глава IV хранитель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

глава IV

хранитель

«Киником» этого — странника? мудреца? воина? жреца вселенского храма Истины? — Пилат нарёк самолично.

А произошло «наречение» при следующем стечении обстоятельств.

В своё первое после назначения наместником инспекционное посещение Иерусалима Пилат в сопровождении охраны, как водится, знакомился с достопримечательностями города — и, величайшим усилием воли подавляя зевоту, время от времени выказывал своё восхищение.

«О, боги! — ненавидя эту сторону своей должности, думал Пилат. — Хотя бы одна мысль! Хотя бы одно живое лицо!»

Но его окружали лица только должностные — светившиеся подобострастием и предупредительностью.

Обременительное перемещение по городу и его ближайшим окрестностям продолжалось, наместник выказывал удовольствие и с каждым шагом жизнь ему казалась всё более и более омерзительной. Подходя к построенному ещё Иродом Великим гипподрому, по сравнению с римским совершенно ничтожному, только уничижающему тех богов, которых он должен был возвеличивать, Пилат не выдержал, закрыл глаза и внутренне торжественно произнёс:

«Клянусь вам, Двенадцать вышних богов: если я увижу живое лицо, я его… я его… возвышу! Чего бы мне это ни стоило! О, боги! Услышьте меня! Помогите!»

И когда Пилат открыл глаза, то первый, кого он увидел, был Киник. Одет он был более чем просто, к тому же плащ свой, хотя и стиранный, он явно использовал на кинический манер: сложенный вдвое, он нередко служил ему ещё и постелью. Если бы не непривычный для этих мест цвет волос и непокрытая голова, то с обыденной точки зрения в Кинике ровным счётом ничего способного привлечь внимание не было — обычного сложения, среднего роста. Но Пилат наметанным взглядом офицера победоносного римского войска сразу же распознал в нём скифа.

Разве что к толпе, когда та дружно бросилась поглазеть на новоназначенного наместника, не присоединился. Киник остался сидеть как сидел, а только смотрел — привычно-спокойно и, чувствовалось сразу, испытующе — как будто вглядывался не только в настоящее и прошлое Пилата, но и в его будущее.

Пилат бы и сам не смог объяснить, чт`о ему понравилось в этом странствующем простолюдине, но понравилось — что-то. А вот наместнику, совсем недавно вкусившему восторженное поклонение, полагающееся ему как воплощению Империи, которое так хочется принимать за искреннюю любовь, невосторженность внимания Киника была обидна.

Охрана наместника, догадавшись о его намерении заговорить с так и не поднявшимся на ноги наглецом, в несколько ударов отбросила чернь на два десятка шагов назад.

Наместник и Пилат смотрели на явно не обременённого не только приличной одеждой, но и имуществом человека, а тот — ровно и спокойно на него. И опять — испытующе!

— Проси чего хочешь, — первым нарушил молчание Всемогущий наместник Империи.

— Не з`асти свет, — полуусмехнувшись-полуулыбнувшись, ответил Киник.

«Высечь! — мелькнуло в сознании наместника. — Непочтение к римской власти».

А вот Пилат глубоко вдохнул и расправил плечи, как в зной после глотка студеной воды.

Произнесённые слова были как пароль и отзыв — для всякого не чуждого познаний в истории и философии. Слова эти для каждого учившегося в риторской схоле известны: произнесены они были хотя и несколько столетий назад, но в памяти людей образованных остались навсегда. Некогда в точности с тем же предложением просить что угодно обратился сам Александр Македонский — величайший из всех известных полководцев, ко времени знаменитого разговора почти властелин мира. А обращался он к кинику Диогену Синопскому (земляку Пилата! Синоп — столица Понта), который, наслаждаясь редким умением раскованно мыслить, естественно, не обременял свою независимость ничем материальным. Вплоть до того, что роздал всё своё имущество и переселился в деревянный п`ифос из-под вина при храме Кибелы — Матери богов. И не только нисколько от безыскусности своего жилища не страдал, как то втайне с тех пор подозревала толпа, но, напротив, наслаждался жизнью как никогда. Считается, что Александр Македонский, который привык от подхалимов, только его и окружавших, слышать нескончаемые просьбы о золоте и о повышении во власти, видя благородную невозмутимость Диогена, хотел его вознаградить. Потому и предложил всё, что только может дать властелин мира.

Однако при этом заслонил солнце. А в ответ услышал неслыханное:

— Не засти свет!

Рассказывают, что Александр Македонский повиновался и благоговейно отошёл, а когда удалился достаточно, чтобы не мешать размышлениям мудреца, сказал:

— Не будь я Александром Македонским, то хотел бы быть только Диогеном.

И вот сейчас тот знаменитый разговор воспроизвёлся.

Не ожидавший ни такого ответа, а ещё более такого от себя предложения, наместник, справившись с просившейся выскользнуть наружу радостной улыбкой Пилата, стоял и не находил, что сказать.

Неужели отойти — благоговейно?! — и потом сказать, что если бы он не был наместником Империи, то хотел бы быть как этот… этот… вовсе не простолюдин, а явный наследник Диогена?

Нет, это было бы смешно: он, Пилат, далеко не Александр Македонский… К сожалению. Или к счастью?

Это Александр мог уйти, не наградив — но и не наказав за дерзость.

