Глава 8 Слепые зоны (blind spots) и их значение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

Слепые зоны (blind spots) и их значение

1

До сих пор речь в этой книге шла скорее о стереотипах, чем об идеалах, поскольку идеалом обычно мы называем то, что считаем истинным и прекрасным. Идеал предполагает подражание и стремление к нему. Но наш репертуар фиксированных впечатлений гораздо шире. В нем содержатся представления об идеальном жулике, идеальном политике, идеальном ура-патриоте, идеальном агитаторе, идеальном враге. Наш стереотипный мир не является обязательно таким, каким бы нам хотелось. Это просто такой мир, какой мы ожидаем увидеть. Если события соответствуют нашим ожиданиям, возникает чувство сходства и мы ощущаем, что мы движемся вместе с ним. Наш раб должен быть рабом от природы, если мы афиняне, не желающие испытывать угрызений совести. Если вы сказали своим друзьям, что, играя в гольф, выбили 18 из 95, то, добившись в другой раз того же результата за 110 ударов, вы им скажете, что в тот день были не в своей тарелке. Это значит, что вы не хотите показаться профаном, который пропустил 15 ударов.

Большинство из нас опиралось бы в своей жизни на довольно бессистемный и изменяющийся набор стереотипов, если бы сравнительно небольшие группы людей в каждом поколении постоянно не занимались их организацией, стандартизацией и доведением их до уровня логических систем, известных под названием Законов Политической Экономии, Принципов Политики и пр. Обычно, когда мы пишем о культуре, традиции и групповом сознании, мы думаем, что к этим системам приложили руку гении. Разумеется, необходимо постоянно изучать и критиковать эти идеализированные представления, и нет смысла это оспаривать. Однако историк, политик и общественный деятель не могут на этом останавливаться. Ведь то, что реально циркулирует в ходе истории, — это не системное представление в том виде, в котором его сформулировал гений, а изменяющиеся имитации, реплики, подделки, аналогии и искажения этих представлений в сознании отдельных людей.

Так, марксизм — это не обязательно то, что написал Маркс в «Капитале», а то, во что верят многочисленные воюющие между собой секты, члены каждой из которых считают себя единственно верными его последователями. Из Нового Завета нельзя вывести историю христианства, а из Конституции США — политическую историю страны. Следует анализировать то, как понимается «Капитал», как проповедуется Новый Завет и как трактуются проповеди, как интерпретируется и исполняется Конституция. Поскольку существует взаимовлияние между стандартным вариантом интерпретации и вариантом, принятым в настоящее время, то именно принятые и циркулирующие в настоящее время интерпретации влияют на поведение людей[154].

«Теория относительности, — сообщает один критик, чей взор томен, как взор Моны Лизы, — обещает развиться в принцип, имеющий столь же широкое применение, какое имеет теория эволюции. Последняя вышла далеко за пределы прикладной биологической гипотезы и вдохновила исследователей практически во всех областях знания, включая изучение обычаев и традиций, этических систем, религии, философии, искусства, устройства паровых двигателей, трамвайного движения — всего, что «эволюционировало». Термин «эволюция» стал общепринятым. Одновременно этот термин сделался весьма неточным, поскольку во многих случаях его исходное, вполне определенное, значение было утрачено, а теория, благодаря которой он возник, толковалась неверно. Осмелюсь предположить, что и теорию относительности ждет та же судьба. Физическая теория, плохо понятая и сейчас, станет еще более смутной и неясной в будущем. История повторяется, и относительность, как и эволюция, став объектом целого ряда понятных, но в то же время небрежных популярных интерпретаций, начнет завоевывать мир. Вероятно, к тому времени она будет называться «релятивизм» (relativismus). Многие из наиболее широких ее приложений будут, несомненно, оправданными, некоторые — абсурдными, а значительная часть выльется в трюизмы. Тогда как физическая теория — семя, источник этого мощного потомства — опять останется предметом сугубо технического интереса со стороны ученых»[155].

