Глава 10 Выявление стереотипов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10

Выявление стереотипов

1

Профессиональные дипломаты, взывающие к воюющим народам, научились использовать широкий репертуар стереотипов. Они имели дело с ненадежными альянсами держав, каждый из которых продолжал военное сотрудничество лишь благодаря исключительно осторожному руководству. Рядовой и его жена, которые в военных хрониках представали героями, способными на любую жертву, на самом деле оказывались не столь уж бесстрашными перед лицом смерти, — несмотря на все идеи о будущем цивилизации, которые высказывали служащие министерств иностранных дел разных стран. Среди солдат находилось очень мало тех, кто добровольно преодолевал порты, мины, горные перевалы на Ничьей земле, чтобы передать их союзникам.

Случилось так, что в одном из государств партия войны, контролировавшая министерство иностранных дел, высшее командование и большую часть прессы, претендовала на территорию нескольких своих соседей. Люди, принадлежавшие культурной элите, назвали спорную территорию Большой Руританией[175] (Greater Ruritania) и отнесли Киплинга, Трейчке[176] и Мориса Барреса[177] к числу стопроцентных руританцев. Но эта грандиозная идея не нашла поддержки за рубежом. Поэтому, прижимая к груди этот чудесный цветок руританского гения (как сказал их придворный поэт), руританские государственные мужи продолжили свою политику в духе «Разделяй и властвуй!» Они разделили спорную территорию на секторы. Для каждого сектора они использовали тот стереотип, которому их союзники (один или больше) не могли сопротивляться, потому что они также имели свои претензии и рассчитывали, что найдут поддержку и одобрение, пользуясь тем же самым стереотипом.

Первый сектор оказался горным районом, населенным иноземными крестьянами. Руритания претендовала на этот сектор, чтобы замкнуть свои естественные географические границы. Если вы концентрируете внимание лишь на невыразимой ценности того, что дано природой, то иноземные крестьяне растворяются в тумане и вы видите только горный склон. Следующий сектор был населен руританцами, и согласно принципу, гласившему, что никакой народ не может жить под иноземным правлением, он был реаннексирован. Также встал вопрос о городе, имеющем большое значение для торговли, но не населенном руританцами. Однако поскольку до XVIII века этот город составлял часть Руритании, в соответствии с принципом Исторического Права он был аннексирован. Следующим спорным местом оказалось превосходное месторождение минерального сырья, принадлежавшее противнику и им же разработанное. Согласно принципу компенсации ущерба оно также было аннексировано. Помимо этого существовала еще территория, на 97 % населенная противником и географически граничившая с другим государством, которое никогда не входило в Руританию. Однако одна из провинций этого пограничного государства — присоединенная к Руритании на федеративных началах — ранее торговала на этих рынках, и крупная буржуазия этого региона была руританской. Согласно принципу культурного превосходства и необходимости защиты цивилизации, принадлежность этих земель могла быть оспорена. Наконец, существовал порт, совершенно не связанный с Руританией — географически, этнически, экономически, исторически или культурно. На него были высказаны претензии в связи с тем, что он был необходим для национальной обороны.

Если рассмотреть договоры, заключенные по завершении Первой мировой войны, то количество подобных примеров можно умножить. Приводя эти примеры, я не хочу утверждать, что можно было бы перекроить Европу в соответствии с этими принципами. Я уверен, что это было невозможно. Само использование этих принципов, столь претенциозное и абсолютное, означало отсутствие духа примирения и подлинного стремления к миру. Ведь в тот момент, когда вы начинаете обсуждать фабрики, шахты, горы и даже политическую власть как прекрасный пример того или иного вечного принципа, вы уже выходите за пределы обсуждения и вступаете на поле битвы. Этот вечный принцип подвергает цензуре все возражения, изолирует обсуждаемый вопрос от места действия и контекста. Он возбуждает в вас некие сильные настроения, связанные с самим принципом, но не имеющие ничего общего с доками, складами и недвижимостью. Существует реальная опасность того, что, однажды поддавшись этим настроениям, вы уже не можете остановиться. В этом случае вы должны обращаться к дополнительным абсолютным принципам, с целью защитить участки, открытые для атаки. Затем вам приходится защищать ранее созданные линии обороны, создавать буферы ради обеспечения безопасности буферов до тех пор, пока все дело не оборачивается такой путаницей, что кажется — менее опасно сражаться, чем продолжать обсуждение вопроса.

Существуют, разумеется, некоторые инструменты, которые позволяют вскрывать ложный абсолютизм стереотипа. В случае с руританской пропагандой принципы начали наслаиваться друг на друга с такой скоростью, что легко было увидеть, как строилась аргументация. Ряд ее противоречий показал, что для каждого сектора использовался стереотип, который мог уничтожить все факты, идущие вразрез с территориальными претензиями. Подобные противоречия часто служат ключом к пониманию ситуации.

