Создание текста
Создание текста
Охарактеризовав работу писателя над замыслом, идеей, реальным материалом, сюжетом, языком и жанром произведения, мы можем перейти к самому процессу создания текста.
Труд писателя, как и всякий другой труд, протекает в определенной социальной обстановке и теснейшим образом связан с творческими интересами данного писателя, особенностями его психики, наконец, с материальными условиями, в которых ему приходится писать. Дворянские писатели работали в общем гораздо более планомерно, чем писатели-разночинцы: им не приходилось всецело зависеть от литературного труда, они могли годами отделывать свои произведения, добиваясь их максимального художественного совершенства. Писатели-разночинцы были лишены всех этих преимуществ — они должны были жить на литературный заработок или добывать себе пропитание службой. В этих условиях им приходилось писать в очень короткие сроки, при которых нельзя было и думать о «перле создания».
Глеб Успенский в молодые годы работал в обстановке «трактирного оживления и шума», в окружении «спивавшихся с круга талантливейших людей», и этот «сивушный» быт сильно способствовал опустошенности его «душевной родословной». То, что Успенский этих лет был материально необеспеченным, накладывало сильный отпечаток на условия его труда. У этого писателя не было своего кабинета; вынужденный к срочной работе, он писал сразу набело и т. д.
Наоборот, хорошо обеспеченному Золя была глубоко чужда эта «кочевая» манера писать. Он трудился всегда исключительно регулярно. Золя признавался Боборыкину: «Работаю я самым буржуазным образом; у меня есть положенные часы: утром я сажусь к столу, точно купец к конторке, пишу потихоньку, средним числом страницы по три в день, не переписывая... делаю, конечно, ошибки, иногда вычеркиваю, но кладу на бумагу мою фразу тогда только, когда она совершенно сложится в голове. Как вы видите, все это чрезвычайно ординарно... Но дело-то в том, что все настоящие работники в нашу эпоху должны быть по необходимости людьми тихими, чуждыми всякой рисовки и жить семейно, как какой-нибудь нотариус маленького городка».
У каждого писателя есть свои творческие привычки и навыки. Одни писатели успешнее всего работали вдали от шума больших городов. К этой категории писателей принадлежал Лафонтен, постоянно сочинявший на чистом воздухе, а в русской литературе — Пушкин, который неизменно предпочитал деревню, ибо «в глуши звучнее голос мирный, живее творческие сны». Письма Пушкина к друзьям и родным полны упоминаний об этом его творчестве «в глуши». «Что за прелесть здешняя деревня! вообрази: степь да степь, соседей ни души, езди верхом, сколько душе угодно, пиши дома, сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов». «Я в деревне и надеюсь много писать». «Я убежал в деревню, почуя рифмы». В этой деревенской обстановке протекала и деятельность Некрасова (главные его произведения писались летом, в пору отъезда поэта из столицы, вперемежку с охотой).
Эти случаи закономерны, однако их нельзя считать вполне типичными. Диккенс как никто нуждался в постоянном шуме лондонской улицы. «Я не могу выразить, — признавался он, — сколь сильна моя потребность в улицах и множестве человеческих фигур, мне кажется, будто они что-то доставляют моему мозгу во время работы... В течение недели или двух я могу в уединенном месте... написать колоссально много, но день в Лондоне снова подвинчивает меня и сообщает мне новый запас сил... трудность и тягость написания без этого волшебного фонаря прямо колоссальна».
Такое мнение выражал и Гоголь, который ничего не мог делать в деревенской глуши. Живя в Париже, он поселился в одном из самых шумных мест французской столицы, чтобы из окна своей квартиры следить за движением парижской толпы. Примечателен рассказ Гоголя о том, как была им написана в жалком итальянском трактире одна из глав его «Мертвых душ». «Не знаю, почему именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением».
Пример Гоголя говорит о том, что для писателя вовсе не обязательна отчужденность от окружающих и что «на миру», в шуме и толкотне, творческая работа протекает иногда успешнее, чем в привычном для него и, казалось бы, более удобном уединении. Может быть, всего более этот метод работы характеризовал Маяковского, который никогда не нуждался в кабинетном уединении и постоянно писал на людях, не выключаясь из шума и суеты. Разговор вокруг был для Маяковского тем звуковым фоном, на котором с особой резкостью выступали его собственные художественные помыслы.
