и необычные, усугубляя различие по этому параметру: слегка знакомое подается как очень близкое, а чуть-чуть странное — как абсолютно чужое. Эти различия вызываются к жизни с помощью мелких знаков, варьирующих в диапазоне от подлинных индексов до неясных аналогий. Они наводняют свежее восприятие старыми образами и проецируют на мир то, что было сокрыто в памяти. Если бы в окружающей человека среде не было никакого практически осмысленного единообразия, то привычка принимать сложившийся ранее образ за новое впечатление вела бы не к экономии усилий, а только к ошибкам. Но поскольку единообразие все-таки существует, то отказ от всех стереотипов в пользу абсолютно наивного подхода к опыту обеднил бы человеческую жизнь.
Большое значение имеют характер стереотипов и доверчивость, с которой мы их используем. А это, в конечном итоге, зависит от образцов (patterns), из которых складывается наша философия жизни. Если, согласно этой философии, мы допускаем, что мир закодирован с помощью кода, которым мы владеем, то мы, вероятно, будем описывать мир так, как будто он управляется нашим кодом. Но если, согласно нашей философии, каждый человек — это только незначительная часть мира, а человеческий разум с помощью очень грубой сети идей улавливает в лучшем случае только отдельные стадии и аспекты событий, то мы не станем строго придерживаться стереотипов и охотно их поменяем. При этом мы начинаем все лучше осознавать, когда и где возникают наши идеи, как они приходят к нам и почему мы их принимаем. В этой ситуации может оказаться очень полезной история. Она позволяет нам узнать, какие сказки, учебники, традиции, романы, пьесы, картины, фразы породили тот или иной предрассудок в сознании индивидов.
4
Желающие подвергнуть цензуре искусство не понимают его и недооценивают его влияния. Они, как правило, стремятся помешать другим людям увидеть то, что не санкционировано ими лично. Но в любом случае (как, например, видно из рассуждений о поэтах Платона) они смутно ощущают, что существует тенденция, согласно которой вымышленные символы накладываются на реальность. Так, нет никаких сомнений в том, что кино конструирует образную систему, которая затем актуализируется посредством слов, прочитанных в газетах. В истории человечества до сих пор не было ни одной системы визуализации, подобной кино. Если флорентиец хотел представить себе святых, он мог посмотреть на фрески в соборе, написанные в соответствии с каноном, заданным в его время Джотто. Если афинянин хотел представить себе богов, он шел в храм. Но количество изображенных объектов там было невелико. А на Востоке, пронизанном духом второй заповеди, изображение конкретных предметов было еще более ограниченным, и, вероятно, по этой причине способность к практическим решениям была столь ослабленной. В то же время в западном мире за последние два века существенно выросло количество и разнообразие описаний светского характера, словесных картин, повествований, иллюстрированных повествований, немого и звукового кино.
Сегодня фотографии обладают такой властью над воображением, какой вчера обладало печатное слово. Они кажутся совершенно реальными. Мы думаем, что снимки являются точным изображением предметов, в которое человек не может ничего привнести, и они представляют собой легкую пищу для ума. Любое словесное описание или произведение живописи требуют напряжения памяти, пока не зафиксируются в сознании. А в кино весь процесс наблюдения, описания, сообщения и затем воображения был проделан за вас. Не напрягая воображения и прилагая усилия только к тому, чтобы не заснуть, вы можете наблюдать за событиями, которые изображаются для вас на экране. Смутная идея становится яркой и очевидной, а ваши туманные представления принимают отчетливые формы. Например, образ ку-клукс-клана оживает благодаря Гриффиту[140], когда вы смотрите его фильм «Рождение нации». С исторической точки зрения образы могут быть ложными, а с моральной — порочными, но это все равно образы. И я не сомневаюсь, что любой, кто видел фильм и знает о ку-клукс-клане не больше, чем Гриффит, услышав название этой организации, вспомнит белых всадников из созданного им фильма.
5
Поэтому, когда мы говорим о сознании группы людей, о сознании французов, милитаристском сознании или большевистском сознании, мы можем сильно запутаться, если не договоримся о том, что нужно отличать сугубо инстинктивное устройство сознания от стереотипов, моделей (patterns) и формул. Эти последние играют существенную роль в построении ментального мира, к которому должен приспособиться формирующийся ум и на который он должен реагировать. Когда это различие не проводится, то становятся возможными неясные рассуждения о коллективном сознании, национальной душе и психологии расы. Стереотип столь последовательно и авторитетно передается из поколения в поколение, что кажется присущим физиологии индивида. В некоторых отношениях, отмечает Г. Уоллес, мы биологически паразитируем на нашем социальном наследии[141]. Но, разумеется, не существует никаких научных данных, которые позволили бы кому-то доказать, что люди рождаются с политическими привычками страны, где они появляются на свет. Когда речь идет о схожих политических предпочтениях людей данного государства, то объяснения этого сходства следует искать прежде всего в принципах воспитания в детском саду и в школе, во влиянии церкви, а не в заоблачном пространстве, где обитают Групповое Сознание и Национальный Дух. До тех пор пока вы не подвергли глубокому анализу традицию, унаследованную от родителей, учителей, духовных лиц и ближайших родственников, грубейшей ошибкой будет приписать политические различия влиянию протоплазмы зародыша.
Таким образом, можно предварительно обобщить сравнительные различия между людьми одной категории — людьми, объединенными одинаковым образованием и опытом. Но даже эти скромные обобщения следует считать довольно рискованными. Ведь практически не существует двух сходных опытов или двух одинаковых детей даже в одной семье. Так, старший сын никогда не поймет, каково это быть младшим в семье. Следовательно, до тех пор пока мы не научимся принимать во внимание различия в воспитании двух людей, мы должны воздерживаться от суждений по поводу их природных различий. Точно так же, чтобы оценить плодородность двух видов почвы, мы не можем ограничиваться только сравнением полученного на них урожая. Мы должны знать, откуда взяты эти образцы — с Лабрадора или из Айовы, распахивали ли их, удобряли ли их или они просто не возделывались.