13

13

— Дженкинс, — спросил я как-то утром застенчивого мазохиста с Мэдисон-авеню, — вы никогда не помышляли об изнасиловании?

— Не понимаю, — ответил он.

— То есть о совершении насильственного полового сношения?

— Я не понимаю, с чего вы взяли, что я могу вообще об этом думать?

— Неужели вы ни разу в жизни не мечтали кого-нибудь убить или изнасиловать?

— Нет. Никогда. Ни разу. Я ни к кому не испытываю агрессии, — тут он помолчал и добавил: — Разве что к себе самому.

— Этого я и боялся, Дженкинс, и потому давайте-ка всерьез подумаем о насилии, убийстве и грабеже.

Дженкинс весь этот сеанс пролежал, не шелохнувшись, не дрогнув ни единым мускулом, ни разу не повысив голос.

— Вы… вы имеете в виду мечты об… этом?

— Нет, не мечты, а их совершение. Ведь если так и дальше пойдет, Дженкинс, вы и впрямь превратитесь в грязного старикашку, не так ли?

— П-простите?..

— Вы проводите жизнь, валяясь на полной крошек кровати, читая порнуху и воображая себе прелестных девушек, мечтающих, чтобы вы их спасли. После того как их едва не накрыл оползень, не разрезал пополам плуг культиватора, не зарезал безумец, не сожгло пламя, вы спасаете их, а они посылают вам воздушный поцелуй. Так? Но в какой момент вы достигаете кульминации, мистер Дженкинс?

— Не знаю… не понимаю, о чем вы…

— Когда вы испытываете высшее наслаждение — когда успокаиваете спасенную девушку или же когда языки пламени лижут ее лицо, нож полосует ее вены, культиватор вот-вот сделает из нее пюре? А? Когда?

— Но я хочу спасать людей. Я не чувствую агрессии. Никогда.

— Слушайте, Дженкинс, я по горло сыт вашей пассивностью, вашими мечтаниями. Вы когда-нибудь совершали поступок?

— Случая не представлялось.

— Вы когда-нибудь причинили боль другому человеку?

— Яне могу. И не хочу. Я хочу спасать…

— Прежде всего, вы должны спасти себя самого, а сделать это сможете, лишь очнувшись от своей спячки. Если получите от меня задание и срок до нашего следующего сеанса — он в пятницу — вы выполните его?

— Не знаю… Мне никому не хочется причинять боль… Моя душа основана на этом принципе.

— Это мне известно. Но душа ваша больна, помните? И поэтому вы здесь.

— Но, прошу вас, не надо, я никого не хочу насиловать…

— Вы, наверно, заметили в приемной новую секретаршу. Ту, вторую? (Она была средних лет девочкой по вызову, которую я нанял специально для свидания с мистером Дженкинсом.)

— Ну да, конечно, заметил…

— Миленькая, правда?

— Да, весьма.

— И человек прекрасный.

— Наверно.

— Так вот, я хочу, чтобы вы ее изнасиловали.

— О, нет-нет! Что вы? Зачем?

— Ну, хорошо, а свидание ей назначить вы можете?

— Но… насколько это будет этично с моей стороны?

— Смотря по тому, что вы намерены с ней сделать.

— Да нет, я имел в виду другое… Она — ваш секретарь, и я полагал, что…

— Напрасно полагали. Ее личная жизнь меня не касается. (Чистейшая правда, замечу в скобках.) Так вот, договоритесь с ней о свидании. Сегодня вечером. Пригласите ее поужинать, потом отвезите к себе и следите за своими реакциями. Если почувствуете настоятельную потребность изнасиловать ее — с богом! Ей скажете, что это — часть назначенной вам терапии.

— Ох, что вы, что вы… Я никому не хочу причинять зла… да еще такому очаровательному существу.

— Чем она очаровательней, тем пригодней к изнасилованию. Но решать вам. Просто постарайтесь пробудить в себе агрессию.

— Вы вправду полагаете, что, если я стану поагрессивней, это поможет?

— Вне всякого сомнения. Переверните всю свою жизнь. Если сильно постараетесь, сможете даже испытать тягу к убийству. Но не отчаивайтесь, если на первых порах у вас получится всего лишь обматерить про себя толкнувшего вас прохожего. — Я поднялся. — Ну, ступайте. Уверен, долго вам уламывать Риту не придется — справитесь за две минуты.