2

Неспособность принимать во внимание пространство — еще один такой ключ. К примеру, весной 1918 года многие люди, напуганные выходом России из войны, требовали «восстановления восточного фронта». Война, согласно их представлениям, должна была вестись на два фронта, и когда один из них был закрыт, они решили, что фронт должен быть немедленно восстановлен. Место русской армии должна была занять бездействовавшая японская. Но для этого существовало непреодолимое препятствие. Между Владивостоком и восточной линией фронта пролегало пять тысяч миль территории страны, по которой проходила всего одна, к тому же разрушенная, железнодорожная магистраль. Тем не менее в сознании энтузиастов этих пяти тысяч миль не существовало. Они были столь убеждены в необходимости второго фронта и в доблести японских солдат, что мысленно перенесли эту армию из Владивостока в Польшу на ковре-самолете. Напрасно военные специалисты доказывали, что высадка войск в Сибири имеет столь же мало общего с восстановлением фронта, сколько подъем на крышу здания компании Вулворт — с полетом на Луну.

В описанной ситуации было задействовано стереотипное представление о войне на два фронта. С того момента, как у людей сложился образ Первой мировой войны, они представляли себе Германию зажатой между Францией и Россией. Одно или два поколения стратегов, вероятно, жило с этим визуальным образом как исходной точкой своих расчетов. Почти в течение четырех лет каждая карта сражений усугубляла подобное впечатление о войне. Когда события приняли новый оборот, нелегко было увидеть их такими, какими они на самом деле оказались. Факты рассматривались сквозь призму стереотипа, а те, которые противоречили стереотипу, к примеру расстояние от Японии до Польши, ускользали из поля зрения.

Интересно отметить, что американские власти смотрели на все это более реалистично, чем французские. Отчасти (до 1914 года) потому, что у них не было предвзятых мнений относительно войны на континенте; отчасти потому, что у американцев, поглощенных мобилизацией сил, было свое видение западного фронта, которое само по себе было стереотипом, исключавшим из их сознания любое живое восприятие других театров военных действий. Весной 1918 года традиционное французское видение не могло конкурировать с американским, потому что если американцы всерьез верили в свои собственные силы, то французы в это время (до битвы у Кантиньи и второго сражения на Марне[178]) были охвачены сомнениями. Уверенность в себе подпитывала американский стереотип, помогала ему овладеть сознанием, давала ту силу, живучесть и остроту, то стимулирующее влияние на волю, тот эмоциональный интерес как к объекту желания, то согласие с непосредственной деятельностью, которые, как отмечает Джемс, характерны для наших представлений о «реальном»[179]. Пребывавшие в отчаянии французы сосредоточились на принятых у них образах. А когда факты, причем серьезные географические факты, не вписывались в их стереотипы, они либо вычеркивались из сознания, либо им придавалась соответствующая форма. То, например, что японцам было проблематично сойтись в битве с немцами, находившимися от них на расстоянии пяти тысяч миль, преодолевалось перемещением немцев на две с половиной мили навстречу японцам. Предполагалось, что с марта по июнь 1918 года в Восточной Сибири будет действовать какая-то немецкая армия. Эта фантомная армия состояла из некоторого количества настоящих немецких пленных, некоторого количества выдуманных немецких пленных, а также из иллюзии, что расстояния в пять тысяч миль на самом деле не существует[180].

3

Истинное представление о пространстве — дело непростое. Если я соединю прямой линией Бомбей и Гонконг и это расстояние измерю, я не выясню, какое расстояние нужно преодолеть, чтобы попасть из одного места в другое. И даже если я измерю реальное расстояние, которое надо преодолеть, я ничего при этом не узнаю о том, какие корабли курсируют по данному маршруту, какое у них расписание, с какой скоростью они передвигаются, будет ли мое путешествие безопасным и хватит ли у меня средств, чтобы его совершить. На практике пространство является вопросом возможности передвижения, а не геометрического плана, как было хорошо известно одному железнодорожному магнату, который пригрозил, что улицы города, оскорбившего его, зарастут травой. Я бы проклинал человека, который на мой вопрос, далеко ли то место, куда мне надо доехать на машине, ответит, что оно в трех милях от того места, где я нахожусь, не упоминая при этом объезд в шесть миль. Какая разница, если мне скажут, что расстояние между мной и местом назначения составляет три мили, если идти туда пешком. Мне также могут сказать, что для вороны это расстояние еще меньше. Я не летаю, как ворона, и не собираюсь идти туда пешком. Мне нужно знать, что, если ехать на автомобиле, длина пути составит девять миль, из которых шесть — грязь и ухабы. Пешехода, который говорит о своих трех милях, я сочту занудой, а авиатора, говорящего об одной миле, — просто негодяем. Оба они говорят о расстоянии, которое нужно преодолеть им, а не мне.

Из-за неспособности политиков понять практическую географию регионов неоднократно возникали сложности при установлении границ. Опираясь на некие общие формулы, наподобие самоопределения, государственные мужи в разные времена проводили на карте линии, которые, будучи перенесенными на местность, пересекали завод, поселок, церковь или отделяли в деревенском доме кухню от спальни. Проводились границы, которые в сельской местности отсекали пастбище от водопоя, выгон от рынка, а в промышленных районах — железнодорожную станцию от подъездных путей. На пестрой этнической карте граница оказывалась этнически верной, но только в рамках самой карты.