А как мог выйти из создавшегося положения новоназначенный наместник Империи?

Повернуться и уйти навсегда, не наказав простолюдина за дерзость, для наместника было невозможно — хотя бы потому, что его отступление в глазах жителей города унизило бы сам принцип власти. А это — преступление против Империи, преступление против божественного правителя лично — такое принцепс и ему верные могут не простить. Расплата за мягкость — жизнь самого наместника.

А Пилат не мог повернуться и уйти, прежде всего, потому, что не пожелавший при его приближении подняться человек, столь ценивший возможность щуриться на солнце, явно обладал умом, а здесь, в городах провинции Сирия, несмотря на обилие магов и жрецов разнообразных культов, несмотря на важных государственных гадателей-авгуров из Рима, присутствие которых было обязательным при всяком наместнике, поговорить, в общем-то, было не с кем.

Потерять единственного встреченного в этой пустыне собеседника?

Что делать?

Что можно было сделать?

Как этого потомка Диогена наказать так, чтобы… чтобы наказание ему было… наградой?..

Как выполнить долг перед Империей и при этом не навлечь на себя гнев главных Двенадцати богов за невыполнение клятвы?

И чего только он не поднялся?

О, боги!

Пилат, разумеется, знал, что киники отрицали всякую власть одного человека над другим — и если удостаивали разговором вообще, то только на равных — ибо разговор возможен только между равными. Не на равных — не разговор, а явное или скрытое выпрашивание большей власти или большего имущества. И то и другое киникам было безразлично — и потому они бывали вознаграждены возможностью общения. И не важно, кто перед тобой: последний нищий или властелин мира, каким был завоеватель земель и народов, бессильный перед мыслителями Александр Македонский, — главное, возрос ли он до способности быть собеседником?

Что до Диогена, то сокровенный смысл его слов был следующим: ты — царь, а я — выше тебя, и брат мой не ты, а солнце, бог истины; поднимись над собой, и мы поговорим — во имя Достойного созерцания. Александр просто не понял. Как не поняли этот разговор многие последующие поколения людей, далёких от познания первооснов жизни.

— Ты — Киник? — не столько спросил об убеждениях, сколько нарёк простолюдина Пилат.

Киник улыбнулся — слово для него явно звучало прекрасной музыкой.

Но музыкой, понятной только ему.

Толпе же, напротив, в этом загадочном древнем слове, случайным образом созвучном с обозначением собаки, нравилось видеть нечто оскорбительное. Как только подхалимствующие по жизни это слово не извращали! В конечном счёте всякого, кто хотя бы пытался называть вещи своими именами, толпа обзывала киносом — собакой — циником! Толпа дошла до того, что тем, кто не желал жить «по-человечески», но хотел быть свободным от имущества и потому обретал способность к раскованному мышлению, приписывала любовь к собачьему лаю — и очень радовалась глубине собственного ума.

— Ты — Киник? — повторил вопрос, уже улыбнувшись, Пилат.

— Хотелось бы, — вздохнув и скрывая улыбку, ответил Киник. — Истинный кинизм — это здравый смысл, а мне его — не хватает… К сожалению.

— Спасибо, — сказал Пилат.

То, что кинизм — это здравый смысл, мысль для Пилата была новая. А радость от приобщения к новой мысли, случается, действует настолько сильно, что порой забывают про должность.

— Соскучился по лошадям? — уже открыто улыбнувшись, спросил Пилат.

— Как ты догада… Гипподром? — странник кивнул в сторону золотых крылатых богов, которым были посвящены гипподромы по всей Империи. — Но здесь могут оказаться и случайно. Как-никак местная достопримечательность.

— Как скифу не соскучиться по лошадям?! — усмехнулся Пилат. — Говорят, вы на вашем загадочном севере на них не только умираете, но и рождаетесь.

— Не все, — в тон ему ответил, улыбаясь, скиф. — Скифы одинаковы лишь издали, в туманном далек`е, а вблизи выясняется, что они разные. Да и лошади не у всех. Как ты пришёл к выводу, что я соскучился по лошадям?

— Я милого узн`аю по походке! — ответил, посмеиваясь, Пилат словами популярной в Империи песенки. — Как намявшему не одну лошадиную спину не распознать своего брата — всадника?

Киник непроизвольно опустил глаза на, так скажем, несколько нестройные ноги Пилата.

— Можно в жизни обойтись и без лошадей, — сказал Киник. — Многие у нас так и уходят — ни разу не оказавшись в боевом седле… Нет, здесь я не из-за лошадей. Впрочем, и ты тоже здесь — но тоже далеко не всадник.

Пилат оценил оба смысла сказанного — прямой и должностной. Что может быть прекрасней изящной мысли?

— А при каком храме уважаемый философ облюбовал себе пифос?

— Очень может быть, что такой храм ещё не воздвигнут, — как-то уж особенно серьёзно произнёс Киник. — К тому же можно обойтись и без пифоса… Это — излишество.

По легенде, когда молодой Диоген перестал по примеру своего отца изготавливать фальшивую монету и, вдруг пожелав стать учеником Антисфена, явился в его схолу, то тот, не намеревавшийся принимать новых учеников, пытался Диогена прогнать и даже замахнулся на него палкой. Диоген мужественно не дрогнул и подставил голову:

«Бей, — сказал он, — но ты не найдёшь такой крепкой палки, чтобы прогнать меня, пока у тебя есть чт`о сказать».