Дженкинсу понадобилось двадцать, хотя Рита попыталась согласиться сразу после того, как он ей представился. Через три с половиной недели ухаживаний в своем фирменном стиле он наконец сумел соблазнить ее на переднем сиденье своего «фольксвагена», к великому облегчению всех заинтересованных лиц. Для закрепления успеха главные герои отправились к Дженкинсу домой, чтобы продолжить труды в более подходящих условиях. Впрочем, судить о пробудившейся в моем пациенте агрессии позволяло лишь то, что он случайно задел свою жертву локтем по носу и не извинился. Рита попыталась исполнить старинный номер: «Ой, ты такой своенравный, ударь меня…», однако Дженкинс заверил ее, что, сколь бы своенравным он ни был, он никогда никого не ударит. Когда она попросила укусить ее за грудь, он отговорился тем, что у него, мол, слабые десны. Она пробовала распалить его до бешенства, используя в качестве возбудителя собственные прелести, а потом отказать в удовлетворении вызванного ею же желания, однако Дженкинс просто надулся, и ей пришлось уступить.

Между тем он, как истый мазохист, использовал любую зацепку, чтобы Рита с ним порвала. Дважды не являлся на свидания (счет за впустую потраченное время она прислала мне), случайно разбил ее часы (счет за ремонт был отправлен по тому же адресу), а уж в постели кончал в тот миг, когда меньше всего ожидавшая этого партнерша безмятежно зевала. Тем не менее она держалась самоотверженно, сочтя, что триста долларов в неделю на дороге не валяются.

К концу месяца Дженкинс, достигший с нею значительных успехов, приобрел кое-какой опыт в общении с противоположным полом и даже минут пять флиртовал с мисс Рейнголд. Но он был также опасно близок к тотальному нервному срыву. От невозможности заразить Риту чем-нибудь венерическим, равно как и обрюхатить, разъярить, спровоцировать на разрыв или как-нибудь еще доставить себе страдания, он впал в настоящее отчаянье. Ну, разумеется, успехи на любовном поприще он попытался компенсировать неудачами во всех прочих сферах бытия. Дважды терял бумажник. Забыл, уходя из дому, закрутить кран в ванной и залил всю квартиру. И наконец, сообщил мне однажды, что с тех пор, как сам стал заниматься своими инвестициями, проиграл на бирже столько денег, что ему придется отказаться от моих услуг.

Я убеждал его продолжить, но в тот день, когда я уж совсем было уговорил его, он умудрился попасть под бульдозер, наблюдая за какой-то стройкой, и на полтора месяца угодил в больницу. Несколько месяцев спустя кубик надоумил меня послать ему счет за услуги Риты, и я должен с сожалением признаться: он с готовностью оплатил его. Мне оставалось только отнести случай Дженкинса к разряду моих безусловных врачебных неудач.

А их и без того было немало. Пациентку, страдавшую навязчивым стремлением к беспорядочным связям, я пробовал исцелить по варианту № 3 метода Уильяма Джонса для прерывания привычек, то есть перенасыщением. Уговорил ее поступить на недельку в один бруклинский бордель, наивно предполагая, что этого хватит, чтобы человек до конца дней своих пребывал в целомудрии. Но вместо недельки она провела там месяц. На заработанные деньги подрядила одного из своих клиентов провести с нею отпуск на мексиканском курорте Пуэрто-Вайярта. Больше я ее не видел, но тоже записал себе в минус.

Без костей мои психоаналитические сеансы были ролевыми играми. Но вместо того, чтобы ограничить эти игры психодрамами в духе Морено[43], я вводил их в рамки реальной жизни. Все должно было делаться реальными людьми в реальных обстоятельствах.

И в последующие пять месяцев я предписывал своим пациентам уволиться с работы, бросить жену/мужа/ хобби, сменить привычки, пристрастия и квартиру, перейти в другое вероисповедание, отказаться от прежней манеры есть, спать, совокупляться, думать, иными словами — выявить свои невысказанные желания, раскрыть свой нереализованный потенциал. И все это я делал, не упоминая про Жребий.