4

Однако сложности возникают не только с пространством, но и со временем. Характерным примером здесь является случай, когда человек пытается с помощью завещания установить долговременный контроль над своим состоянием после собственной смерти. «Уильям Джеймс-старший решил, — пишет его внук Генри Джеймс, — дать своим детям (часть которых к моменту его смерти не достигла совершеннолетия) необходимые знания и навыки, чтобы они смогли наслаждаться большим состоянием, которое он собирался им оставить. Именно с этой целью он составил завещание, содержавшее подробные инструкции и рекомендации. Тем самым он показал им, как велики были и его уверенность в собственных оценках, и забота о нравственном благополучии своих наследников»[181]. Однако суд не признал завещания, поскольку закон, не приемлющий вечность и бесконечность, считает, что существуют четкие границы при предъявлении моральных требований к неопределенному будущему. В то же время стремление предъявить такие требования — характерная человеческая черта, настолько характерная, что закон позволяет это, но только в течение ограниченного срока после смерти.

Поправки к любой конституции прекрасно демонстрируют уверенность ее авторов, что они донесут свое мнение до последующих поколений. Существуют такие конституции американских штатов, которые практически не подлежат поправкам. Люди, которые их составляли, имели весьма смутное представление о потоке времени: для них Здесь и Теперь были столь яркими и определенными, а Будущее — столь смутным и столь ужасающим, что они смело говорили о том, какой должна быть жизнь после их ухода. А поскольку конституции плохо поддаются поправкам, то фанатики, обладающие к тому же особой любовью к неотчуждаемому праву собственности, обожали записывать на этих скрижалях всякого рода правила и ограничения, которые при умеренно терпеливом отношении к будущему оказывались не более вечными, чем обычный устав.

Понимание текучести времени широко проникает в наши представления. Для одного человека институт, который существовал в течение всей его сознательной жизни, является частью вечного порядка Вселенной, тогда как для другого тот же самый институт кажется эфемерным. Геологическое время весьма отличается от биологического. Социальное время — самое сложное. Государственный муж должен решить, рассчитывать ли ему на короткий промежуток времени или на длительную перспективу. Некоторые решения должны приниматься на основании того, что произойдет в течение следующих двух часов, а другие — из расчета на неделю, месяц, сезон, декаду, период, в течение которого растут дети или внуки. Важная составляющая мудрости — способность определять это время верно. Человек, опирающийся на неверное представление о времени, может принадлежать либо к категории мечтателей, игнорирующих настоящее, либо к категории мещан, которые не видят дальше собственного носа, либо к какому-то промежуточному типу. Подлинная шкала ценностей очень чувствительна по отношению к относительности времени.

Отдаленные от нас времена — прошлое и будущее — должны быть как-то осмыслены. Как говорит Джемс[182], «промежуток времени, длящийся свыше нескольких секунд, перестает восприниматься нашим сознанием непосредственно…»[183]. Самое длительное время, которое мы непосредственно ощущаем, — это то, что называется «обманчивым настоящим»[184]. Оно длится, согласно Титченеру[185], примерно шесть секунд. «Все впечатления, которые мы получаем за это время, являются нам одновременно. Это позволяет нам воспринимать изменения и события, равно как и неподвижные объекты. Восприятие вещей в настоящем дополняется представлением о них. Благодаря комбинации перцепции с образами памяти, целые дни, месяцы и даже годы прошлого соединяются с настоящим»[186].

В этом, способном к восприятию идей настоящем яркость впечатлений, согласно Джемсу, прямо пропорциональна числу промежутков времени, которые мы можем различить, и разнообразию опыта. Так, время отдыха, в течение которого человек изнемогал от скуки, течет очень медленно, а «закончившись, представляется коротким»[187]. Время, заполненное бурной деятельностью, протекает очень быстро, тогда как в памяти оно оставляет долгий след. У Джемса есть интересное рассуждение относительно взаимоотношения между разнообразием впечатлений, которые мы можем различить, и временной перспективой: «У нас есть все основания считать, — пишет он, — что человеческие существа значительно различаются по тому, какие отрезки времени они способны интуитивно ощущать, и по тому, насколько тонко они могут выделять события, наполняющие эти временные отрезки. Бэр[188] занимался очень интересными вычислениями, связанными с тем, как эти различия могли изменять взгляд на природу. Предположим, что мы способны в течение одной секунды различать 10 000 событий, вместо тех 10, которые мы с трудом различаем[189]. И если бы при этом наша жизнь вмещала то же самое количество впечатлений, что и сейчас, — она и была бы, соответственно, в 1000 раз короче. В таком случае мы жили бы меньше месяца и за всю жизнь ничего не узнали бы о смене времен года. Родившись зимой, мы вынуждены были бы поверить в лето, как верим в жару каменноугольного периода. Движения органических существ были бы для нас столь медленными, что мы не смогли бы их наблюдать, а только реконструировали бы их по определенным признакам. Солнце стояло бы в небе неподвижно, а Луна оставалась бы практически без изменений и т. д. А теперь вообразим себе противоположную ситуацию: некое существо получает только одну тысячную часть от тех впечатлений, которые мы получаем за единицу времени, и, следовательно, живет в тысячу раз дольше. Зимы и весны будут для него похожими на четверть часа. Грибы и однолетние растения будут появляться и гибнуть как будто в одно мгновение; многолетние растения будут возникать из-под земли и увядать, подобно струям горячих источников; движения животных будут столь же невидимыми, сколь невидимы для нас движения пуль и пушечных ядер; Солнце будет проходить по небосводу подобно метеору, оставляя за собой огненный след, и пр.»[190].

