ШИЗОФРЕНИЯ И КУЛЬТУРА НАШЕГО ВРЕМЕНИ
ШИЗОФРЕНИЯ И КУЛЬТУРА НАШЕГО ВРЕМЕНИ
То, что сегодня ряд заболевших шизофренией людей высокого интеллектуального уровня приобрели известность благодаря своим работам, созданным во время болезни, факт примечательный. Известность Стриндбергу принесли прежде всего те его драмы, которые были созданы в конечном состоянии после второй фазы болезни; известность Ван Го-га связана преимущественно с работами его шизофренического периода. Стихотворения Гельдерлина, относящиеся к первым годам его болезни, были не слишком известны, никогда не играли какой-то особой роли, и лишь сегодня, взятые в своей совокупности, признаются некоторыми исследователями вершиной его творчества. Далее, мы видим, как сегодня превозносят рисунки Йозефсона его шизофренического периода, тогда как еще в 1909 году они не вызывали повышенного интереса; более того, сегодня уже многие готовы считать, что искусство помешанных имеет важное значение именно как искусство, а не просто как психологический материал для психиатрических исследований.
Если мы заглянем в историю Западной Европы до восемнадцатого века, мы не найдем в ней шизофреников, которые имели бы для своего времени такое же культурное значение, как те немногочисленные шизофренические больные, которыми мы занимались. Напрашивается естественный вопрос: не может ли быть так, что и раньше иногда бывали заметные личности, заболевшие шизофренией и оказывавшие на окружающих влияние своей шизофренической экзистенцией, но мы просто недостаточно об этом знаем. Мы, однако, в состоянии констатировать отдельные случаи заболевания шизофренией, имевшие место даже в средние века, но лишь у совсем незначительных персон. И биографии отдельных людей дают иногда, даже при скудном материале, почву для диагностических подозрений. Тем не менее мне в моих поисках до сих пор не встречалось описаний значительных личностей, которые вызывали бы такие подозрения по поводу шизофрении. А вот соответствующая роль истерии оказалась заметна и велика. Ни средневековая монастырская мистика (особенно в женских монастырях), ни святая Тереза были бы немыслимы без истерического предрасположения. Однако в наше время мы не наблюдаем таких явлений, в которых истерия духовно выходила бы на первый план в той мере, как это бывало раньше. Плут Калиостро и пророчица Прево в качестве больной, наблюдавшейся И. Кернером, — вот последние истерики, которые смогли приобрести большое значение для своего времени.
Можно было бы удовлетвориться констатацией этих фактов. Все последующие истолкования неизбежно будут носить очень субъективный характер и обладать весьма малой универсальностью. Однако такого рода субъективные мысли, неизбежно возникающие у всякого, могут все же быть высказаны. Так, представляется допустимым следующее предположение: как во времена до восемнадцатого века должна была существовать некая естественная духовная предрасположенность к истерии, так нашему времени, видимо, каким-то образом соответствует шизофрения. Разумеется, в обоих случаях дух от болезни независим: Майстер Экхарт и Фома Аквинский не были истеричны. Но дух творит свои воплощения, так сказать, с учетом тех причинно-психологических условий, которые им соответствуют. Мистика могла бы обойтись и без истерии, но ее проявления были бы ограниченнее, беднее, — не в том, что касается духовного значения и смысла деталей и механизма, а в том, что касается распространения и производимого впечатления. Взаимоотношения нашего времени и шизофрении совсем иные. В наше время болезнь уже не является коммуникативной средой, но она подготавливает почву для инкарнации отдельных исключительных возможностей.
Какова же может быть связь между ними и шизофреническими экзистенциями? Пожалуй, можно указать на энтузиазм нашего времени по отношению ко всему далекому, чуждому, необычному и примитивному, — по отношению к восточному искусству, африканскому искусству, детским рисункам. Похоже, он действительно есть, но — откуда он? Истоки его могут очень разниться у разных людей. Лучше всего обратиться вначале к собственному опыту. Должен признаться, что к Стриндбергу я отношусь индифферентно, он вызывает у меня почти исключительно психиатрический и психологический интерес. А вот Ван Гогом я увлекся; он увлек меня, может быть, в первую очередь всей своей мировоззренческой, реализованной экзистенцией, но также — и своим миром, возникающим непосредственно во время его болезни. Соприкоснувшись с ним, я яснее, хотя и не столь реально, пережил то, что фрагментарно наблюдал у шизофренических больных, — то, что я попытался описать выше. Тут словно открывается на время первоисточник фактического существования, словно скрытые основы нашего бытия непосредственно проявляют себя. Но для нас это — потрясение, которое мы долго выносить не можем, от которого мы с облегчением вновь ускользаем, которое мы какие-то мгновения отчасти переживаем перед великими картинами Ван Гога, но и тут долго этого выносить не можем. Это такое потрясение, которое не ведет к ассимиляции чуждого, но толкает нас к преображению в иное нам соразмерное воплощение. Это невероятно волнующий, но не собственный наш мир, из него исходит некое самосомнение, некие призывы к собственной экзистенции — и они благотворны, потому что они инициируют какое-то превращение.