Но, поскольку я не научил пациентов использовать кости — это я стал делать позже, разработав «Дайс-терапию», — результаты, как вы уже могли, наверное, убедиться, были просто плачевны. Двое пациентов подали на меня в суд, один покончил с собой (тридцать пять долларов в час псу под хвост), другого арестовали за вовлечение несовершеннолетнего в преступную деятельность, а третий уплыл на парусном каноэ на Таити и в буквальном смысле — как в воду канул. Но с другой стороны, случались у меня и победы.

Некий высокооплачиваемый и не менее высокопоставленный менеджер рекламного агентства бросил работу, семью, вступил в Корпус мира[44], провел два года в Перу и написал целую книгу о фальсификации аграрной реформы в слаборазвитых странах, причем книгу эту высоко оценили все, кроме правительств Перу и Соединенных Штатов. Живет в хижине в Теннеси и пишет книгу о влиянии рекламы на недоразвитые умы. Бывая в Нью-Йорке, он заглядывает ко мне, всякий раз предлагая сочинить книгу о слаборазвитой психике психиатров.

Прочие мои достижения были менее очевидны и эффектны.

Вот, к примеру, взять Линду Райхман. Эта юная, стройная, богатая девица последние четыре года прожила в Гринич-Виллидж[45], где занималась тем, чем, по мнению богатых независимых девиц, и полагается заниматься в Гринич-Виллидж. За месяц сеансов, предшествующих обретению моей собственной независимости, я узнал, что она обращается к услугам психоаналитика в третий раз, любит рассказывать о себе, а особенно — о своих многочисленных случайных связях, с безразличием и жестокостью по отношению к мужчинам со всеми их глупыми и тщетными потугами причинить ей страдание. В ее монологах литературные, философские и фрейдианские аллюзии то переливались через край, то внезапно иссякали. И каждый раз она старалась чем-нибудь да шокировать мою буржуазную респектабельность.

Всего лишь через три недели с того дня, как по воле Жребия я погрузился в стихию анархии, наша с нею очередная сессия анализа прошла довольно своеобразно. Девица явилась в еще более взбудораженном состоянии, чем обычно, пересекла, покачивая довольно аппетитными бедрами, кабинет и плюхнулась на кушетку. К моему удивлению, она не произнесла ни слова в течение целых трех минут — абсолютный для нее рекорд. Потом взвинченным голосом сказала:

— До чего же мне надоело все это… дерьмо. (Пауза.) Сама не знаю, на кой черт я сюда прихожу. (Пауза.) От вас проку — как от хиропрактика. (Пауза.) Господи, чего бы я ни отдала, лишь бы только однажды встретить МУЖЧИНУ. А попадаются… одни слюнтяи-онанисты. Исключительно. (Пауза.) Что за… мир такой! И как только люди переносят эту свою убогую жизнь? Вот у меня есть деньги, голова на плечах, секс — а я готова завыть с тоски. А что же держит всех этих мелких болванов, у которых ничего нет, что их-то заставляет жить! (Пауза.) С каким бы наслаждением я взорвала этот траханый город, чтоб камня на камне не осталось. (Долгая пауза.)

Уик-энд я провела с Куртом Роллинсом. К вашему сведению, он только что выпустил роман, который «Партизан ревью»[46] назвал, вот послушайте, я процитирую: «самым ошеломительным и поэтичным произведением последних лет». Конец цитаты. (Пауза.) Его проза подобна молнии: резкая, стремительная, сверкающая; это Джойс с энергией Генри Миллера. (Пауза.) Сейчас он работает над новой книгой про четверть часа из жизни мальчика, только что потерявшего отца. Нет, вы представляете — целый роман про пятнадцать минут?! Сам Курт — тоже ничего себе. Девушки сами вешаются ему на шею. (Пауза.) Только вечно без денег. (Пауза.) И еще забавно, он вроде бы не очень любит секс. Трах-бах — и бежит за письменный стол. Трах-бах. (Пауза.) Впрочем, ему нравится, как я отсасываю. Но…