Так Диоген стал учеником Антисфена. И в те же дни Диогена, освободившегося от неправедно заработанных денег, осенило прозрение, как можно жить ещё лучше. Помогла, как иронизирует легенда, мышка: Диоген всего лишь взглянул на неё, когда она пробегала мимо. В противоположность людской толпе, она не нуждалась в подстилке, не пугалась темноты и не искала мнимых наслаждений…

— А что ты скажешь о пифосе, доверху набитом книгами? — спросил, поддавшись Пилату, наместник.

Наместник имел в виду Хранилище. Римская власть всегда следила, чтобы хотя бы в столичных городах провинций или стран, входящих в Империю, были библиотеки — греческих, латинских и прочих книг. Соответственно, при каждом Хранилище были и хранители.

В сущности, наместник, назначая на вожделенную многими должность чужого в городе человека, только выигрывал от того, что первое из его решений касалось знания, книг и их сохранения. Вообще говоря, чем неожиданней и непонятней бывает первое решение нового начальника, тем отчётливее оно запоминается. А ещё это решение могло быть воспринято как угроза. Чужакам эту должность ещё никогда не отдавали. Назначение же в хранители скифа — а об этом народе толпа знала разве только то, что их рождают якобы на лошадях, прямо на скаку, притом по шею в снегу, помнили также и то, что конные отряды скифов некогда доходили до стен Иерусалима, — было поводом для пересудов: не началось ли вообще изгнание евреев со всех должностей?

Угроза или видимость угрозы была необходима потому, что, как и в любом из городов Империи, в Иерусалиме непременно найдутся люди, которые не смирятся без осязаемой демонстрации силы — назначение хранителя из одной лишь прихоти было бескровным её применением.

Но в этом назначении различим был не только кнут, но также и пряник — для желающих его разглядеть. Наместник миловал простолюдина, дерзко отнёсшегося к представителю власти. Всесильность не столько в способности казнить, сколько в способности добродетельных миловать — на последнее из обладающих высшей властью с`илен далеко не всякий.

Словом, не только наместник, сумевший воспринять некоторые уроки управления от своей жены-патрицианки, но и Пилат обретал многое от этого назначения: у него, согласись этот философ на должность хранителя, появлялся в городе свой человек — всякий отвергающий принцип власти как таковой неподкупен и независим и потому открыт для истины. А истина порой бывает необходима — порой от неё зависит сама жизнь.

— Я имею в виду Хранилище. Библиотеку… Сам понимаешь, это — наказание, — криво усмехнувшись, шутливо добавил наместник. Шутка выдавала жёсткость наместника, вынужденного выполнять клятву Пилата.

Так и не вставший до сих пор Киник наконец-то поднялся:

— Это, пожалуй, даже больше, чем полмира, которые только и догадался предложить Александр.

«Как всё-таки слаб человек! — подумал Пилат. — Какие-то там книги! И за них он отказывается от независимости! А как же его учение?»

В самом деле, киники источником познания Истины считали отнюдь не книги. Вернее, книги источником быть могли, но только второстепенным, дополняющим; в достижении же наивысшего из благ, добродетели, главное — созерцание и самостоятельное осмысление осязаемых событий жизни. Только непосредственное наблюдение может взрастить самостоятельность воли.

— И всё же, — вздохнул Пилат, — позволь, я буду называть тебя — Киник.

Киник расслышал это «всё же». И вздох уловил.

— Не буду лицемерить, — оправдываясь, сказал он. — Очень хочется почувствовать, как это, когда вокруг тебя все стены — в книгах. И нет нужды с приближением заката лишаться общения с ними…

В тот же день по распоряжению наместника Империи Кинику достались в пользование не только Хранилище, не только ежедневный хороший стол, но и дорогой, ежемесячно сменяемый хитон и плащ хранителя.

А ещё Пилат распорядился доставить в Хранилище два кресла, изысканно-простые, как раз такие, в которых, как ему всегда казалось, думается особенно раскованно.

* * *

— Мне нужен твой совет, — сказал Пилат, тяжело опускаясь в ближайшее кресло. — Беда.

Киник удивился. Он тут же отложил в сторону древний греческий свиток и пересел в кресло напротив Пилата.

— Только без недосказанностей, — твёрдо сказал он, внимательно всматриваясь в появившуюся со времени последней встречи тень на лице Пилата. — Говори всё. И — истину. Как бы она ни была постыдна.

Всё Пилат мог сказать только Кинику. Если не рассматривать причины глубинные, то не только потому, что Киник явно умел не выдавать чужих тайн, но ещё и потому, что он, в своей жизни изобильно благословлённый бедами, движения души Пилата понять мог.

Скажем, его перевоплощения в торговца с Понта.

Да, Кинику были дарованы такие жизненные обстоятельства, что он прочувствовал, как это: догадываться, что ты — на самом деле, весьма возможно, вовсе не ты. Есть в твоём рождении, в твоих предках какая-то тайна, от тебя сокрытая, а потому тебе до времени неизвестная, но многое меняющая. Иными словами, ты — это не то, что видят другие, или хотят в тебе видеть, и не то, что о тебе сказали льстецы. Но кто ты на самом деле, выяснить хочется неимоверно.