5

В своем «Очерке истории» Уэллс предпринял изящную попытку визуализировать «подлинные пропорции исторического и геологического времени»[191]. Шкала представляла время от Колумба и до наших дней с графическими промежутками в три дюйма. Читателю нужно было бы опуститься на 55 футов, чтобы увидеть дату рисунков в пещере Альта-мира, на 550 футов — до первых неандертальцев, а затем что-то около мили — до последних динозавров. Более или менее точная хронология начинается только после 1000 года до н. э. В это время «сведения о Саргоне I, правителе Шумеро-Аккадского царства… хранились в глубоких слоях исторической памяти. Этот царь был гораздо более отдален от людей того времени, чем отдален от нашего мира Константин Великий… Хаммурапи к этому времени был мертв уже в течение тысячи лет… А Стоунхендж в Англии уже насчитывал тысячу лет…»[192].

Уэллс говорит об этих соответствиях не случайно. «За короткий период в десять тысяч лет группы, в которые объединились люди, выросли от маленьких племен-семей эпохи раннего неолита до обширных государств (обширных, но все же маленьких и неполных) современности»[193]. Уэллс надеялся, что, изменяя временную перспективу наших собственных проблем, он сможет изменить и их моральную перспективу. Тем не менее любое измерение времени — астрономическое, геологическое, биологическое, телескопическое — минимизирует настоящее и является не «более истинным», чем микроскопическое измерение. Как верно заметил Симеон Странски, «если господин Уэллс размышляет о будущем человечества, то он вправе обратиться к любому числу веков. Если же он размышляет о спасении западной цивилизации, по ходу своих размышлений спотыкаясь о последствия Первой мировой войны, то он должен думать в десятилетиях и годах»[194]. Единица измерения зависит от практических целей измерения. В одних ситуациях временная перспектива нуждается в удлинении, в других — в укорачивании.

Если человек считает неважным, что пятнадцать миллионов китайцев умерли от голода, так как через два поколения потери будут компенсированы благодаря темпам естественного прироста, — это значит только одно: он хочет оправдать свое теперешнее бездействие. Или другой пример: тот, кто довел до нищеты здорового молодого человека, эксплуатируя его сочувствие к людям, испытывающим явную нужду, — не принимает во внимание продолжительности жизни нищего. Люди, ради скорейшего достижения мира подкупающие агрессивную империю и тем самым временно утоляющие ее жажду, преподносят сомнительный подарок своим детям, которые могут стать жертвой агрессии. Люди, которые не хотят мириться с шумным соседом и рассказывают ему, что именно они затевают для прекращения его безобразий, также становятся жертвой избранной ими стратегии.

6

При решении практически любой социальной проблемы необходимо учитывать время. Рассмотрим проблему лесов и производства пиломатериалов. Одни деревья растут быстрее, другие — медленнее. Таким образом, правильная тактика в этой области предполагает такой объем вырубок, который может быть компенсирован новыми посадками. Если расчеты верны, то хозяйство ведется оптимальным образом. Однако при этом могут возникнуть какие-то непредвиденные ситуации, скажем непредусмотренная вырубка для устройства военного аэродрома. Если правительство понимает эту проблему, то запланирует восстановление баланса в будущем.

Или возьмем ситуацию с добычей угля. Здесь речь идет совсем о других масштабах времени, поскольку формирование угольных пластов, в отличие от роста деревьев, происходит на протяжении целых геологических эпох. Разумеется, запасы угля ограничены. Следовательно, правильная социальная политика принимает во внимание сложнейшие расчеты имеющихся мировых ресурсов, возможностей угольной промышленности, скорость потребления угля, экономические механизмы его потребления и учет альтернативных видов топлива. Затем этот расчет должен быть приведен в соответствие с идеальной нормой, в которую входит и параметр времени. Предположим, инженеры пришли к выводу, что имеющиеся в настоящее время запасы топлива расходуются с такой скоростью, что если не будут открыты новые месторождения, то в некоем отдаленном будущем производство придется сократить. Поэтому мы должны решить, как ограничить потребности сейчас, чтобы не обречь на лишения наших потомков. В связи с этим встает вопрос: кого считать нашими потомками? Внуков? Правнуков? Возможно, мы захотим сделать расчет на сто лет вперед, полагая, что этого времени будет достаточно, чтобы открыть альтернативные виды топлива, если в них возникнет потребность. Производя подобные расчеты, мы должны будем показать, какими соображениями руководствуемся. Мы должны будем найти место социальному времени в общественном мнении.