Мне хочется отрубить ему руки. Хрясь-хрясь — и нету. Тогда он мог бы диктовать свой роман мне. Да, отрубить ему руки. Я полагаю, это значит, что я хочу его кастрировать. Может быть. Не думаю, что это сильно бы его огорчило. Скорее, он бы обрадовался, что больше времени останется на эти его драгоценные писания про четверть часа из жизни какого-то маленького засранца. (Пауза.) «Ошеломительный роман…» Скажите, пожалуйста! В нем изящество позднего Генри Мелвилла и мощь умирающей Эмили Дикинсон. А вы хоть знаете, о чем он? Впечатлительный юноша узнает, что у его матери роман с человеком, который учит его любить поэзию. Впечатлительный юноша впадает в отчаянье. «О Шелли, зачем ты покинул меня?» (Пауза.) Очередной слюнтяй-онанист, вот и все! (Пауза.)

Что-то вы сегодня все молчите? Хоть бы поддакнули разок или переспросили «Вот как?». Вы не забыли, что я вам плачу сорок баксов в час? За такие деньги можно было бы расщедриться на два-три «да-да» в минуту.

— Сегодня что-то не тянет.

— Ах, не тянет? А мне какое дело?! А меня тянет трижды в неделю вываливать тут перед вами свою помойку?! Давайте, доктор Райнхарт, пора наладить тягу. Мир построен на том, что всем приходится хлебать дерьмо и не морщиться. Давайте, давайте разомкните уста. Ведите себя как психиатр. Хотелось бы услышать ваше верное эхо.

— А мне сегодня хотелось бы услышать, что бы вы сделали, если бы могли заново создать мир, чтобы он отвечал вашим… самым высоким мечтам.

— Бросьте вы этот вздор. Превратила бы его в огромное мужское яйцо, что ж еще?

(Пауза. Долгая пауза.)

— А сначала истребила бы всех двуногих тварей… всех, ну, скажем, почти всех… за ничтожным исключением. Потом снесла бы ВСЁ, что они понастроили… Камня на камне бы не оставила. И пустила бы сюда животных… Нет, не пустила бы… Я бы их тоже изничтожила. Пусть остаются только травка и цветочки. (Пауза.) Не могу представить себе людей. (Пауза.) Да и себя саму — тоже. Меня тоже бы надо стереть с лица земли. Да! Вот оно! Самая моя светлая мечта — пустой мир. Парень, это то, что надо! Маленькие моллюски на озере Ремо оценят это. Но в этом моем мире им тоже места не будет! Пустой, пустой, пустой мир.

— Вы можете представить себе человека, который бы мог вам понравиться?

— Доктор, я вообще не выношу людей. Точно знаю. Свифт их ненавидел, Марк Твен терпеть не мог, так что я в хорошей компании. Это болваны восхищаются болванами, а стадо — стадом. Какая бы я ни была, а все же мне хватает мозгов понять: хорошие люди — либо слабаки, либо жулики. Вас, кстати, это тоже касается. Вообще-то вы, психиатры, самые большие жулики из всех.

— Почему вы это говорите?

— Этот ваш дутый кодекс профессиональной этики. Вы за ним прячетесь. Я вот четыре недели лежу перед вами, рассказываю про свое дурацкое, жестокое, распутное, бессмысленное поведение, а вы только киваете, как китайский болванчик, и со всем соглашаетесь. Я верчу перед вами задницей, сверкаю ляжками, а вы придуриваетесь, делая вид, что не понимаете, зачем я это делаю. Вы не признаете ничего, кроме того, что я выражаю словами. Что ж, ладно! Я хочу почувствовать ваш член. (Пауза.) А теперь добрый доктор скажет спокойным глупым голосом: «Вы сказали, что хотели бы почувствовать мой член?» А я отвечу: «Да, это началось у меня года в три, когда мой отец…» А вы продолжите: «Итак, вы полагаете, будто желание почувствовать мой член впервые возникло у вас…» И пошло-поехало! И мы с вами оба будем делать вид, будто слова ничего не значат…

Мисс Райхман вдруг замолчала на полуслове, приподнялась на локтях и, не взглянув на меня, по длинной дуге плюнула на коврик перед моим письменным столом — плюнула смачно и точно.

— Я вас не виню. В самом деле, я вел себя как робот. А вернее, как козел.