Киник по рождению был из тех, кого в ойкумене называли скифами, но почти всё детство и всю молодость провёл в пригороде Рима и уж, казалось, совсем стал римлянином, как вдруг с некоторым для себя удивлением выяснил: душа у него, несмотря на многолетнее римское образование, — что называется, скифская.

«Рассуждать, как скиф» — эта известная поговорка подмечала исключительную, сравнительно с прочими народами, раскованность мышления некоторых скифов, раскованность, удивлявшую не только лучших из римлян, но даже и греков. В случае с Киником проявилась эта особенность, среди прочего, и в том, что, возмужав, Киник вдруг обнаружил, что в столице Империи, мудрость которой воспевали сонмы придворных поэтов (парас`итов), — пусто.

В Рим Киник был привезён хотя и против его воли, но не как раб, не как пленник, а как заложник. Из потревоженного войной юга Скифии (нападает Рим, а истинным скифам Великий Город, так скажем, безразличен) его привезли двухлетним ребёнком — во время одной из приграничных сумятиц он был подобран римскими легионерами. По некоторым оказавшимся рядом с мальчонкой предметам сочли, что он — сын предводителя одного из племён; впрочем, не исключено, что солдаты ошиблись или их намеренно обманули, оставив безродного ребёнка в княжеской люльке; или легионное начальство за свой обман намеревалось получить награду. Но как бы то ни было, подобранный ребёнок был отвезён в Рим в надежде, что его здесь пребывание на почётном положении заложника будет способствовать сговорчивости вождей Скифии.

Киника поселили в кварталах, где жили другие такие же заложники — дети царей и князей многих и многих провинций Империи и приграничных стран. Рим оплачивал заложникам самое изысканное образование не только в риторских схолах, но и у знаменитых борцов в лучших гимнасиях. Обучали их при наличии интереса и владению мечом, и приёмам рукопашного боя. Словом, заложники были вольны делать всё что хотели, но не имели права только на главное — самовольно покинуть Рим и пределы Империи.

Прошло без малого два десятка лет и стало очевидно, что вестей о предполагаемом отце Киника нет никаких; сочли, что скифский князь и его люди ушли в бескрайние пространства заснеженного севера Скифии и в нём растворились. Содержать Киника дольше Империи смысла не было и, видя его незлопамятность и незлобивость, в качестве прощального дара присвоили римское гражданство, обеспечивающее высшие — после патрицианских — на территории Империи привилегии, и отпустили.

Несколько лет Киник от души путешествовал, перепробовал множество занятий, однако, несмотря на физическую силу и боевую выучку, от соблазна поступить в гладиаторскую школу удержался — а соблазн велик: вольнонаёмному за один бой, если он выживал, могли заплатить столько, сколько легионеру не заработать за весь срок службы, поклонение истеричных женщин было обеспечено, также и восторженно-завистливые взгляды плебса — и наконец вернулся в Скифию.

Там, в отличие от столицы мира, Кинику было не скучно. Да и вместо жрецов, в Империи для разговора недоступных, в Скифии были старцы-долгожители из обычных людей, а они своими познаниями о сокровенном делились легко.

Там бы Киник и жил до конца отведённого ему на этом свете срока, если бы с некоторых пор не стал заглядываться на юг — он к своим тридцати годам уже достаточно духовно возмужал, чтобы не сопротивляться внутреннему голосу, следуя которому, он подходил к познанию сокровенного кратчайшим путём. Так, повинуясь внутреннему движению, Киник и оказался, по завершении пути, в Иудее.

В тот день, в который он встретился под крылатыми золотыми богами гипподрома с Пилатом, он, как и наместник Империи, на мостовую древнего Иерусалима вступил впервые — вот такое стечение обстоятельств… Случайное ли? Ведь случай царит над жизнью только тех, которые сами в этой жизни случайны…

— Сначала расскажу всё в целом, — тяжело вздохнув, начал Пилат, — а разбираться в главном — в деталях — начнём потом.

— Я слушаю, — закрыл глаза Киник, тем облегчая Пилату признание в постыдном.

— Понимаешь… Иногда хочется… встряхнуться, — заговорил оправдывающимся тоном Пилат. — Да и здоровому мужчине только одной жены, понятное дело, недостаточно… Так что я… И дело не только в законе против прелюбодеяний… Нам, наместникам, вообще всегда было это запрещено… Так что… вынуждают, чтобы ночью, тайно… Словом, приходится ходить к… публичным женщинам. Любовницу-то не заведёшь, сам знаешь, они все обязательно предают… А я — наместник… Короче! — голос Пилата стал жёстким и принял бесстрастные нотки армейского посыльного, которому предстояло доложить легату неприятное известие. — Как всегда, я с наступлением темноты переоделся под торговца, тайным ходом вышел из дворца и кратчайшей дорогой пошёл к публичным девкам. По дороге обстоятельства сложились так, что с обычного пути я свернул, ненароком оказался среди развалин, где из темноты ко мне — не удивляйся! — приник и даже обнял агонизирующий труп свежезарезанного человека. Этот труп — любовник моей жены. Понятно, уже бывший. Место пустынное и более того — ограждено суеверием насчёт обитающих в нём неотмщённых духов… мстящих вообще — за всякую несправедливость. Так что предположить, что встреча с любовником именно моей жены случайна, невозможно. А уж тем более с его трупом. Более того, ещё агонизирующим и лезущим обниматься. Я это понял сразу и подумал, что сейчас меня и накроют. Однако то ли не успели, то ли что сорвалось, то ли у них некие другие планы. Словом, я ушёл незамеченным. Труп же я обработал таким образом, что опознать его почти невозможно — чего там, голову размозжил камнем, — и вернулся во дворец. Незамеченным.