Представим себе теперь ситуацию другого типа: контракт между городской администрацией и трамвайной компанией. Компания утверждает, что она не будет заниматься инвестированием в городской транспорт, если ей не будет гарантирована монополия на главную транспортную магистраль в течение 99 лет. В сознании людей, выдвигающих это требование, 99 лет — это такой долгий срок, что он представляется им почти вечностью. Но допустим, есть основания предполагать, что трамваи данной компании, находящиеся в настоящее время на линии, через двадцать лет устареют. Поэтому в высшей степени неразумно заключать контракт, в силу которого вы фактически обрекаете будущие поколения на пользование сомнительным транспортом. Если городские власти заключают такой контракт, значит, они не понимают, что такое временной промежуток в 99 лет. В данном случае было бы разумнее предоставить этой компании субсидии в настоящее время, чтобы она могла привлечь капитал, а не стимулировать инвестиции, предаваясь сомнительному представлению о вечности. Ни у городских властей, ни у представителей компании, обсуждающих контракт, нет чувства реального времени, когда они говорят о 99 годах.

Популярная история — благодатная почва для всевозможной путаницы со временем. Например, для обычного англичанина поведение Кромвеля, нарушение Акта об унии[195], голод 1847 года — это страдания, перенесенные людьми, которых давно нет в живых, и деяния, совершенные в незапамятные времена людьми, с которыми ни у кого из ныне живущих ирландцев или англичан нет никаких реальных связей. Но в сознании патриотически настроенного ирландца это события почти современные. Его память подобна одной из тех исторических картин, на которых изображены сидящие рядом и беседующие между собой Вергилий и Данте. Такие перспективы и ракурсы служат серьезными барьерами в отношениях между людьми. Ведь человеку, принадлежащему одной традиции, очень сложно держать в памяти те исторические факты, которые с точки зрения другого человека являются фактами современности.

Практически ничего из того, что подпадает под понятие Исторических Прав или Исторической Несправедливости, не может считаться подлинно объективным взглядом на прошлое. Возьмем, к примеру, спор между Францией и Германией по поводу Эльзаса-Лотарингии. Здесь все зависит от того, какой период вы выбираете в качестве точки отсчета. Если считать с рауриков и секванов[196], то эти земли исторически являются частью Древней Галлии. Если с Генриха I — то это часть территории Германии, если с 1273 года — то они принадлежат Австрии, если с 1648 года и Вестфальского мира — то большая их часть относится к Франции; если с Людовика XIV и с 1688 года — то эта территория почти полностью стала французской. Используя исторические аргументы, на практике вы будете уверены в выборе тех дат, которые поддерживают именно ваше представление о том, что нужно делать в настоящий момент.

Аргументы, в которых используются расы и национальности, обычно демонстрируют тот же самый произвольный взгляд на время. Во время войны под влиянием сильных эмоций различие между «тевтонами», с одной стороны, и «англосаксами» и французами — с другой, считалось вечным: они якобы всегда противостояли друг другу. Однако представители предыдущего поколения историков, подобные Фриману, подчеркивали общее тевтонское происхождение западноевропейских народов, а этнологи, разумеется, настаивали на том, что немцы, англичане и большая часть французов имеют общих предков. Общее правило здесь такое: если данный народ вам сегодня нравится, то вы используете символ ветвей, отходящих от одного ствола, а если не нравится, то вы думаете о нем как о ветви, отходящей от другого дерева. В одном случае вы сосредоточиваете свое внимание на периоде, когда ветви поддавались идентификации как части некоего целого, а в другом — на том периоде, после которого они стали различными. И тот взгляд, который соответствует вашему теперешнему настроению, принимается за «истину».

Простой иллюстрацией данного подхода является семейное древо. Обычно супружеской паре «назначаются» какие-нибудь предки. Если есть возможность, их происхождение связывается с каким-нибудь значимым и почетным событием, типа завоевания Англии норманнами. Сведений о предках этих предков нет. Неизвестно, чьими потомками они являются. Таким образом, высказывание, что Такой-то был основателем рода, означает не то, что он был Адамом своей семьи, а то, что он является конкретным предком, с которого желательно начинать отсчет в истории данного рода, или это самый ранний предок, о котором сохранились сведения. Но генеалогические таблицы обнаруживают один еще более глубокий предрассудок. Если предки по женской линии не были какими-либо выдающимися лицами, то происхождение прослеживается по мужской линии. И лишь в отдельные моменты семейной истории особи женского пола садятся на это древо, как пчелки на старую яблоню.

7

Однако самым сложным из всех является будущее время. Имея дело с будущим временем, всегда соблазнительно перескочить через ряд последовательных шагов, поскольку нами движет желание или сомнение преувеличить или свести к минимуму время, необходимое для завершения разнообразных частей процесса. С этой проблемой мы сталкиваемся, например, при обсуждении роли наемных работников в управлении промышленностью. Ведь управление (management) — это слово, содержание которого указывает на множество функций[197]. Исполнение одних функций не предполагает никакой предварительной подготовки, других — требует небольшой подготовки, и, наконец, исполнение третьих сопровождается обучением в течение всей жизни. Поэтому разумная программа демократизации промышленности должна быть последовательной, где представление о круге обязанностей соединяется с соответствующей программой подготовки кадров. Те, кто предполагает немедленно установить диктатуру пролетариата, пытаются игнорировать фактор временных затрат на подготовку, а полное нежелание разграничивать функции является попыткой отрицать изменение человеческих способностей с течением времени. Примитивные представления о демократии, такие, как ротация кадров и неуважение к квалификации, — это не что иное, как старый миф о богине мудрости, которая появляется на свет совершенно зрелой, выскакивая из головы Зевса в полном военном снаряжении. Сторонники подобных взглядов предполагают, будто то, на изучение чего потребуются годы, вовсе не следует учить.