Мисс Райхман села на кушетке и, изогнувшись, повернулась ко мне:

— Что вы сказали?

— То есть вы полагаете, что не знаете, что я сказал? — сказал я, скорчив участливую рожу, и заговорщицки улыбнулся.

— Срань господня, что я слышу?! Неужели в вас проснулось что-то человеческое? (Пауза.) Ну, давайте, скажите еще что-нибудь. Раньше за вами такого не замечалось.

— Ладно, Линда. Я скажу. Скажу, что пришло время забыть о ненаправленной терапии. Пора узнать мое истинное отношение к вам. Верно?

— О том и речь.

— Ну, давайте для начала признаем, что у вас — болезненно завышенная самооценка. Далее: в сексуальном плане вы можете предложить гораздо меньше других женщин, потому что вы тощи и грудь у вас плоская, отчего вам приходится носить так называемые чудо-лифчики. (Она презрительно фыркнула.) И вы, вероятно, доводите мужчину до оргазма раньше, чем он успевает расстегнуть ширинку. Далее: интеллектуально вы чрезвычайно ограниченны и поверхностны, умственно неразвиты, мало читали, а что прочли — не усвоили. Резюмирую: вы — посредственность во всех отношениях, если не считать разве что размеров вашего состояния. Количество мужчин, с которыми вы спали, а также тех, кто предлагал вам выйти замуж или лечь в постель, находится в прямой зависимости от того, как широко вы раздвигаете ноги и раскрываете кошелек. А вовсе не от вашей притягательности.

Презрению было тесно на лице, и оно стало спускаться на плечи и шею, которую Линда вывернула до хруста, отворачиваясь от меня в театральном негодовании. Когда я закончил говорить, девушка пылала и оттого, наверно, начала с преувеличенным спокойствием и неторопливостью:

— Бедная-бедная Линда! Только большой Люки Райнхарт может сделать так, чтобы и смрадная душа ее не закоснела в дерьме, как в цементе. (Она резко сменила темп.) Кем вы себя возомнили, придурок несчастный?! Кто вы такой, чтобы разевать пасть по моему поводу? Вы ни хрена обо мне не знаете, кроме того, что я сама позволила узнать! А позволила я лишь чуточку скабрезных подробностей — с самого верху! И еще беретесь судить!

— А вы хотите показать мне свои груди?

— Да пошел ты…

— Но тогда, может быть, покажете какие-нибудь эссе, рассказы, стихи, картины?

— О человеке нельзя судить по объему его бюста или количеству эссе. Когда я занимаюсь любовью с мужчинами, они этого не забывают. Они знают, что обладали женщиной, а не полурастаявшим айсбергом. А вы, спрятавшись за свою драгоценную этику, взираете на все свысока, хотя видите только поверхность.

— Какими же достоинствами вы можете похвастаться?

— Я из тех, кто называет вещи своими именами. Я знаю, что далека от совершенства, но так и говорю, и успела усвоить, что вы, психиатры, просто самодовольные вуайеристы! Я вам всем это заявляю в глаза, и потому вы все в конце концов нападаете на меня. Вы не терпите правды.

— Так, значит, это профессиональная этика не позволяет мне заняться с вами любовью?

— Да, если только вы не гомик, как еще один мозгоправ, которого я знала.

— Что ж, тогда позвольте официально уведомить вас, что в перспективе наших дальнейших отношений я не стану придерживаться традиционной схемы «врач — пациент» и сочту себя свободным от этических стандартов, записанных в уставе Американской ассоциации практикующих психиатров. Отныне и впредь буду общаться с вами как человек с человеком. И, оставаясь человеком-психиатром, буду давать вам советы, но не более того. Как вам это?

Линда спустила ноги на пол и оглядела меня с медленной улыбкой, призванной, вероятно, обозначить сексуальность. Она, впрочем, и была довольно сексуальна — стройная, с чистой кожей, с пухлыми губками. Но поскольку она была моей пациенткой, я никак не реагировал на нее как мужчина — впрочем, как и на любую другую пациентку в течение последних пяти лет, — невзирая на заявления, предложения, обольщения, провокации и все прочее, что время от времени случалось на сеансах. Отношения «врач — пациент» отбивают всякое желание не хуже, чем пятьдесят отжиманий под холодным душем. Глядя, как Линда Райхман улыбается, выгибает спинку, выставляя грудь (настоящую или накладную?), я впервые за всю свою карьеру психоаналитика почувствовал, что готов реагировать.

