глава XII день. «а ты бы смог приговорить к смерти… меня?!»

глава XII

день. «а ты бы смог приговорить к смерти… меня?!»

— Кто же ты, Пилат?! — произнёс в гулкую тишину безлюдного Хранилища Киник. — Кто?!..

Вопрос философа? Да, и философа тоже, но прежде всего следователя-практика.

От ответа на этот вопрос зависело для следователя главное: верно ли выбрано направление расследования? Или он, Киник, подобно начальнику полиции, попал в затягивающий водоворот собственного мировидения, выстроенного крепостной стеной вокруг лелеемого греха? Мира, в котором действительность — ничто, а всё—самооправдание?

— Кто ты, Пилат?

Смысл всякого преступления, в особенности преднамеренного, — противодействие жертве. Если жертва зубами и когтями взбирается по ступеням пирамиды власти, то цель противодействия — жертву столкнуть назад. Или хотя бы осадить — чтобы наносящему удар самому было просторней при вползании на следующую ступень.

Ну, а если случай противоположный? Если человек вознамерился с этой кучи бежать? Пусть редко, но ведь такое желание появляется — у избранных? Тогда в чём смысл совершённого против жертвы преступления?

Не дать сделать… шаг назад?!

Шаг назад — самостоятельно — вот что непозволительно делать никому.

Вот и получалось: для того чтобы Киник смог подобраться к мотиву загадочного убийства в квартале мстящих духов, ему необходимо было установить наиважнейшую из характеристик человека — в какую сторону был обращён Пилат? Вверх или вниз?

Понятия верха и низа, как и все прочие понятия, относительны.

Есть образ, который ещё точнее передаёт смысл происходящего. Это — амфитеатр. Он пирамиды противоположность лишь кажущаяся. Амфитеатр? Кто не знает эти каменные громады, нижней своей частью нацеленные вниз, в царство Гекаты, под землю; эти закруглённые правильные ряды сидений, как ступени в пирамиде! Размещение участвующих в зрелище строго закономерно: на самом верху застревают люди, во Власти наименее значимые, — их путь вниз ещё только начинается. Но чем ниже ступень, тем меньше на ней сидений, тем более значимые сидят на них люди, подхалимством и лицемерием дорогу вниз себе уже пролизавшие, избранные. А на первых рядах и вовсе избранные из избранных — цари и правители. В центре же, на сцене, чувствами всех управляют ряженые в богов. Актёры-боги, ходячие идолы, кумиры толпы, густо накрашены — их облик разнузданных кин`едов не должен пробуждать у сидящих на самых верхних рядах этой пирамиды мысли о закономерностях жизни.

Как живут боги?

Так же, как и их сценические носители. Они рождаются, умирают, изменяют жёнам, те в свою очередь — мужьям, и те и другие — самим себе, и — властвуют над зрителями-исполнителями. Все они, составляя амфитеатр, уводящий к Гекате, мнят его пирамидой, ведущей вверх, — разве не на небе живут боги? Разве не к небу стремятся уподобляющиеся богам?.. И рвущиеся к богам поближе…

Восхождение на более высокую в иерархии ступень — тема бесконечного числа трагедий во всех грандиозных по размерам театрах Рима — будь то в эпоху Республики, эпоху Империи или какую иную эпоху. Толпа, пришпориваемая незримой волей богов, на представления валила валом — предвкушая интересное.

Интересное — это узнаваемое, своё.

И правда, кого из тесно сидевших на каменных ступенях не спихивали? кто не защищался? кто не взбирался вниз? кто не сползал наверх? кого не перетягивали под власть соседнего «ниже» стоящего?

Как усеивающим ступени не узнать скрытый смысл и назначение всех совершаемых на сцене преступлений — карьеры, власти на службе, в семье, в культе?!.. Это — понятно. И — интересно.

А побег навсегда — это непонятное. Чуждое. А непонятное — неинтересно.

Жизнь Александра Македонского на сцене под ликование толп воспроизводилась вновь и вновь, хотя была нестерпимо скучна однообразным сползанием: он любил евнухов, а единственная женщина, гетера, которая, как предполагают, могла быть с ним в близости, и то втравила его, пьяного, в бессмысленное сожжение и без того покорившегося завоевателю города. Если Александр Македонский, как утверждают, — бог, то кто она, повелевающая им? Кто она, названная им богиней любви, как не богиня смерти?..