Однако для того чтобы такая мировая карьера состоялась, данное представление должно, пусть и неточно, чему-то соответствовать. Профессор Бери показывает это на примере идеи прогресса. Он пишет, что долгое время она оставалась игрушкой абстрактного мышления. «Новой идее абстрактного характера, — пишет он, — нелегко проникнуть в сознание общества и воздействовать на его формирование изнутри. Это происходит только тогда, когда она обретает конкретное внешнее воплощение или принимается под влиянием каких-то поразительных фактов. В случае с понятием прогресса обе эти предпосылки возникли в Англии в период 1820–1850 годов»[156].

Фактический материал, который способствовал принятию этой идеи, был обеспечен технической революцией. «Люди, родившиеся в начале века, еще не достигнув тридцатилетнего возраста, стали свидетелями быстрого распространения пароходов, открытия первой железной дороги, освещения городов и домов с помощью газа». В сознании обывателя подобные чудеса сформировали веру в возможность совершенствования человеческого рода.

Теннисон, который трезво подходил к философским проблемам[157], сообщает нам, что, путешествуя первым поездом из Ливерпуля в Манчестер (1830), думал, что колеса движутся по колеям. Позднее он написал такую строчку: «Пусть великий мир вечно катится по звенящим колеям изменения» («Let the great world spin for ever down the ringing grooves of change»)[158].

Таким образом, понятие, более или менее применимое к поездке из Ливерпуля в Манчестер, было «навеки» расширено до модели вселенной (pattern of the universe).

Эта модель, воспринятая другими, усиленная поразительными изобретениями, придала, в свою очередь, оптимистический оборот теории эволюции. Эта теория, как отмечает профессор Бери, разумеется, занимает нейтральную позицию между пессимизмом и оптимизмом. Но она обещала постоянное изменение, а явные изменения в мире демонстрировали столь мощное овладение природой, что в сознании людей одно смешалось с другим. Эволюция, сначала у самого Дарвина, а потом — в еще более сложной форме у Герберта Спенсера, стала «прогрессом, ведущим к совершенствованию (perfection)».

2

Стереотип, представленный словами «прогресс» и «совершенствование», возник главным образом благодаря изобретениям в области техники. В Америке свидетельства технического прогресса произвели столь глубокое впечатление, что это изменило весь моральный кодекс. Американец переживет практически любое оскорбление, кроме обвинения в том, что он не прогрессивен. Будь он коренным жителем или иммигрантом, недавно переселившимся в страну, его больше всего поражает невероятное материальное развитие американской цивилизации. Это развитие конституирует фундаментальный стереотип, сквозь который он видит этот мир. Небольшая деревня становится крупным городом; скромное здание — небоскребом; медленное становится быстрым; маленькое — огромным; бедное — богатым; немногое — многим. Что бы это ни было, оно приумножается.

Разумеется, не всякий американец смотрит на мир подобным образом. Генри Адамс[159] смотрел на него иначе, равно как и Уильям Аллен Уайт[160]. Но те, кто в журналах, посвященных религии успеха, предстают Творцами Америки, смотрят на мир именно так, когда проповедуют эволюцию, прогресс, процветание, конструктивность, американский подход. Это может показаться смешным, но на самом деле они используют замечательную модель (pattern) человеческой целеустремленности. Во-первых, она принимает безличный критерий, во-вторых, — земной и, наконец, она приучает человека мыслить количественно. Заложенный в ней идеал смешивает высокое качество и размер, счастье и скорость, человеческую природу и хитроумные приспособления. Вместе с тем в этой модели задействованы те же мотивы, которые всегда актуализировали любой моральный кодекс или волю: стремление к самому большому, самому быстрому, самому высокому, а если вы — производитель наручных часов или микроскопов, то к самому маленькому. Любовь ко всему, что заслуживает превосходной степени, ко всему «бесподобному» — это, по существу, благородная страсть. Американский прогресс, конечно, органично вписался в картину достижений в области экономики и человеческой природы. Он обратил огромный запас задиристости, стяжательства и жажды власти в продуктивную работу. И, по крайней мере вплоть до недавнего времени, он не приводил к серьезной фрустрации жаждущей действий натуры представителей активной части общества (community). Они создали цивилизацию, которая обеспечила им то, что, по их мнению, является полным удовлетворением в труде, ухаживании и игре. Победа над горами, прериями, расстояниями, достигнутая ими в битве с Природой, внесла свой вклад в развитие религиозного чувства, связанного с ощущением общности всего сущего во Вселенной. Эта модель как цепочка идеалов, практики и результатов оказалась столь успешной, что любая предложенная ей альтернатива или любая ее критика расценивается как антиамериканизм.