Ее улыбка постепенно превратилась в презрительную ухмылку.

— Лучше, чем вы были, но этого еще очень мало.

— Я полагаю, вы хотите почувствовать мой член.

— Делать мне больше нечего.

— В таком случае давайте вернемся к вам. Ложитесь и облегчайте душу.

— То есть как это «ложитесь»? Вы же только что сказали, что будете вести себя по-человечески! А у людей не принято разговаривать, повернувшись друг к другу спиной.

— Святая правда. Ладно, начинайте… будем говорить глаза в глаза.

Она снова окинула меня взглядом, чуть сощурившись, и ее верхняя губа дважды дернулась. Поднялась и обернулась ко мне лицом, на котором в ярком свете лампы с моего стола я заметил легкую испарину, а вместо соблазнительной улыбки — может быть, она и подразумевалась — довольно напряженную гримасу. Стала придвигаться ближе, на ходу расстегивая юбку.

— Я подумала… так будет лучше для нас обоих… узнать друг друга физически. Вам так не кажется?

Она подошла к моему креслу и позволила юбке упасть на пол. Обнаружились крошечные белые шелковые трусики — и никаких чулок. Присев ко мне на колени, (кресло, издав неблагозвучное кряканье, наклонилось назад еще дюйма на три) и полуприкрыв глаза, Линда сонно спросила:

— Ну так как?

Прямо скажем, ответ ей был дан положительный. У меня была превосходная эрекция, пульс участился на сорок процентов, мои чресла были приведены в рабочее состояние выбросом всех надлежащих гормонов, а сознание, как предусмотрительно распорядилась в таких случаях природа, функционировало смутно и неотчетливо. Влажные губы прижались к моим губам, язык скользнул ко мне в рот, пальцы пробежались вдоль шеи, запутались в волосах. Линда изображала Брижит Бардо, я реагировал соответственно. После прочувствованного, продолжительного поцелуя она снова поднялась и с той же полусонной, механической, будто приклеенной улыбкой принялась предмет за предметом снимать с себя: блузку, лифчик (я был вынужден признать, что был не прав насчет бюста), браслет, часы и трусики.

Видя, что я продолжаю сидеть, как сидел, с идиотически-блаженным выражением на лице, она чуть заколебалась, ибо считала, что сейчас вроде бы мой выход: самый момент заключить ее в страстные объятия, подхватить на руки, опустить на кушетку и осуществить соитие. Я решил этот момент упустить. После кратких колебаний (на этот раз влажная верхняя губа вздрогнула только раз) Линда опустилась передо мной на колени и потрогала ширинку. Расстегнула ремень, крючок, потянула вниз молнию. Поскольку я не двигался (по крайней мере, осознанно), девушке было нелегко извлечь вожделенный предмет из трусов. Наконец удалось его высвободить, и он встал твердо и прямо, слегка дрожа, как молодой ученый, на которого вот-вот наденут докторскую накидку. (Весь мой прочий организм в соответствии с рекомендациями этического кодекса ААРР был точно льдом окован.) Линда придвинулась еще ближе, готовясь пустить в ход губы.

— Линда, а ты не смотрела такое кино — «Сокровище Сьерра-Мадре»? — спросил я.

Она помедлила, вздрогнула, зажмурилась и втянула пенис в рот. То есть поступила так, как подобает поступать умной женщине в такой ситуации. Хотя влажное тепло рта и прикосновения языка произвели вполне предсказуемый эффект, приведя меня в состояние эйфории, я обнаружил, что возбуждение не слишком туманит мне сознание. Безумный ученый, дайсмен, живущий по воле Жребия, глядел на все происходящее слишком пристально.

Прошло — или постепенно стало казаться, что прошло, — чересчур много времени (я переносил все выпавшее на мою долю с безмолвным и профессиональным достоинством), прежде чем Линда поднялась и, прошептав: «Разденься и иди ко мне», очень мило подошла к кушетке, легла на живот, лицом к стене.