Пилат на мгновение замолчал, а потом, глубоко вздохнув, закончил:

— Меня хотят сместить с должности!

Киник, обычно бесстрастный, покрутил головой.

— Круто, — наконец сказал он.

И задумался.

А задуматься было над чем. Взять хотя бы место, всегда безлюдное, в которое могли не побояться войти только, наверно, не боявшиеся возмездия от мстящих духов безгрешные небожители. Но главное — эти объятия.

«Ночью — в кварталах любви?.. Ясно: со своей прекрасной женой, — размышлял Киник, — живёт явно плохо. Скорее всего, к тому же ещё и редко. Если вообще это у них происходит. Она его изводит — иначе бы о существовании любовника он так бы и не узнал. Стерва, одним словом. Изводит и получает от этого удовольствие. А он что, отплачивает ей той же монетой?»

— Ты бы удивился, игемон, если бы оказалось, что жена о твоих ночных увеселениях осведомлена?

— Мне это была бы смерть, — просто сказал Понтий Пилат. И на удивление легко признался — Прощай, карьера. Конечно, сместить может не она одна, но и она в том числе. И даже прежде всего.

«Понятно, — подумал Киник, — уже считает, что потеря должности — смерти подобна. А ведь всего неделю назад он в ценности власти сомневался… Что ж, людям присуще… сопротивляться».

— А удивился бы?

— Говорят, женщины узнают, что мужья им изменяют, по запаху. Или ещё как-то… Словом, чувствуют. Супруга, возможно, и догадывается. Но молчит. Насколько мне известно, многих женщин любовный треугольник вполне устраивает. — Пилат вспомнил пристрастия любовника жены и добавил — Тем более, что у нас — стыдно сказать — многоугольник.

Пилат говорил с трудом. Вопрос Киника был прям и неудобен — понятно, почему толпа ненавидит киников: пока наместник не назвал происходящее в его семье своими именами, тайны дворца не казались столь омерзительными. А вместе с ними не казались омерзительными участники. То есть и он сам.

— Их, таких женщин, всё это устраивает, — оправдывающимся тоном закончил мысль Пилат.

— Устраивает. Но, с другой стороны, женщины любопытны. Даже каменных часто интересует: с кем муж, а главное, как?

— Насчёт как она не понимает, — едко и непонятно ответил Пилат.

«Ясно, — подумал Киник. — Она ему не совсем безразлична. И очень может быть, даже как женщина. Впрочем, и это естественно — она его намного моложе и красива… Хочет её перевоспитать? Думает, что перевоспитывает, а на деле проявляет свою зависимость… Словом, уличающие его сведения он ей предоставил сам… Мстительный… Сам по себе или под стать жене?..»

— Значит, насчёт публичных женщин сам и намекнул? Обсудил их… ну скажем, покорность? — строго спросил Киник.

Пилат опустил глаза. А как не опустить, когда уличают в мелочных, недостойных мужчины играх?

— Ясно, — сказал Киник. — Можешь не отвечать. А к чему привело официальное расследование убийства?

— А ни к чему, — криво усмехнулся Пилат. — Никогда бы не подумал, что начальник иерусалимской полиции такой осёл! Переврал всё, что там произошло. Ну, всё, всё наоборот! Даже удивительно. Его послушать, так некий ревнивый муж, связанный с Римом, собственноручно затащил это полубожество в развалины, — заметь, он ничто, всего лишь незаконнорождённый сын, хотя и одного из римских патрициев! — там его долго и упорно избивал, гонял по всем развалинам, а напоследок — уже после попытки побега — зарезал! Голову же размозжил — исключительно из мстительного удовольствия. На прощание. Чтобы помнил.

— Красиво, — сказал Киник. — Ему что, жена тоже изменяет?

Пилат хохотнул — деланно и коротко. Когда не тебе одному плохо — легче.

— Я тоже об этом подумал. Конечно! Все они одинаковы… Одному тебе жена не изменяет. Но только по той единственной причине, что её у тебя нет.

Киник не опустил глаз. Вообще в Империи принуждают стыдиться отсутствия жены, пусть даже сколь угодно случайной. А ещё больше стыдиться отсутствия от неё потомства. Даже законы, ограничивающие бездетных в правах, время от времени ужесточают.

— А с чего начальник полиции решил, что был побег?

— Перетолковал расположение пятен крови. — Пилат взял кусок пергамента и стал рисовать место убийства, в точности так же, как его изобразил начальник полиции. Сначала Пилат показал свой путь, а потом пересказал версию начальника полиции. — Всё понял? — закончив, спросил Пилат.

— А почему пятно крови на земле в стороне?