Еще чаще было совмещение многолюдства с изоляцией от него: как записал однажды в своем дневнике Л. Толстой, «мысль должна рождаться в обществе, а обработка и выражение ее происходит в уединении». Байрон, как он сам признавался, писал поэму «Лара» «в разгар балов и всяких сумасбродств», по возвращении домой. Грибоедов после каждого выезда в свет писал по ночам в один присест заранее обдуманные и подготовленные им сцены «Горя от ума».
Русские писатели дают нам немало примеров упорной творческой работы в самых неподходящих для этого условиях. Так, Пушкин написал песенку «Как в ненастные дни...» во время карточной игры, мелком на рукаве, а Лермонтов, будучи под арестом в Петербургском ордонанс-гаузе, писал «вином, печной сажей и спичками». Вспомним здесь и Маяковского, который творил в кафе, в ресторане, за игрой на бильярде.
Однако, хотя творчество и не требует обязательно благоприятных условий, оно все же успешнее протекает там, где писатель имеет возможность отключиться от мелких посторонних раздражений, мешающих творческому процессу. Художники слова во все времена добивались этой, хотя бы и временной, изоляции от житейской суеты.
Флобер, сам себя называвший «медведем», любивший жить «без единого события», в состоянии «полного объективного небытия», особенно ценил уединение своего руанского дома, в котором он слышал только «шелест ветра». Эта же тяга к уединению в минуты творческого вдохновения постоянно жила в Пушкине, всегда знавшем цену «вдохновительному уединению», любившем «запереться» и, подобно его герою Чарскому, отрешиться от «света» и от «мнения света».
Гёте принадлежал к числу тех художников слова, которые с особенной настоятельностью ощущали необходимость замкнуться в себе, порвав на время связи с отвлекающими мелочами окружающего быта. И когда Гёте охватывал порыв вдохновения, он стремился возможно скорее привести себя в состояние творческой сосредоточенности. Работая над «Страданиями юного Вертера», Гёте не только стремился к «совершенному уединению» от окружающих, но даже в себе самом удалял «все, что не имело с «Вертером» непосредственной связи». И позднее Гёте не раз обращался к жене с просьбой: «В течение ближайшей недели отстраняй от меня все: иначе погибнет все, что вот-вот могу схватить».
Есть веские основания считать это стремление «уединиться» типическим для большинства писателей: мы легко обнаружим его у Герцена, Гончарова, Достоевского, Писемского, Л. Толстого, Некрасова, Успенского, Чехова и многих других. Стремление это свойственно даже Маяковскому, который обычно «так влезал в... работу, что даже боялся рассказать слова и выражения, казавшиеся» ему «нужными для будущих стихов, — становился мрачным, скучным и неразговорчивым». То, что Маяковский мог и любил работать «на людях», говорит только об его умении приспособляться к неблагоприятным условиям. Однако и он считал, что «трудность и долгость писания — в чересчур большом соответствии описываемого с личной обстановкой» и что писателю необходима творческая изоляция от всего мешающего творчеству.
Не одно «уединение» необходимо в этом случае писателю, но и полная душевная уравновешенность. «Я, — писал однажды Ибсен, — нахожусь в счастливом и умиротворенном настроении и пишу соответственно этому». Пушкин формулировал определенный закон творчества, говоря, что без «душевного спокойствия» «ничего не произведешь».
Разнообразием отмечены не только внешние условия, в которых протекает творческая работа художника слова, но и самый процесс писания. Начнем с вопроса о регулярности этой работы. Одни художники работают чрезвычайно регулярно, заблаговременно распределяя имеющееся в их распоряжении время; другие не придерживаются такого расписания и повинуются только внезапно пробуждающемуся в них влечению и порыву.
Из этих двух форм писания вторая представляется нам исторически более ранней. Именно так в течение многих десятилетий творили романтики, повиновавшиеся только необузданному и необъяснимому для них самих порыву вдохновения. В частности, именно так писал Мюссе, у которого невероятное рвение обычно уступало место светскому ничегонеделанию. В русской литературе некоторую аналогию ему представляла деятельность Леонида Андреева, который «писания... трезвого, как и вообще дисциплины... не выносил». В несколько ночей диктуя огромную трагедию, Андреев мог в то же время по месяцам не подходить к письменному столу. Друзья Андреева отмечали сидевших в нем «врагов совершенства»: «хаос, торопливость и несдержанность, пылкость, недисциплинированность».