Когда в основе политики используется фраза «отсталый народ», то представление о времени становится решающим элементом. Так, в Статье XIX Версальского договора об учреждении Лиги Наций говорится, например, что «характер мандата должен различаться в зависимости от стадии развития народа», а также от других характеристик. Далее в этой статье говорится, что отдельные сообщества достигли «такой стадии развития», когда их независимость может быть принята условно, с учетом того, что они получают советы и помощь «до тех пор, пока не смогут существовать самостоятельно». По тому, как держатели мандатов и подмандатные понимают это положение, можно судить, что время глубоко влияет на их отношения. Так, в случае с Кубой оценка американского правительства практически совпадала с оценкой кубинских патриотов. И хотя не обошлось без проблем, история не знает более прекрасной страницы в отношениях между сильными и слабыми. Гораздо чаще в процессе истории оценки не совпадали. В тех ситуациях, когда народ империи, каковы бы ни были его публичные заявления, был убежден, что отсталость столь глубока или столь выгодна, что не имеет смысла ее преодолевать, это отношение отравляло взаимоотношения между странами. В некоторых, весьма немногочисленных, случаях отсталость означала, что правительство должно осуществить такую программу развития народа, которая предусматривала бы определенные нормы и определенные временные оценки. Намного чаще, настолько часто, что это фактически превратилось в правило, отсталость воспринималась как вечный и неизменный знак неполноценности. А любая попытка преодоления отсталости воспринималась как подстрекательство к бунту, чем она в подобных условиях, по существу, и являлась. В расовых войнах в нашей стране видны последствия неспособности осознать, что время постепенно стирает рабскую мораль негров и что механизмы социальной адаптации, основанные на этой морали, начинают ломаться.

Воображая будущее, трудно не подчинить его нашим сегодняшним целям, не уничтожить то, что препятствует немедленному исполнению наших желаний, и не обессмертить то, что стоит между нами и нашими страхами.

8

Объединяя наши общественные мнения, мы должны не только отразить больше пространства, чем мы можем охватить взглядом, и больше времени, чем мы можем осознать. Мы должны описать и оценить больше людей, больше действий, больше вещей, чем мы можем сосчитать или живо себе представить. Нам придется подвести итоги и обобщить, а также выхватить из общей массы примеры и интерпретировать их как типичные случаи.

Выбрать хороший пример, демонстрирующий особенности целого класса явлений или предметов, непросто. Эта проблема относится к области статистики, и это наисложнейшая задача для того, чьи математические знания не выходят за пределы элементарного образования. Я отношу себя именно к этому классу людей, несмотря на то, что в свое время я изучил с полдюжины учебников, в которых, как мне тогда казалось, я вполне разобрался. Единственное, что я из них вынес, — это то, что я стал немного лучше понимать, насколько трудно классифицировать явления и делать выборку.

Недавно группа работников социальной сферы из английского города Шеффилда решила составить точное представление об уровне умственного развития рабочих этого города. Они захотели узнать, опираясь на четкие доказательства, каков же в действительности интеллектуальный уровень рабочих Шеффилда. Поставив перед собой такую задачу, они, как и любой, кто не желает придерживаться своего первого впечатления, сразу же обнаружили массу проблем, сопряженных с выполнением этой задачи. В качестве инструмента анализа было использовано анкетирование. Я не буду останавливаться на характеристике использованной ими анкеты. Отмечу только, что она должна была выявить уровень развития среднего жителя английского города. Теоретически вопросы такой анкеты стоило задать каждому члену этой социальной группы. Однако не так просто определить, кто относится к рабочему классу. Предположим, это известно из результатов переписи населения. Тогда в опросе должны были бы принять участие около 104 000 мужчин и 107 000 женщин. Эти люди должны были дать ответы, призванные развеять расхожие представления о «невежественных» или, наоборот, об «образованных» рабочих. Но никто не мог и подумать о том, чтобы опросить столь большое число людей.

Тогда работники социальной сферы проконсультировались с ведущим специалистом в области статистики профессором Боули[198]. Он рекомендовал опросить не менее 408 мужчин и 408 женщин, которые в совокупности и составят нужную выборку.

Согласно математическим вычислениям, девиация была бы не больше чем 1 к 22[199]. Таким образом, им следовало опросить по меньшей мере 816 человек, прежде чем они смогли бы составить представление о среднем рабочем. Но кого включать в эту выборку?

«Мы могли бы собрать отдельные сведения о рабочих, с которыми каждый из нас был в той или иной мере знаком; мы могли бы действовать через филантропов, контактирующих с некоторыми категориями рабочих через клубы, миссионерскую деятельность, больницы, богослужения, место жительства. Но такой метод выборки привел бы к совершенно бессмысленным результатам. Отобранные подобным образом рабочие ни в коей мере не будут типичными представителями так называемых «обыкновенных рабочих». Они будут представлять не что иное, как маленькие группы, к которым они принадлежат.