Мне кажется, что сходным образом можно описать и те феномены воздействия этого художника, которые я наблюдал у других людей. Главная проблема сегодняшней ситуации в том, что мы расшатали основной фундамент нашего бытия. Время требует от нас осознания «последних вопросов» и самых непосредственных практических опытов. Наша общая культурная ситуация сделала наши души необычно открытыми для самых чуждых вещей, если они представляются нам подлинными и экзистенциальными.
Но в то же время эта ситуация толкает нас к скорым антиципациям, к неистинности подражания, к подчинению суггестивному воздействию неких откровений, к непреодолимо насильственным движениям, к крику, в котором мы теряем самоконтроль. И мы узнали на опыте, что всем этим соблазнам, которым в большей или меньшей степени почти все мы поддались, противостоят в качестве основополагающих черт нашего этоса основательность, рассудительность в духе истины, добросовестность, подлинность, правдивость, которые мы воспринимаем как необходимые и на которые мы можем опереться. На той кельнской выставке 1912 года, где рядом с удивительными картинами Ван Гога можно было видеть экспрессионистическое искусство всей Европы, замечательное своим однообразием, иногда возникало такое чувство, что «сумасшедший» Ван Гог оказался в вынужденном гордом одиночестве среди толпы тех, которые хотели бы быть сумасшедшими, но чересчур для этого здоровы. Верим ли мы в посредническую миссию высокой интеллектуальной культуры, и свойственной нам безграничной воли к ясности, и долга честности, и соответствующего ей реализма? Верим ли мы в подлинность этой разверзающейся глубины, этого божественного сознания, которым наделены лишь подобные душевнобольные? Мы живем во времена искусственного подражания, превращения всякой духовности в производство и учреждение, простого стремления к какому-то образу существования, действий «по усмотрению» и сценических переживаний, во времена людей, изначально знающих, что они такое, и более того, людей, отличающихся умышленной скромностью и поддельной, оформляющей вакхический опыт дисциплиной — и испытывающих удовлетворение одновременно и от того и от другого. Не может ли в такие времена шизофрения являться условием некой подлинности в тех областях, где в не столь развязные времена и без шизофрении могла сохраняться подлинность восприятия и изображения? Не наблюдаем ли мы некие танцы вокруг желаемого, но воплощаемого лишь криком, деланием, насилием, самоодурманиванием и самовзвинчиванием, ложной непосредственностью, слепым стремлением к примитиву и даже враждебностью культуре, — вокруг того, что истинно и до глубины прозрачно в отдельных шизофрениках? Нет ли, при всех различиях установок и запросов, некоей общности у всех этих танцующих вокруг Стриндберга, Сведенборга, Гельдерлина и Ван Гога теософов, формалистов, примитивистов, — общности неистинного, бесплодного, неживого? Просто ответить на такие вопросы утвердительно было бы насильственной и глупой абсолютизацией. Подобные «отвечания» превышают меру нашего познания. Что есть «неистинное» — это, как нам представляется, одна из центральных проблем психологии, которая не только не решена, но даже еще не сформулирована с достаточной ясностью.
Но высказанное выше приемлемо в качестве вопросов, и нам надо посмотреть, в какой мере можно будет ответить на них «да» и в какой мере — «нет», когда мы уточним те понятия, которые пока еще не проделали в нашем познании путь от просто неясных оценок до ясного понимания. И мы убедимся, что признание определенных, единственных в своем роде работ в качестве обусловленных шизофренией никоим образом не является их принижением. Мы видим глубокое, откровенное там, где оно находит свое подлинное выражение, но у шизофреников мы видим его в неповторимых, ни с чем не сравнимых образах. Такие люди — благо для нас, если мы воспринимаем этот зов их экзистенции, этот импульс самосомнения — и если мы находим в их работах, как и во всем, что рождено подлинным, взгляд в абсолютное, которое всегда от нас скрыто и открывается лишь в таких предельных воплощениях. Но принимать их за образец опасно. Раньше многие, так сказать, старались стать истериками; сегодня о многих можно было бы сказать, что они стараются стать шизофрениками. Однако психологически возможно — в ограниченной мере — лишь первое, второе же — невозможно, поэтому такие старания с необходимостью приводят к фальши.
Само собой разумеется, что подобные замечания призваны лишь субъективным образом представить некоторую область взаимосвязей, которая, возможно, имеет лишь самое периферическое значение, но, в соответствии с задачей настоящих выпусков, должна была приобрести ясные очертания, в связи с чем может показаться важнее, чем она есть. Пусть читатель сам определит ей то место, которое он сочтет для нее подобающим.