Эти же черты в менее отчетливом виде проявлялись в писательском труде Глеба Успенского и Достоевского. Связанный обязательством представить свою работу в определенный и стеснявший его срок, Успенский почти всегда писал в последнюю минуту, негодуя на себя за опоздание, но все же не изменяя этой системы работы «запоем». Гаршин непритворно завидовал «счастливым людям, разным Золя и Троллопам», которые «пишут аккуратно по нескольку страниц в день»; самому ему эта «аккуратность» не была свойственна. С Чеховым случалось, что он ранее «ничего не делал, теперь приходилось наверстывать, валять, как говорится, и в хвост и в гриву». Так же лихорадочно и неровно писал Достоевский, постоянно находившийся в тисках литературных обязательств. Ему вообще не было «ничего в свете... противнее литературной работы, т. е. собственно писанья романов и повестей». Вынашивая в голове произведение, Достоевский неизменно откладывал этот «противный» процесс писания, в результате чего ему приходилось подчас три месяца сидеть над ним «дни и ночи». Неровный ритм работы отличал и некоторых других великих писателей — Гёте, отвлекаемого от нее административной деятельностью и научными интересами, Пушкина, который, подобно его герою, нередко «запирался и писал с утра до поздней ночи», работая в таких случаях «до низложения риз». Уже самый перечень этих писательских имен говорит о том, что неравномерная и спорадическая работа свойственна была не только романтикам, но и таким писателям, которые в силу ряда причин лишены были возможности писать в нормальных условиях.
Другие писатели, наоборот, работали систематически и планомерно. К числу их принадлежала Жорж Санд, которая «точно на спицах вязала свои романы», ежедневно создавая определенное количество страниц и работая без каких бы то ни было творческих «простоев». Золя на основании собственного опыта советовал другим: «работайте много, по возможности регулярно». Размеренно и регулярно работали Тургенев, Островский, Л. Толстой.
Ни один из этих методов писательской работы не может быть предпочтен другому как единственный и обязательный. Никак, разумеется, не отрицая значения систематического труда, мы полагаем, однако, что задача писателя не сводится к выполнению положенного числа страниц в день и что нельзя исключать значения плодотворного «порыва». Гёте был прав, сказав однажды Эккерману о сочиненной им в дороге «Мариенбадской элегии», что, так как это стихотворение записывалось немедленно, «под свежим впечатлением только что пережитого», в нем «есть известная непосредственность, и оно как бы отлито из одного куска, от чего все в целом очень выигрывает». Значение этого порыва хорошо подчеркнул и Чехов, который любил исполнять работу «почти без всяких перерывов», ибо «прерванное всегда трудно окончить»: «Если я надолго оставлю рассказ, — признавался Чехов, — то уже не могу потом приняться за его окончание. Мне надо тогда начинать снова». Эти признания Чехова характерны, но лишены универсального значения.
В этой связи уместно коснуться и другого вопроса — о том, как приступает художник к писанию. Как однажды указал Горький, «труднее всего начало, именно первая фраза. Она, как в музыке, дает тон всему произведению, и обыкновенно ищешь ее весьма долго». Этот горьковский совет повторялся многими современными писателями. Шишков: «Как прелюдия дает ключ к опере, так первое слово фразы дает тон дальнейшему сочетанию слов». А. Н. Толстой испытывает радость, когда чувствует, что «ритм найден и фразы пошли «самотеком». Ю. Либединский вспоминал: «Идут люди все различные, но всех точно освещает одно и то же утреннее солнце». Когда я написал вот эту фразу, она сразу меня ободрила, в ней я почувствовал первую конкретизацию того стиля, который я хотел найти... В этой фразе для меня был заключен метод раскрытия характеров «Недели».
Уже начав писать, писатель обычно втягивается в работу. «Недавно расписался и уже написал пропасть», — сообщал Пушкин. У начинающих писателей этот процесс обычно протекал с большими трудностями. Фурманов признавался: «Часами иногда не могу написать ни одного слова — не знаю, за что уцепиться. А распишешься — яснее»; «Сел писать, написал первые строки, хотя бы и случайные, — и дело стронулось с мертвой точки».
Большей частью художник пишет сам, иногда же обращается к диктовке. В одних случаях это часто связано с болезнью (Леопарди, Гейне). К тому же способу работы прибегали Гёте, предпочитавший диктовку писанию, и Стендаль, который продиктовал, в частности, «Пармскую обитель». «С мерной торжественностью» диктовал Гоголь «Мертвые души». Достоевский обратился к диктовке, так как был вынужден, из-за тяготевшего над ним кабального договора, поскорее написать роман «Игрок». Диктуя его вначале изустно, Достоевский затем ночью диктовал текст вторично, по уже исправленной им рукописи. Этот способ работы настолько понравился Достоевскому, что он его ввел затем в систему.