— Я его отшвырнул. Узнал — и отшвырнул. Противно же. Омерзителен, как жаба. Представляешь, как выяснил начальник полиции, он, оказывается, ещё и… пидор!

— Ничего удивительного, — спокойно воспринял эту подробность Киник. — Власть не меняется. Типично вплоть до мельчайших подробностей.

Киник не стал уточнять, что живущие за счёт продажных женщин «милашки» такие же, как и любовник жены наместника. Проституток хлебом не корми, только подай такого для обожания.

Пилат отвернулся. Он от стыда был готов сбежать. И больше в Хранилище не показываться. Однако он чувствовал, что без такого собеседника, как Киник, докопаться до смысла приключившегося с ним среди мстящих духов он не смог бы. И потому Пилат остался, согласившись на муку стыда.

— Жалко, — сказал Киник.

— Кого? — не понял Пилат. — Меня?

— Жалко, что нельзя вот так же — начистоту! — поговорить с начальником полиции. Мне кажется, что он догадался, что и как.

— Догадался? — удивился Пилат.

— Не в прямом смысле. Посредством слов человек выразить может далеко не всё. Более того, многое понять он не может себе позволить. А тем более выразить. Люди по-разному оправдывают свои преступления. Один из способов — не понимать. Якобы.

— Не понял, — сосредоточенно переспросил Пилат.

— Слова — это не более чем пыль на листьях горчичного дерева знания. Листья его целебны — хотя без привычки к ним и горчат. Вот люди и пытаются поднять прах из-под ног, чтобы пыль, осев, скрыла благую сущность листьев. Немудрые с удовольствием веруют, что, притворившись незнающими, они становятся безвинны за попрание истины.

Киник замолчал, давая Пилату время осмыслить услышанное. Удостоверившись, что сказанное тот понять себе позволил, продолжил:

— Начальник полиции не исключение. Расспросив его, можно было бы разобраться, в котором из видов преступлений он себя оправдывает. И, как следствие, искажает случившееся среди развалин. Искажает ради самооправдания себя. Именно этот тип преступлений, скорее всего, — ключ к смыслу подстроенной тебе западни. Люди лгут не случайно. В особенности, когда обманываются искренно.

— Сколько тебе лет? — не удержался Понтий Пилат.

— Тридцать два.

Пилат покачал головой. Практически ровесники.

— Смелое суждение… даже для старца. Получается, и я тоже знаю что и как, но не хочу понимать, чтобы тем самым себя оправдать?

— Приятно разговаривать с умным человеком. Именно надеясь на твою догадку, я и вспомнил о начальнике полиции. Он мне — сам по себе — не интересен.

— Почему?

— Конечно, не потому, что ему не интересен я. Мы с ним разные. Он истину не ищет. Хотя по должности, казалось бы, и должен…

— В таком случае, получается, что ты, Киник, сам не без греха. Будь ты чист, то, побывав на месте или даже просто поняв меня, тут же бы сказал: что, как и почему. И кто.

— Ты прав, — усмехнулся Киник. — Я бы хотел быть настолько раскован в мысли. Человеку, свободному от самооправданий, для раскрытия смысла всякого события, в том числе преступления, достаточно одной детали. Сдаётся мне, самой необыкновенной. То, что возлюбленный твоей жены—«милашка», скандально только для несведущего, а для знающего киника — банально и типично. И хорошо, что начальник полиции выявил эту деталь — знание об этом может помочь. Деталью же самой необыкновенной, ключом ко всему, мне кажется не столько труп и его к тебе близость… родственная, сколько его объятия. Вот в этой-то картинке, похоже, ответ на всё: что, как и почему. И кто. В ней — сокровенный портрет заказчика! Кто как не он мог придумать такое? Всё было нацелено именно на объятия, именно трупа и именно агонизирующего. А вовсе не выдача тебя стражникам с поличным — для этого достаточно было перемазать тебя его кровью.

— Как? Уж не пифос ли с кровью на меня вылить? Представляешь, я падаю ничком, а на меня потоком — кровь…

— Падаешь? Ничком? Поток?.. — удивлённо поднял брови Киник. — Почему ничком? Почему не брызги, а поток?.. Интересный образ… Откуда он?.. — Киник было задумался, но быстро вернулся к разговору. — Хотя бы и так. Пусть на тебя—«поток».

— Я бы догнал и перерезал их всех.

— Чем? У тебя разве было с собой оружие?

— Какое у полуразорённого торговца может быть оружие? Что защищать? Денег хватит разве что на проститутку.

— Чего ж говоришь, что перерезал бы?

— Ну так руками бы забил. Задушил. Шею бы свернул. Догнал бы и…

— Против этого приёмов много. В конце концов, в проулке можно было верёвочку натянуть — знающий перешагнул бы, а догоняющий в темноте бы грохнулся. Головой о камни. Но ведь не вылили. И не перемазали. А вообще должен ли был ты быть в крови? Предположим, ты бы сам решил убить вашего… э-э-э… возлюбленного.

— Я солдат, — с деланной усталостью в голосе сказал Пилат. — А солдат даже в бою умеет лишний раз не пачкаться — не всегда есть время и возможность сразу кровь замыть. А не отмоешься сразу — одежду легионеру приходится менять. За свой счёт. Так что, если бы дело делал я, следов на мне не осталось бы.

— Интересная деталь… — задумался Киник.