И все же эта модель являет собой только частичный, неполный способ представления мира. Привычка думать о прогрессе как о развитии означала, что многие аспекты окружающей действительности просто игнорировались. Имея перед глазами стереотип прогресса, американцы в своей массе видели очень мало из того, что не согласовывалось с представлением о прогрессе. Они наблюдали рост городов, но забывали о распространении трущоб; они приветствовали данные переписи, но отказывались замечать проблему перенаселенности; они с гордостью демонстрировали признаки развития, но не замечали, что отрываются от корней, как не замечали и проблемы неассимилированности иммигрантов. Они бешено развивали промышленность, забыв об ущербе, наносимом природным ресурсам; они основали гигантские корпорации, не согласовав вопросов производственных отношений. Американцы создали одно из самых мощных государств на Земле, не подготовив свои социальные институты или менталитет к необходимости покончить со своей изоляцией. Они ввязались в Мировую войну, будучи морально и физически к ней не готовыми, и они вышли из нее, утратив иллюзии, но не приобретя нужного опыта.

Во время этой войны влияние как позитивных, так и негативных аспектов американского стереотипа стало совершенно очевидным. Представление о том, что войну можно выиграть, бесконечно увеличивая армию, получая неограниченные военные кредиты, наращивая производство военного снаряжения, а также сосредоточенность исключительно на милитаристских аспектах соответствовали традиционному стереотипу и привели к своего рода физическому чуду[161].

Но те, у кого влияние стереотипа было особенно велико, не задумывались, какова была цена победы. Поэтому цели кампании игнорировались или рассматривались как нечто само собой разумеющееся, а победа — в соответствии с указанным стереотипом — понималась только как победа в результате уничтожения противника на поле боя. В мирное время вы не задаетесь вопросом, для чего нужен самый мощный автомобиль, а в военное время не спрашиваете, зачем нужна полная победа. Однако оказалось, что в Париже[162] эта модель уже не соответствует действительности. В мирное время можно бесконечно маленькие вещи заменять большими, а большие — еще большими. Тогда как если вы добились абсолютной победы в войне, вы не можете в дальнейшем добиваться еще более абсолютной победы. Вы должны делать нечто совсем другое, соответствующее другой модели. А если у вас отсутствует такая модель, то окончание войны для вас означает, как и для многих других прекрасных людей, возвращение в серый и пресный мир.

Окончание войны — это такой момент, когда стереотип и факты, которые нельзя игнорировать, вступают в противоречие друг с другом. Такой момент всегда наступает, потому что наши представления о внешнем мире гораздо проще и статичнее, чем реальный поток событий. Поэтому приходит время, когда нам становятся видны слепые зоны, которые с периферии нашего поля зрения перемещаются в центр. И тогда, если не находятся критики, достаточно смелые, чтобы забить тревогу, лидеры, способные понять произошедшие изменения, и народ, толерантный в силу своих обычаев, — тогда стереотип, вместо того чтобы экономить усилия и способствовать концентрации энергии, как это происходило в 1917 и 1918 годах, ослепляет людей, сковывая их инициативу. Именно это произошло, например, с теми, кто выступал за Карфагенский мир в 1919 году[163] и оплакивал Версальский договор в 1921-м.