Да, на ступенях амфитеатра сражались — и в прямом, и в переносном смысле — за упоение опуститься ещё ниже; противоположные же преступления — против тех немногих, кто пытался совершить побег, — судя по сюжетам трагедий, толпу не интересовали.

Пилат, ты — который из оказавшихся на зрелище этой жизни?

Что интересно тебе?

А тебе сокровенному?

И кому интересен ты?

Итак, кто ты, Пилат?

Куда идёшь?

К чему стремишься?

Что для тебя важнее — тога триумфатора или хитон торговца? А может, всё-таки, — запылённый плащ философа, которому освобождение от пут зависимостей позволяет называть вещи своими именами?

Что в тебе более важно: что ты всадник, что наместник или что Понтиец? Или — человек?

— Кто ты, Пилат?! — непроизвольно воздев руки к Небу, обиталищу Истины, вслух сказал обычно умеющий быть сдержанным Киник. И, имея в виду лестницу, соединяющую небо и землю, добавил — И куда идёшь?

От входа в Хранилище раздались знакомые шаги.

— Радуйся! — первым коротко, как всегда на римский манер, поприветствовал хранителя наместник.

— Радуйся! — в тон ему отозвался Киник.

Наместник был мрачен.

Пилат же, прежде чем сесть в кресло, стал обходить Хранилище, то и дело бережно прикасаясь ладонями к свиткам книг. В последние дни жизнь как никогда сильно раздвоилась. Одна жизнь пробуждалась здесь, в Хранилище мысли, — здесь были размышления, сомнения, жизнь, но не было страха, дисциплинирующего весь привычный уклад цивилизованной жизни, в которой всё время хочется прислониться спиной к непроницаемому для мечей камню колонн, а главная мечта — завести верного пса…

Но долго наместник беседовать с Киником не мог — начинало тянуть во дворец. И, наоборот, без свободного течения мысли пребывание во дворце становилось для Пилата скучным уже на второй день.

Пилату и наместнику было тягостно не столько сосуществование в нём нескольких жизней, сколько углублявшееся в эти дни расслоение, удаление одной жизни от другой — их противопоставление. Уже одно осознание их несовместимости радости не приносило.

Сейчас, благоговейно прикасаясь и к древним, уже пожелтевшим свиткам, и к тем, что пожелтеть ещё не успели, Пилат как никогда ощущал, что он вернулся домой. Нет, не на Понт, но — домой. Домой? Где он, дом? И что — он?

Пилату хотелось просить у Киника прощения. Неизвестно за что. Может быть, за свою… бесхребетность, что ли… Может быть, за неумение понять себя. Может быть, за назначение Киника в Хранилище — ведь это попытка низвести киника до хранителя. Словом, Пилат и сам не смог бы объяснить своих чувств. Смешанных и противоречивых.

Пилат — Понтиец, всадник, офицер легиона, наместник и муж своей жены — опустился в кресло.

Он откинулся назад и положил руки на колени — ладонями вверх. Помолчал и сказал:

— Странная здесь, над книгами, кровля. Она не задерживает солнца. Я ладонями ощущаю его тепло.

— Я тебя понимаю, — тихо проговорил Киник. И закрыл глаза.

— Я готов, — неожиданно для себя вдруг сказал Пилат.

Киник поступил не менее странно, хотя для себя и не столь неожиданно.

— Ты — кто? — спросил он.

— В каком смысле? — опешил наместник.

— Закрой глаза, — предложил Киник. — Сядь, чтобы тебе было удобно, и расслабься. И чтобы голова не висела.

Пилат откинулся головой к стене и закрыл глаза. Складки лица расправились.

— Не удивляйся тому, что увидишь, — слышал он голос Киника. — И почувствуешь. Всё это правда. Тебе сколько сейчас лет? Первая цифра, которая приходит в голову?

— Четыре, — чуть удивлённо ответил Пилат. — Не может быть… Мне же ведь…

— Стоишь? Сидишь?

— Стою.

— Один?

— Нет. Рядом кто-то… громадный. До неба! Странно… От кого-то я это «до неба» уже слышал… Не помню от кого… Моя рука поднята вверх. Рядом — нечто огромное, но… я почему-то до её руки всё-таки достаю. И опустить руку не могу. Вот эту, — и Пилат приподнял правую руку.

— «Её»? Это — женщина?

— Н-н-н… Не вижу, — нахмурился от усилия разглядеть Пилат.

«„Её”, но „не вижу”»… — подумал Киник.

— Может, это богиня? — спросил он.