Я подумал, что, если еще немножко посижу неподвижно, Линда, пожалуй, разозлится, оденется и потребует деньги обратно. До сих пор мне приходилось видеть ее в двух ролях — сексуального котеночка и интеллектуальной стервы. Существует ли еще и третья Линда? Левой рукой придерживая сползающие брюки, я приблизился к кушетке и сел на краешек. Обнаженное тело, белевшее на казенной коричневой коже, казалось озябшим и детским. Линда лежала, отвернувшись, но просевшая под моей тяжестью кушетка должна была уведомить ее о том, что я пришел.

Сколь бы ущербной личностью ни была моя пациентка, округлая и на вид упругая попка должным образом искупала ее недостатки. Повиновалась ли она, выставляя зад в сторону возбужденного мужчины, инстинкту, или следовала укоренившейся привычке, но расчет был верен. Моя ладонь была уже не менее чем в двух с четвертью дюймах от этой плоти, прежде чем безумный ученый в лондонском тумане осознал, что делает.

— Перевернись, — сказал я. (Пусть наводит свое смертоносное оружие куда-нибудь еще.) Линда медленно перевернулась на спину, обхватила меня белыми руками за шею и стала тянуть к себе, пока наши губы не встретились. Она начала довольно настойчиво постанывать. Потом, крепко прижимаясь своими губами к моим и каким-то образом заставив меня поднять ноги и вытянуться рядом с нею на кушетке, прильнула ко мне всем телом. Самозабвенно, но расчетливо она целовала, стонала, извивалась. Я же просто лежал, не слишком напряженно размышляя, что делать дальше.

Видимо, я опять пропустил свой выход, потому что она прервала поцелуй и слегка оттолкнула меня. На какой-то миг мне показалось — она сейчас выйдет из роли, однако полузакрытые глаза и подрагивающие губы свидетельствовали об ином. Она развела бедра и явно ждала возможного оплодотворения.

— Линда, — сказал я тихо. (На этот раз — никакой чепухи насчет кино.) — Линда.

Одна ее рука исполняла роль Вергилия, пытаясь проводить моего Данте в преисподнюю, но я ее удержал.

— Линда, — прозвучало в третий раз.

— Ну, давай же, — отозвалась она.

— Линда, погоди…

— Ну, в чем дело, давай же… — Она открыла глаза и уставилась на меня, словно не узнавая.

— Линда, у меня «критические дни».

Почему я так сказал, одному Фрейду известно, хоть и говорилось это из желания сказать нелепость. От осознания психоаналитического смысла сказанного мне стало стыдно.

Но она то ли не читала Фрейда, то ли ей вообще не было до него никакого дела: я с сожалением отметил, что она находится в стадии перехода от кошечки к стерве, не задерживаясь на промежуточной, третьей Линде.

Она моргнула, попыталась что-то сказать — но вышло лишь какое-то фырканье, — дернула верхней губой два, три, четыре раза, снова полуприкрыла глаза и простонала:

— Ну, пожалуйста, пожалуйста… войди в меня… возьми меня, сейчас… Сейчас.

Хотя ее руки не тянули меня к себе, но жеребец мой воспринял эти слова с воодушевлением и примерно на 1 и 1/8 дюйма вдвинулся в долину звезд, когда безумный ученый, рванув поводья, не осадил его.

— Линда, я бы хотел, чтобы сначала ты кое-что сделала.

(Что? Что сделать? Бога ради, что?) Впрочем, это было просто идеальное заявление: она ведь не знала, о чем речь, — если о каких-нибудь моих сексуальных предпочтениях, то она вновь с наслаждением взяла бы на себя роль Брижит Бардо — она же кошечка. Если же о чем-то не столь насущном и связанным с моей профессией психоаналитика — в этом случае на сцену вышла бы интеллектуальная стерва. Любопытство пересилило обеих, и она широко открыла глаза.

— Что? — спросила она.

— Полежи неподвижно, закрой глаза.

Она взглянула на меня — наши тела по-прежнему разделяло дюйма три-четыре, и одна ее рука все еще призывала меня нырнуть в ее раскаленный тигель — и опять я не увидел в ней ни кошечки, ни стервы. Со вздохом послушалась, разжала пальцы, закрыла глаза, а я снова устроился на краю кушетки.