Самый верный способ добраться до «жертв» анкетирования — найти их с помощью «нейтральной» или «случайной» (accidental, random) выборки. И мы строго придерживались этого метода, несмотря на большие затраты времени и труда, которые для этого потребовались», — сообщили работники социальной сферы.

В результате тщательного анализа они пришли к выводу, что, согласно их опросу, среди 200 000 рабочих Шеффилда примерно «четверть» была хорошо образованной, «около трех четвертей» была «недостаточно образованна», а примерно «одна пятнадцатая» была плохо образованна.

Сопоставьте эти добросовестные и почти педантичные выкладки с тем, что мы обычно думаем, когда говорим: ирландцы непостоянны, французы логичны, немцы дисциплинированны, славяне невежественны, китайцы честны, японцы не заслуживают доверия и пр. и пр. Все эти обобщения основаны на выборках (samples), а выборки сделаны на основе метода, статистически абсолютно ненадежного. Так, работодатель оценивает рабочий класс на основе своего опыта общения с самым беспокойным рабочим или, наоборот, с самым покорным. А какая-нибудь радикальная группировка вообразит, что это типичные представители пролетариата. Много ли найдется женщин, чьи взгляды на «проблему прислуги» выходят за рамки опыта отношений с собственными слугами. Человек, мыслящий на основе случайных событий и фактов, склонен выдергивать из массы явлений и событий какой-то пример, который служит подтверждением или, наоборот, опровержением его предрассудков, и распространяет его на целый класс.

Масса недоразумений возникает тогда, когда люди не хотят относить себя к тому же классу, к которому относят их исследователи. Если бы они соглашались с нашей классификацией, было бы гораздо легче делать прогнозы. Но в действительности ярлыки типа «рабочий класс» справедливы только относительно некоторых людей и только относительно какого-то промежутка времени. Если вы берете всех, чей уровень доходов ниже определенной границы, и называете эту группу рабочим классом, вы можете ожидать, что люди, отнесенные к этой группе, будут вести себя соответственно вашему стереотипному представлению. Вы не знаете точно, кто эти люди. И если фабричные рабочие и горняки более или менее вписываются в эту группу, то уже сельскохозяйственные рабочие, владельцы небольших ферм, разносчики товаров, мелкие лавочники, клерки, слуги, солдаты, полицейские из нее выпадают. Когда речь идет о «рабочем классе», существует тенденция сосредоточить внимание на двух-трех миллионах более или менее убежденных тред-юнионистов и видеть в них Трудящихся (Labor), а остальным семнадцати-восемнадцати миллионам, которые удовлетворяют статистическим критериям, неявным образом приписывается точка зрения, свойственная организованному ядру. Было, например, совсем некорректно приписывать британскому рабочему классу в 1918–1921 годах точку зрения, выраженную в резолюциях Конгресса тред-юнионов или в брошюрах, написанных интеллектуалами.

Стереотип Рабочего Класса как Освободителя служит инструментом отбора одних данных и игнорирования других. Таким образом, параллельно реальному движению трудящихся существует фиктивное Движение Рабочего Класса, в котором идеализированная масса движется к идеальной цели. Эта фикция связана с будущим. А в будущем возможное практически неотличимо от вероятного, а вероятное — от неизбежного.

Если будущее представляется достаточно отдаленным, то человек может превратить то, что возможно, в то, что очень вероятно, а то, что вероятно, — в то, что должно произойти наверняка. Джемс назвал подобное явление лестницей веры и написал, что «это склон доброй воли, на котором обычно поселяются люди, когда им нужно решать фундаментальные вопросы бытия[200]:

1. Нет ничего абсурдного и противоречивого в том, что некий взгляд на мир является истинным.

2. Такой взгляд при известных условиях мог бы быть истинным.

3. Он может быть истинным даже сейчас.

4. Об его истинности свидетельствует то, что он представляется подходящим.

5. Его следует признать истинным.

6. Он должен быть истинным.

7. Он будет истинным, по крайней мере, для меня».

В другом своем сочинении Джемс добавил: «…ваша деятельность в некоторых особых случаях может быть способом обеспечения его конечной истинности»[201]. Тем не менее никто так выразительно не говорил о том, что, если мы знаем как, не надо вместо исходного пункта движения подставлять цель, не надо приписывать настоящему то, что в результате наших усилий и умения будет создано в будущем. Однако этой простой рекомендации трудно следовать на практике, поскольку любой из нас плохо обучен тому, как составлять выборку.

Если мы полагаем, будто нечто должно быть истинным, то мы можем почти всегда найти или ситуацию, в которой это нечто истинно, или человека, считающего, что оно должно быть истинным. Всегда невероятно сложно, когда конкретный факт иллюстрирует надежду на правильное понимание этого факта. Когда, например, первые шесть человек, которых вы встретили, согласны с вами, трудно подумать, что они могли прочитать за завтраком ту же самую газету, какую прочитали вы. Тем не менее вы не можете рассылать анкету случайно выбранным 816 людям каждый раз, когда хотите оценить вероятность того или иного события. Когда речь идет о любом сколько-нибудь значительном количестве фактов, трудно предположить, что можно составить правильную выборку, действуя, повинуясь первому впечатлению.