— Да, — обрадованно кивнул Пилат. — Очень сильная богиня. Богиня богинь.

— Кто? Имя?

— Имя?.. Киб`ела. Матерь богов.

— Ты среди богов Кибелу выделяешь? — спросил Киник.

— Н-н-н… Нет.

— А жертвы ей приносишь?

— Буквальные? Нет. Но душой я, конечно…

— А кому-нибудь из богов приносишь?

— О да! — Пилат даже удивился. За кого Киник его принимает? Да и как бы он мог удержаться на должности, если бы не приносил жертвы божественному Тиберию?.. И если бы не принимал участие в жертвоприношениях авг`уров (а каждому наместнику Рим придавал их несколько).

— А Кибела — какая? Плохая или хорошая?

Пилат нахмурился. И не ответил. Более того, он напрягся, скрестив руки. И ноги тоже.

Продолжать дальше, понятно, было бессмысленно. «Богиня» сопротивлялась, вырвать руку четырёхлетний Пилат ещё не дорос, и, скорее всего, сопротивление дальше только возрастёт — и символы могут смениться придумками.

— Открывай глаза. Всё, — вздохнул Киник.

Пилат открыл глаза, ошарашенно озираясь. Он растирал занывшую руку: она каким-то образом успела затечь. Этого быть не могло, глаза были закрыты всего несколько минут… но это было так. Впрочем… Раз опустить её не позволяли годами…

— Что это было? — спросил Пилат.

— Ты и твоя жизнь. Вернее — твоя нежить, — ответил Киник.

— А кто — она? — и Пилат с опаской кивнул вверх.

— Поживём — увидим, — уклонился от немедленного ответа Киник. И задумался. Пилат ведь уже говорил — не то в прошлый, не то в позапрошлый свой приход — что-то про себя как ребёнка, которого держат за руку. Держат за руку…

Кибела… В Греции её, с чуть изменённым назначением, называли Гекатой, богиней ночи… Посвящённые Кибеле мистерии — непременно ночные: поклоняющиеся в темноте священного леса доходили до умопомрачения, а потом избранные, в течение десяти лет постом и молитвой готовившиеся к высшему посвящению богине, себя оскопляли — осколком кремня. Так же, согласно легенде, некогда поступил, чтобы получить прощение за совокупление с доступными нимфами, возлюбленный и муж Матери богов Аттис… Возлюбленный? Нет, муж…

Муж?..

Оскопление?..

Доступные женщины при живой жене?..

Скопцы, помнится, всегда становятся кин`едами. Подобно распутным нимфам приглашая всех похлопыванием по своим блудливым ляжкам… Да и тот сын патриция был такой же… Опять всё тот же круг!..

Над кем в самом деле владычествует женщина? Так уж ли над мужчиной, как то считают несмысленные? Ведь если приглядеться, то женщина властвует в мужчине над кинедом!

— Опять женщина, Пилат, — осторожно подытожил Киник. — И какая!

Пилат, не противясь, кивнул. Он всё ещё чем-то напоминал ребёнка. Четырёхлетнего. Растерянного и от стыда желающего убежать и спрятаться. Вместо того чтобы вырваться и опустить затёкшую руку.

Полураспятую.

Даже веки у Пилата оказались опущенными — чтобы спрятаться.

Киник понимал, что Пилату нужно время, чтобы принять решение — и соответственно решению поступить.

Чтобы не мешать ему размышлять, Киник встал и направился в дальний конец Хранилища. Там его ждала книга, которую он утром обнаружил на полках. Это была ценнейшая рукопись Керкида из Мегалополя, копии с которой, возможно, нигде более и не сохранилось… И Киник в неё погрузился.

— Не помешаю? — раздался позади Киника голос Пилата.

Киник оглянулся. Обязательная для должностного лица тога с широкой пурпурной полосой казалась на Пилате случайной тряпкой, кем-то за ненадобностью выброшенной, а им, Пилатом, подобранной.

— Что нам жаждут сообщить духи предков? — натужно пошутил Пилат. — Погадаем?

Он заглянул через плечо Киника в свиток и вслух прочёл первое, что попалось на глаза:

…Ведь вся эта бешеная злоба и безумное Стремление соития с женщинами влекут за собой Гибель и конечное раскаяние. Но есть ещё продажная Любовь, Афродита с площади. Когда тебя охватит Желание и ты захочешь её, с ней никаких хлопот, Ни страха, ни беспокойства. Всего за один обол.