Страстным любителем диктовки был Л. Андреев; пишущая машинка не могла угнаться за стремительным потоком импровизируемого им текста. Писатели-импровизаторы вообще любили диктовку; писателям же, привыкшим к филигранной отделке языка, диктовка обыкновенно была чужда. Лесков «однажды только... пробовал диктовать, и то вышло скверно»: «Я был болен и продиктовал роман «На ножах», зато, по-моему, это и есть самое безалаберное из моих слабых произведений. За последние годы я так часто болею, что в прошлом году опять было попробовал диктовать, но ничего не вышло».
Диктуя, писатель часто много ходил. Вспомним здесь о Диккенсе, которым овладела нестерпимая жажда движения во время работы над «Холодным домом». Ибсен во время писания много ходил, куря трубку. Островский «перед писанием долго ходил по комнате или освежал голову трудным пасьянсом». То же самое делали во время писания Некрасов и Глеб Успенский.
Эта же потребность в движении владела и Достоевским. Диктуя жене, он, по ее воспоминаниям, «ходил по комнате довольно быстрыми шагами, наискось от двери к печке, причем, дойдя до нее, непременно стучал об нее два раза». Толстой диктовал Т. А. Кузьминской, шагая взад и вперед. «Не обращая на меня никакого внимания, он говорил вслух: — «Нет, пошло, не годится!» Или просто говорил: «Вычеркни». Тон его был повелительный, в голосе его слышалось нетерпение, и часто, диктуя, он до трех-четырех раз изменял то же самое место. Иногда диктовал он тихо, плавно, как будто что-то заученное, но это бывало реже, и тогда выражение его лица становилось спокойнее. Диктовал он тоже страшно порывисто и спеша».
Подобно тому как, создав мелодию, музыкант должен был испытать ее на слух, ряд писателей декламировали только что написанный текст. Мемуаристы удостоверяют, что Пушкин любил читать себе сочиненные им строфы «Евгения Онегина». Классический пример подобной декламации доставляет нам Флобер.
А. Н. Толстой во время работы произносил «фразы вслух. Те, кто не делают этого, пусть делают... Можно произносить... так, что все ошибки будут завуалированы вашим завыванием, а можно так, что именно ошибки-то явственно и зафальшивят, как пробкой по стеклу. Все дело в том, чьим голосом произносятся фразы, — своим, авторским, притворно благородным, сдобренным самодовольством (а оно неизбежно), или голосом персонажей, в которых вы (через жесты, галлюцинации) переселяетесь и одновременно слушаете их сторонним ухом (критик). Большая наука — завывать, гримасничать, разговаривать с призраками и бегать по рабочей комнате».
Остановимся в заключение этого раздела на рисунках, которые писатель набрасывал в процессе писания на полях черновой рукописи, как бы иллюстрируя этим ход творческой работы. Явление это было довольно распространено в практике писателей, хотя далеко не всегда рисунки их имели одну и ту же функцию. Так, например, Достоевский обычно ограничивался рисунками готических сводов, ничем не связанными с содержанием того или иного фрагмента его записных книжек. Реже встречались у него зарисовки человеческих физиономий, которые также не связывались персонально с тем или иным персонажем подготавливаемого произведения. Больше связи с творческими замыслами было в рисунках Лермонтова, у которого «перо в тетрадке записной головку женскую чертит». Рисунки эти имеют своим предметом, конечно, не одних женщин, — вспомним, например, массу голов, силуэтов и динамических сценок, нарисованных на рукописях «Вадима».
С наибольшей полнотой явление это отразилось в рукописях Пушкина, который обращался к рисунку в моменты творческой паузы или временного отклонения в сторону от своего центрального замысла: «Пишу, и сердце не тоскует. Перо, забывшись, не рисует близ неоконченных стихов ни женских ножек, ни голов». Как указал исследователь этой проблемы, появление в пушкинских рукописях рисунков в большинстве случаев связано именно с неоконченными стихами. Рисунок рождается «в творческих паузах... в минуты критической остановки, во время коротких накоплений или разрядов поэтической энергии». Этот рисунок, представляющий собою параллель тексту, отражает громадную жадность Пушкина к людям. Разумеется, рисунки эти имеют целью облегчить процесс писания. Так, начиная писать «Кинжал», Пушкин рисует Занда, Лувеля, Марата и др. Однако эти рисунки выходят за грань вспомогательных этюдов, тонко отделанные, они часто превращаются в своеобразную «графическую новеллу» или «повествовательную карикатуру»[104].