Но размышлял он всё-таки о странном образе:

— Ведь можно было заколоть этого «милашку» и в грудь — затем с тобой объятия, тогда бы на тебе точно была метка. Знак смерти. Но убивали со спины… А ты бы стал убивать в спину? В твоём легионе такое было принято?

— Нет, конечно, — возмущённо возразил Пилат. — Даже если враг бежит, всегда есть возможность заставить его обернуться. Пусть в последний миг. Его последний миг.

— Отлично! — сказал Киник. — Очень может быть, что тот, кто организовывал тебе объятия, — не военный. Удар в спину?.. Точно, он не военный.

— А вот начальник полиции, — усмехнулся наместник, — пришёл к мнению противоположному. Он считает, что убийца — именно военный.

— А ещё что он считает? Убийца — кто?

— Военный. Ныне чиновник. Женат больше месяца. Не местный. Связан с Римом. Физически силён.

Киник внимательно смотрел на Пилата, не решаясь произнести напрашивающийся вывод.

— Да, — усмехнулся Пилат. — Мой портрет. В точности.

— Что подозрительно. И вдвойне интересно, — нахмурившись, произнёс Киник. Помолчав, он продолжил — И всё-таки убийца — не военный.

— Хочешь место начальника полиции? — предложил наместник. — А? Предложение делаю официально.

— Нет, — покачал головой Киник. — Служебная зависимость — это, конечно, удовольствие сильное, но не для таких, как я.

— Жаль, — вздохнул Пилат. — Город мог бы стать образцовым по раскрываемости преступлений… Только нужна ли эта раскрываемость — вот вопрос?.. Ну да другого ответа я от тебя и не ждал.

Пилат поднялся с кресла и стал расхаживать по Хранилищу.

— Но продолжим. Что организатор не военный — установили. Также понятно, что это кто-то из тех, кто может занять моё место. Тех, которые не могут, — много. Не может начальник полиции — всадник, но местный, без связей в Риме. Не может начальник охраны — римлянин, но не всадник. Не могут также и те, кто не прослужил офицером в легионе хотя бы десяти лет. Следовательно, претендент — непременно военный. А ты говоришь — не военный. Итак, кто же? Получается, военный, который не военный.

— Возможно, что замысел — его жены.

— Ясно, — криво усмехнулся Пилат. — Осталось только выяснить, не женился ли ещё какой-нибудь всадник на дочери патриция. Невест-патрицианок не так уж и много… А почему не муж?

— Мужчины — за редчайшим исключением — прямолинейны, а сложные комбинации — дело женское, — сказал Киник. — А в твоём случае как раз и угадывается непрямая стратегия.

— Надо бы узнать у жены, кто там в Риме недоволен должностью. Она знает. Откуда-то она знает всё.

Киник молчал — думал. А потом спросил:

— Приезжих из Рима начальник полиции, наверно, разыскал?

— Разыскал. И выявил соглядатая, который приехал меня проверять. Не жесток ли я. Чтобы потом снять.

— За жестокость не снимают, — внятно сказал Киник. — Во всякой Империи во все времена снимали только за недостаток жестокости.

Наместник Империи, выпускник философской схолы по тем временам модной, возмутился.

— Разве? А говорят…

— Вот именно, что говорят … Очень может быть, что тебя приехали проверять, действительно, на предмет жестокости — но подозревают не в избытке, а в её недостатке.

— Но ведь учат…

— Да, учат. Помнишь, как ты раздваивался у гипподрома?

Пилат опустил глаза.

— То — я, а то — принцип, — возразил было наместник, но осёкся. — Хорошо, я подумаю, — перебил наместника Пилат. — Но этот соглядатай, мне кажется, к убийству никакого отношения не имеет. И не может иметь. Только с дороги, устал — да и времени приготовиться у него не было. Его раб — предатель, как и все эти верные рабы, — утверждает, что его хозяин из комнаты не выходил. Всё ясно. Хотя не сомневаюсь, что осёл наш теперь пытается доказать себе, что раб соврал. И что именно соглядатай виноват во всём.

— И ему это удастся, — предрёк Киник. — Хотя тайный соглядатай, вполне возможно, ни при чём… Что до начальника полиции, то, согласись, странно, что он догадался о том же, что и ты.

— О чём?

— Что убийство из ревности. Ты тоже подумал, что тебя подставляют под убийство из ревности. Двое рисуют одну и ту же картинку… Интересно… Хорошо! Пойдём дальше. Рим предоставим твоей жене, а вот Иерусалимом придётся заняться тебе самому… Кстати, а каким образом тебя занесло в квартал этих… мстящих духов? Заблудился?

— Не в первый раз… как-никак, — даже обиделся Понтиец, — чтобы… заблудиться. Шёл обычной дорогой. В первом проулке, куда нужно было свернуть, дрались, к чему было ввязываться? А во втором — дорогу перегородила гетера.

— Гетера? — заинтересовался Киник. — Ну да, ты же за этим и шёл. И что же ты? Воспользовался?

— Нет. Не та.

— Как это?

Пилат в детали погружаться не хотел. Но… Да, обещал, но…

— Надо было бы её отстранить и пройти мимо, но я… Словом, почему-то я пошёл в обход — путём мне уже незнакомым. И угодил прямиком в развалины. К мстителям. И за что такое наказание?