— Века проходят, а всё одно и то же! «Гибель и конечное раскаяние…» — задумчиво повторил Пилат. — А без страха только на площади. Такое впечатление, что все пути в Городе ведут под «красные светильники». Как и в любом городе. Почему жизнь так устроена? Ночь, случайное воплощение Афродиты, своеобразный рок, всё вместе — участь… А что же судьба? — вздохнул Пилат.

Обречённо вздохнул.

Помолчал и добавил:

— А Афродита, как сообщает этот мудрец, вариант ещё не худший. В объятия может попасть и нечто похуже. Может, остаться с ней — я имею в виду Афродиту — навсегда?..

О! Это был ответ! Ответ на вопрос: как быть с Кибелой?

— Хорошие стихи, — после некоторого молчания сказал Пилат. — А что ещё сказано про нашу странную жизнь?

Он взял другой лежавший на столе свиток и наугад прочёл:

…Дай десять мин ты повару и драхму лишь — врачу, Тому, кто льстит, — талантов пять и шиш — советчику.

А девке дать не жаль талант, философу ж — обол.

Пилат задумался. Он понимал, что жребий говорил ему о чём-то важном, и даже догадывался, о чём. Но признаться себе, что он, понимая, не принимает, — Пилат не мог. Признаться, что, соединившись с патрицианкой, он поступил, как раб? Как человек из толпы, отдавший талант обману и ничего — истине?

— Это тот знаменитый Кратет, который сам себя на свободу выпустил? — наконец спросил Пилат.

«Кратет, Кратета раб, Кратета отпускает на волю», — эти оставшиеся на века слова киника действительно произнёс Кратет, когда всё своё имущество принёс в народное собрание и передал родине.

— Да, — кивнул Киник. — Тот самый. Кратет, Кратета раб, Кратета отпустил.

Пилат кивнул. И, помолчав, сказал.

— Обол — это ещё неплохая цена. Вообще-то с философами и их обличениями нередко… не церемонятся. Бывает, обходятся и без… уличающих кинжалов. Шутка.

В каждой шутке шутки только доля. Подчиняясь какой силе, выплыл из памяти этот кинжал?

Кто же ты — Пилат?! Вечный раб Кибелы? Или начал отпускать себя на свободу?

— Скажи, — очень серьёзно сказал Киник, — а ты бы мог приказать казнить… меня?

Пилат молчал долго.

Будь он наместником до конца, он бы ответил: «Нет». Но сам Пилат сказать слово лжи не мог.

— Ты — кто? — углубил вопрос Киник.

«В самом деле, — подумал Пилат, — кто я? С Уной один, с начальником полиции — другой, в боевом строю — третий, на подходе к „красным светильникам” — четвёртый, а с ним, с Киником, — пятый? Целая толпа… Я — толпа?..»

— Если казнить меня ты колеблешься, — поднявшись, произнёс Киник, — то к власти ты не готов. Хотя власти и не чужд. И именно потому что не чужд, труп и вышел тебя поприветствовать. И проводить. Он должен перевесить чашу весов. Он, если угодно, палач не только твой, но ещё и мой!

Пилат ошарашенно смотрел на Киника.

— Обнаружил ещё одну посмертную жизнь? — перешёл к обороне наместник.

— Можешь назвать это и так. И ты труп или принимаешь, или нет. Соответственно, и путей у тебя только два: или казнить любого… да, даже того, кого подводит Провидение, чтобы тебе же и помочь… Или… Пилат, давай, бежим отсюда, а?.. Брат?!..

Наместник нахмурился.

— Представляешь, — горячо заговорил Киник, — небольшая хижина, скромная одежда, собеседник, не отягощённый страстью сохранить и приумножить, — следовательно, в мысли полностью раскованный… А если в хижине появляется женщина, то ты для неё—мужчина … Зачем тебе недоженщина?.. Стоит ли? Чем с такими, лучше оставаться одному. Хотя в простоте человек как раз и вырывается из одиночества. Представил?

Пилат представил. Хижина, прилепившаяся к скале, — это горы? да, получается, горы… — защищающие от ветра деревья, костёр, напротив гость — Киник… Только одет он не в дорогую цельнотканую одежду хранителя, а в нечто такое, что больше напоминает одежду пастуха. Да Киник ли это? Седина на висках…

Пилат представлял горы родного Понта — и они были прекрасны.

А наместник поднялся и, небрежно кивнув хранителю, молча направился к выходу.