9

А когда мы пытаемся сделать следующий шаг, чтобы найти причины и следствия невидимых и сложных ситуаций, то случайное мнение оказывается очень коварным. Существует не так много серьезных сфер общественной жизни, где причина и следствие сразу же становятся очевидными. Они не очевидны даже для ученых, посвятивших годы, скажем, изучению стадий развития бизнеса, или изменению цен и заработной платы, или миграции и ассимиляции народов, или дипломатическим целям иностранных держав. Предполагается, однако, что у каждого из нас есть свое мнение по этим вопросам, и не удивительно, что самой обычной формой является суждение, основанное на интуитивном представлении post hoc, ergo propter hoc[202].

Чем менее подготовленным и образованным является человек, тем легче он приходит к предположению, что существует взаимосвязь между двумя вещами, если те привлекли его внимание одновременно. Выше мы рассуждали, что и как привлекает наше внимание. Мы убедились, что доступ к информации затруднен и неопределенен, что понимание контролируется стереотипами, что факты, имеющиеся в нашем распоряжении, фильтруются иллюзиями самозащиты, престижа, нравственности, пространства и способами выборочного исследования. Следует добавить, что, помимо упомянутых, общественные мнения несут еще большие искажения, по-скольку, наблюдая последовательность событий сквозь призму стереотипа, мы с готовностью принимаем сходство или параллелизм за причину или следствие.

Это происходит особенно часто тогда, когда идеи вызывают одинаковое чувство. Если они появляются одновременно, неудивительно, что они вызывают сходные чувства, но, даже когда они не возникают одновременно, сильное чувство, связанное с одной из них, с большой степенью вероятности вызовет в памяти идею, ассоциированную с подобными впечатлениями. Так, существует тенденция, согласно которой все, связанное с болью, объединяется в целостную систему причинно-следственных связей. То же самое происходит и с приятными ощущениями.

11 дня, 11 месяца (1675). В этот день я слышу, что Бог послал стрелу в самое сердце города. Осла, появившаяся в таверне, — это знак Лебедя; имя содержателя таверны — Виндзор. Этой болезнью поражена его дочь. Замечено, что эта болезнь начинается с пивных, дабы показать, как недоволен Бог грехом пьянства и разрастанием числа пивных[203].

Именно этими особенностями восприятия причинно-следственных отношений продиктованы сочинения Инкриса Мейтера[204]. Ими же обусловлены комментарии, сделанные в 1919 году профессором небесной механики по поводу теории Эйнштейна: «Вполне возможно, что… большевистские восстания — это на самом деле видимые следы некоторых глубоких психологических нарушений, имеющих всемирный характер… Тот же самый дух беспокойства овладел и наукой»[205].

Если мы что-то сильно ненавидим, то легко связываем это причинно-следственной связью с другими вещами, которые мы тоже ненавидим или которых боимся. Между ними может быть не больше связи, чем между эпидемией оспы и пивными или между теорией относительности и большевизмом, но они связаны между собой одним и тем же чувством. В сознании, обремененном предрассудками, как в сознании профессора небесной механики, чувство подобно потоку кипящей лавы, который захватывает и увлекает за собой все, что встречается ему на пути. Если произвести в таком сознании «раскопки», то, как и в городе, погребенном под слоями застывшей лавы, можно найти огромное количество вещей, причудливо связанных друг с другом. Факт может быть связан с любым другим, при условии, что они объединены каким-то чувством. В таком состоянии сознание не способно оценить, насколько причудливы его представления. Старые страхи, усиленные новыми, сплетаются в клубок связей, где любой страх, в свою очередь, порождает новый страх.

10

Обычно все это приводит к созданию двух систем: одна воплощает в себе все добро, другая — все зло. Так проявляется наша любовь к абсолютному. Ведь мы не любим уточняющих наречий[206]. Они загромождают предложения и мешают предаваться чувствам, которым так трудно сопротивляться. Мы предпочитаем превосходную степень сравнительной; мы не любим такие словечки, как «скорее всего», «вероятно», «если», «или», «но», «существует тенденция к», «не совсем», «почти», «временно», «частично». Однако почти каждое мнение об общественных делах должно сопровождаться каким-то словом подобного рода. Зато, когда мы свободны в своих реакциях, мы раздаем характеристики в абсолютных терминах: «всегда», «везде», «в ста процентах случаев».

Нам недостаточно сказать, что мы более справедливы, чем наш враг, что наша победа над врагом будет больше способствовать развитию демократии, чем победа врага над нами. Нам нужно подчеркнуть, что наша победа положит конец войне навсегда и подготовит весь мир к наступлению демократии. А когда, окончив войну, мы сталкиваемся с гораздо меньшим злом, чем то, над которым мы одержали победу, относительность результата уходит на задний план, а абсолютность настоящего зла овладевает нашим духом, и мы чувствуем свою беспомощность, потому что не оказались абсолютно непобедимыми. Маятник качается между всемогуществом и бессилием.

Реальное время, реальное пространство, реальные цифры, реальные связи, реальный вес и объем утрачиваются. Перспектива, основа и параметры действия сжимаются и застывают в стереотипе.