ПРАКТИКУМ ДЛЯ РОДИТЕЛЕЙ

ПРАКТИКУМ ДЛЯ РОДИТЕЛЕЙ

ДЕТИ КИТЕЖА. ФЕДОР

Отец начал пить, когда я был во втором клас­се. Но я не помню первого момента осознания этого. Он просто часто лежал на диване, и я думал, что он спит. Потом я стал слышать, как мать на него ру­гается. Он уже поддатый приходил с работы, и так каждый день.

Ты пытался понять, почему он запил?

Нет.

А сейчас?

Может, что-то не складывалось с матерью. Я мало знал о его работе и жизни. До меня доходи­ли слухи, что он сидел до этого в тюрьме. У него на теле было много наколок. Может, привычка там… может, воспоминания угнетали. Ему уже много лет было…

А когда стала пить мать?

Они часто ругались. А однажды я пришел, из школы, а они оба готовы, лежат. Ходить были уже неспособны. Так интересно, сначала ругаются, по­том вместе пьют. Я помню только два ее слова: «Я сорвалась». Эти слова я запомнил. Я точно не помню период времени, но в один прекрасный момент в доме остался старый матрац на полу, пара сту­льев, газовая плита и телевизор. Если честно, мать даже джинсы мои пропила. Вот такие моменты сейчас вспоминаю, а раньше не помнил. Вот вспомнил сейчас: была ночь, а моя мама пы­талась вытолкать меня в школу. Она видно сильно была пьяна. Я пытался объяснить, что рано, но она не слушала. И я тогда ощутил, что мои слова ниче­го не значат.

А один раз я ударил свою мать. Меня переполня­ли какие-то чувства, ЧТО Я ПРОСТО не смог сдержаться.

Я был зол на нее за пьянство. И отца однажды ударил игрушечной машинкой. Наверное, не мог ему иначе объяснить, что страдаю!

А потом, наверное, понял, что пытаться так воздействовать на мир бесполезно.

Ребенок еще не может сознательно анализировать си­туацию и тем более не способен обсуждать ее с родителя­ми, если они его сами к этому не приучили. В нашей куль­туре и не принято вступать в серьезный диалог с ребенком, спрашивать его мнение. Поэтому растущая личность ищет свои способы влиять на мир. Можно попытаться поплакать или заболеть, а если это не привлекает внимания родите­лей, то остается одно — ударить. Если же ни один из спосо­бов не дал результата, ребенок делает грустный вывод, который окажет влияние на всю последующую жизнь: Мир не управляем.

Причем в случае с Федором мир сначала был добрым, освещенным любовью, а потом вдруг из него ушла и лю­бовь, и безопасность.

— Как-то мама показывала фото из роддома. Отец с цветами. Они меня, думаю, тоже любили. Сейчас вспоминается: сижу на коленях у отца, об­нимаю за шею его и мать, и мы вместе говорим: «Се­мья». Это счастье!

Но вообще мы почти не разговаривали. У нас не было контакта.

И мальчик боролся, как мог. Он сдался лишь тогда, ког­да попробовал все доступные ему способы изменить ситу­ацию, когда со всей очевидностью осознал: в мире есть только боль и одиночество.

— Мать могла неделями не появляться дома. Отец часто не мог ходить после пьянства, и мне пришлось попрошайничать.

Обычная ситуация: матери нет дома, отец ле­жит и говорит, еле шевеля языком: «Принеси по­есть». Мне приходилось идти по соседям. Было жут­ко неудобно, стыдно за отца. Я знал, что в настоя­щих семьях отцы сами зарабатывают.

Что-то внутри меня и сейчас точно знает, что пытаться бороться с миром бесполезно. И ведь все в моей жизни это подтверждает! Когда мою мать нашли в парке со сломанной шеей, мне было лет девять. Самое странное, что, похоже, мне даже это тогда фиолетово было, то есть не тревожило, что ее уже не было. Рядом с ней нашли две нераспеча­танных бутылки водки. Может быть, мстили за что-то. С ней, прежде чем убить, еще что-то сдела­ли. Меня удивляло только одно: зачем так жестоко с ней поступили.

Голос дрогнул. Судя по жару, который охватил его со­знание, он все еще переживает, может, в чем-то винит се­бя! Он же был тогда совсем маленьким, какое это имеет отношение к двадцатилетнему… Это же совсем иная лич­ность!

Но память… она соединяет бабочку с гусеницей и ку­колкой.