— Постарайся расслабиться, — сказал я.

Глаза ее распахнулись, а голова дернулась, как у куклы.

— Какого хрена мне расслабляться?

— Ну, прошу тебя, пожалуйста… сделай, как я говорю. Раскинься здесь во всей своей красе, и пусть твои руки, ноги, лицо расслабятся. Пожалуйста.

— Да чего ради? Ты-то ведь не расслабился, — и холодно засмеялась над моим фаллосом — невостребованным, отринутым, но по-прежнему неколебимым.

— Прошу тебя, Линда. Я хочу тебя… Хочу обладать тобой, но прежде я хочу ласкать тебя, целовать тебя и сделать так, чтобы ты приняла мою любовь без… то есть полностью расслабившись. Знаю, что это невозможно, и потому предлагаю тебе способ, при помощи которого этого можно добиться. Представь себе девочку, которая собирает на лугу цветы. Представила?

На меня уставилась стерва:

— Да на фиг мне это надо?

— Если ты сделаешь это, ты сможешь… если ты будешь следовать моим инструкциям — возможно, ты откроешь нечто удивительное… Если я сейчас трахну тебя, мы с тобой ничему не научимся, — я резко, так что наши лица оказались почти рядом, наклонился над нею. — Маленькая девочка собирает цветы на прекрасном, роскошном, зеленом, но совершенно пустом лугу. Ты видишь ее?

Она задержала на мне взгляд, потом опустила голову на валик кушетки, сдвинула ноги. Прошло две или три минуты. Издалека доносилось приглушенное стрекотанье — мисс Рейнголд печатала на машинке.

— Я вижу маленькую девочку… она собирает тигровые лилии у болота.

— Красивая девочка?

(Пауза.)

— Да, очаровательная.

— А родители? Что у этой девчушки за родители?

— Еще я вижу маргаритки и кусты сирени.

(Пауза.)

— А родители — сволочи. Бьют ребенка… а ведь она еще совсем крошка. Покупают длинные ожерелья и хлещут ее. Связывают сцепленными браслетами. Дают ей отравленные леденцы, от которых ее тошнит, и потом заставляют вылизывать собственную рвоту. Никогда не позволяют ей остаться одной. И стоит ей, вот как сейчас, пойти в поле, когда она возвращается, они ее избивают.

(Я помалкивал, хотя побуждение сказать «и они бьют ее, когда она приходит домой» было поистине геркулесовой силы.) Последовала долгая пауза.

— Они колотят ее книгами. Бьют книгами по голове снова и снова. Колют булавками и карандашами. И еще кнопками. А потом запирают в погребе.

Линда ничуть не расслабилась; она не заплакала, она по-прежнему оставалась стервой — поносила родителей, а к бедной девочке испытывала не сочувствие, а только ожесточение.

— Посмотри повнимательней на эту девочку, Линда. Очень внимательно. (Пауза.) Ну? Эта девочка?.. (Пауза.)

— Эта девочка… плачет.

— Почему эта де… есть ли у нее… есть ли у этой девочки цветы?

— Есть… есть… Это — роза, белая роза. Я не знаю откуда…

— Что… какие чувства питает она к белой розе?

[Пауза.]

— Белая роза… единственное существо во всем мире, с которым она может поговорить… единственное существо, которое любит ее… Она держит цветок за стебель перед глазами и разговаривает с ней… нет… она не держит ее. Роза сама плывет к ней… как заколдованная, но девочка никогда, ни разу в жизни, не прикоснулась к ней… И она никогда не целует ее. Просто глядит и… и в такие… в такие минуты… она чувствует, что счастлива… С этой розой… с белой розой она счастлива.

Еще через минуту Линда заморгала и открыла глаза. Поглядела на меня, на мой поникший член, на стены, на потолок. На потолок. Раздался звонок, причем, как я вдруг осознал, уже, кажется, в третий или в четвертый раз.

— Час прошел, — изумленно проговорила Линда и потом добавила: — Какая дурацкая смешная история, — но без горечи, мечтательно.

Если не считать молчаливого одевания, сеанс был окончен.