3

Не подвергаясь критике, стереотип не только становится орудием цензуры и вычеркивает то, что должно приниматься во внимание, но и в случае проверки его надежности разрушает ту картину мира, которая им санкционирована, то есть принимается во внимание. Именно так произошло, когда Бернард Шоу осудил Свободную Торговлю, Свободный Договор, Свободную Конкуренцию, Естественную Свободу, Laissez-faire[164] и Дарвинизм. Столетие назад он явно был бы одним из наиболее ревностных адвокатов этих доктрин и не относился бы к ним так, как он относится к ним сегодня, в «эпоху неверия», считая их благовидным способом безнаказанно обмануть своего товарища. «При этом всякое вмешательство, всякая организованная деятельность (исключая деятельность полиции, призванной оборонять официально узаконенное мошенничество от кулачной расправы), всякая попытка внести в промышленный хаос какую-либо сознательно осмысленную цель и продуманную направленность объявлялись „противоречащими законам политической экономии“»[165].

Живи он тогда и будь одним из пионеров путешествия в райские кущи[166], он увидел бы, что, чем меньше правительство похоже по своим целям, замыслам и расчетам на правительство, состоящее из дядей королевы Виктории, тем лучше. Тогда он увидел бы не то, как сильный обманывает слабого, а то, как глупый обманывает сильного. Он увидел бы эти цели, замыслы и расчеты в действии, то есть как они препятствуют изобретательности, препятствуют предприимчивости, препятствуют тому, что он наверняка бы считал следующим этапом Творческой Эволюции.

Даже теперь Шоу не проявляет слишком большого энтузиазма по поводу руководящей силы любого из известных ему правительств. Однако на теоретическом уровне он полностью отвернулся от laissez-faire. Точно так же поступила большая часть передовых мыслителей накануне войны. Они отвернулись от утвердившегося в сознании людей представления о том, что полный отказ от контроля над ситуацией во всех областях ведет к возникновению стихийного проблеска мудрости и благодаря этому проблеску устанавливается всеобщая гармония. Со времен войны, когда в полную мощь заявили о себе правительства, взявшие под контроль все события и опиравшиеся на цензоров, пропагандистов и шпионов, Роубек Рамсден[167] и Свобода как естественное право были допущены в общество серьезных мыслителей.

У этих циклов есть один общий момент. Каждая система стереотипов заключает в себе идею, согласно которой в определенный момент можно прекратить прилагать усилия и все случится само собой, как вы этого хотели. Стереотип прогресса, достаточно мощный, чтобы инициировать свершение дел, практически полностью гасит стремление решать, какие дела должны быть сделаны и почему должны быть сделаны именно они. Laissez-faire — благословенное освобождение от тупой бюрократии — предполагает, что люди будут сами собой, в результате спонтанного озарения, двигаться к предначертанной гармонии. Коллективизм — противоядие от бессердечного эгоизма — в марксистском сознании предполагает экономический детерминизм, неизбежным результатом которого должно явиться эффективное и мудрое руководство социалистическим государством. Сильное правительство, ведущее империалистическую политику как внутри страны, так и за рубежом, хорошо осознает цену беспорядка и исходит из представления о том, что нужды граждан лучше всего известны тем, кто этими гражданами управляет. В каждой из этих теорий имеется зона слепого автоматизма.

В этой зоне скрывается некий факт, который, если перенести его в зону видимости, может служить пробным камнем витальности движения, вызванного стереотипом. Если бы стороннику прогресса пришлось задаться вопросом, который, согласно известному анекдоту, встал перед китайцем, побившим рекорд в беге: куда потратить время, которое он сэкономил; если бы адвокат laissez-faire принял во внимание не только свободную, брызжущую через край энергию людей, но и то, что некоторые люди считают природой человека; если бы коллективист поставил в центр внимания проблему, как сформировать правительство, а империалист усомнился бы в своей мудрости, — то мы имели бы дело не столько с Генрихом V[168], сколько с Гамлетом. Иначе говоря, слепые зоны не позволяют увидеть отвлекающие от магистрального пути образы. Образы, которые порождают соответствующие эмоции и могут привести к сомнениям и утрате однозначного понимания цели. Следовательно, стереотип не только экономит время и служит защитой нашего положения в обществе, но и может защищать нас от всей той путаницы, которая возникает при попытке посмотреть на мир как на нечто устойчивое и целостное.