Я сходил к брату моей матери — дяде. Мне тог­да было страшно, отец лежал на боку и хрипел. Дя­дя пришел, все увидел и решил обратиться в органы опеки.

У меня была какая-то надежда, что дядя сможет заставить отца заботиться обо мне. У меня было впечатление, что дядя умный и авторитетный.

А он мог взять тебя к себе?

Нет, ему, наверное, материальное положение не позволяло. Мне даже было стыдно проситься. Потом начинается странный период, когда меня на­чали возить из одного детдома в другой, и я даже не помню, сколько их было. Банально говорить, что это было, как сон, но это действительно так было.

А как ты учился?

Никак. В каждой школе была своя програм­ма. Было нужно время еще и к классу притереться. Я всегда был «на новенького», то есть аутсайдером. Все знали, что я — детдомовский.

Впрочем, это я сейчас так оцениваю. А тогда не понимал, что вообще со мной. Просто было пло­хо. Как в сумасшедшем сне, ничего не происходит. Только я приезжаю, обживаюсь, как приезжает ма­шина, снова собирай свои вещи. Куда везли? Почему везли?

У меня сейчас нет эмоциональных проблем с эти­ми воспоминаниями, но я просто не могу заполнить эти провалы в памяти. Из никуда приезжает маши­на, и меня увозит в новый детдом.

Я тогда себе представлял, что какая-то стро­гая тетка с пучком волос и в очках все время перекидывает мои бумаги с одного стола на другой, а меня вслед за ними мотает по совершенно одинаковым серым учреждениям. Я сходил с ума от их одинаковости.

Но тогда объясни мне, почему ты оказался од­ним из лучших учеников в детдоме?

У меня с рождения так было — все, что ло­гично, я понимаю. А если я хоть раз это понял, то я этого не забуду. И еще повлияла моя склонность к наблюдению. Я любил смотреть со стороны и понимать… Это тоже повлияло. Но если я так любил за всем наблюдать, почему так трудно сейчас вспом­нить?

Федор от рождения был наделен живым умом и отлич­ной памятью. Это сослужило ему плохую службу. Он острее своих сверстников переживал боль и несправедли­вость. Своего превосходства он не ощущал, потому что учеба не входила список добродетелей подросткового коллектива.

Мне геометрия нравилась, и я даже с учи­тельницей спорил. Она от меня требовала теоре­му, а мне и так все было очевидно по рисунку. Мне проговаривать это не хотелось, я ведь и так все это знал.

На уроке как-то увидел графики, подумал, что можно прорисовывать формулой дугу. Каждая ду­га имеет свою формулу, то есть не надо чертить, а можно дать машине формулу, и машина сама выпилит. Так мне эта, учительница разъяснила, как функция влияет на графики. Если что-то мне нра­вилось, я видел в этом логику, то для меня это было легким делом.

Меня в детдоме и психологи выделяли, мои кар­тинки рассматривали: «Смотри, глаза большие, значит, чего-то боится».

Ты был рад, когда мы забрали тебя в Китеж?

— А я и не заметил Китежа. Просто когда ока­зался в приемной семье, то почувствовал себя легче, чем в детдоме. Тут можно было расслабиться.

В Китеже «медовый месяц» закончился довольно бы­стро. Стоило Федору повзрослеть и обжиться, как он стал бороться за свободу со своими приемными родите­лями.

Я восстал против графиков, против распи­саний. Мои новые родители заставляли нас мыть посуду по расписанию, гулять по расписанию, даже говорить с ними в специальное время. Я не привык читать книги по расписанию.

А приемные родители тебя любили?

Не знаю, никогда не думал об этом. С ними бы­ло некомфортно.

Ребенок, переживший насилие или заброшенность, закукливается, закрывается в панцирь. Панцирь защищает от ударов судьбы, но и препятствует притоку новой инфор­мации — знаниям и впечатлениям.

А сколько внутренних сил уходит на поддержание за­щиты! Родной ребенок на подсознательном уровне уве­рен, что родители его любят и имеют право заставлять и наказывать.

Приемный ребенок ни в чем подобном не убежден. Любой совет взрослого натыкается на эту защитную оболочку подозрительности, фильтр в сознании: «Дове­рять взрослым нельзя. Если предали самые близкие — родители, то, что уж говорить обо всех остальных!»

В такой системе координат любая просьба приемных родителей: «Делай уроки» или «Помоги мне вымыть посу­ду» — может восприниматься как атака! Поэтому ребенок склонен к обидам и сопротивлению.