— Интересно… Надо понимать, гетера там тоже оказалась не случайно. И цель её была тебя именно не пропустить. Перегородила дорогу? Как же ей это удалось?

— Сам не знаю, — уклонился от ответа Пилат. — Как-то удалось.

— И всё-таки — как? Чем? Вспомни. Важна каждая деталь.

Пилат вздохнул, сел обратно в кресло, закрыл глаза и попытался вспомнить.

…Стена еле различима… И только ореол лунного света вокруг головы гетеры… Одно сияние, а лица нет. Женщина без лица?.. Очерченные лунным светом текучие страстью линии её тела… Она изгибается… Поворачивается к нему…

Пилат, как и тогда ночью, отпрянул и если бы не кресло, то непременно сделал бы шаг назад.

— Вспомнил! — с мукой признания в постыдном произнёс Пилат. — Она сделала… неприличное движение. Мне неприятное.

— Интересно, какое?

Пилат не решался сказать.

— Мы же договорились — без недосказанностей, — напомнил Киник.

— Конечно, — согласился Пилат. — Она предлагала мне купить её любовь… И, собственно, уже начала… продавать…

— Начала разоблачаться? Совсем? Или только приподняла край одежды? Важна каждая подробность.

— Нет… Она только изогнулась и повернулась ко мне… спиной. Словом, сам понимаешь чем… И стала ещё больше изгибаться. И нагибаться.

— И что?

— А я так не люблю. Когда-то да, любил. А теперь… ненавижу. Она — явная «солдатская», не один легион через себя пропустила. Мне стало противно, и я, чтобы к ней не прикасаться, предпочёл более длинную дорогу — дальше, в развалины. Не возвращаться же было назад?

«А как ты любишь?» — решил уточнить Киник.

— И всё-таки… — начал было он, но тут догадался. Ну, конечно же, Пилат переодевался торговцем — восточным! А восточные вкусы… да, римским явно… противоположны. Что ж, эти переодевания наместника в торговца нечто большее, чем только желание остаться неузнанным. Нечто большее… Может, даже нечто большее, чем выбор женщины…

— Откуда ты родом? — спросил Киник.

Пилат замялся, но тайну неримского рождения открыл:

— Из… Понта. Земляк твоего Диогена. Он же родом из Синопа. Наш главный город, о котором, стыдно признаться, и вспомнить-то нечего, кроме Диогена.

— Ясно… Пилат Понтийский, Понтий Пилат… А гетера?.. — спросил Киник. — Как ты думаешь, какую она играет роль в заговоре?

— Считаешь, надо её разыскать? — спросил Пилат.

— Это методы полиции: облавы и поголовные допросы… Обшаривание местности. Улики… Которые вообще мало что дают… Да ещё нередко ложные, — вздохнул Киник. — Должны быть другие методы. Лучшие.

А вздохнул Киник потому, что вспомнил первое своё расследование — безрезультатное. Оно было связано с загадочным исчезновением Эос, а возможно, и её гибелью. Рассудительна она была до киничности — вот уж с кем можно было поговорить. Сколько с тех пор прошло лет? Восемь? Десять? Двенадцать? Да, скорее двенадцать…

Тогда он, ещё на положении заложника, видя безрезультатность действий полиции и по неведению объясняя их неудачи обычной ленью, взялся за расследование сам. Он пытался подражать обычным методам полиции. Это подражание заняло много времени, изобиловало ложными уликами и тупиковыми выводами. В конечном же счёте он стал догадываться, что преступление каким-то мистическим образом было связано с её именем — Эос, Зоренька, Заряница… А ещё она любила лебедей и мечтала о Гиперборее…

Да, тогда не справилась не только полиция, но и он сам. А ведь было ощущение, что разгадка где-то рядом, стоит только протянуть руку… Но не хватило… Чего? Познания о чём? Какую важную закономерность жизни он так ещё и не понял? Какой важный для расследования преступлений мотив ему был неизвестен? Мотив, неизвестный даже так называемым профессионалам…

Со времени той неудачи Киник успешно расследовал много загадочных событий, — всякий раз имея в виду, что он ещё и расследует то первое своё дело, и по-прежнему разыскивает Эос…

Но истина о глубинной сущности преступлений не давалась…

И вот сейчас, приблизившись к этому странному преступлению, в котором оказался замешан Пилат, Киник вновь остро ощутил, что недостававшее ему крайне важное знание совсем рядом, уже ближе, чем на расстоянии вытянутой руки… Какую тайну разоблачал своим нападением агонизирующий мертвец?!

Нет, этот труп просто обязан заговорить!

Обязан!

Во имя Истины!

Теперь Киника не остановила бы даже вернейшая угроза смерти. Слишком много сулили признания трупа. Сулили истину — да; давали возможность помочь Пилату — да; но, возможно, ещё и помочь Эос.

Киник был ей обязан, если в этом случае вообще применимо это слово. Ведь во многом именно она подарила ему надежду. Вернее, так: именно её существованием и был ему дарован доступ к мечте о воплощённом на земле `эйдосе женской чистоты, верности, Женщины, Единственной, супружества… Да, семьи настоящей, предела её красоты, её эйдоса, а не того распространённого и всё затопившего многоугольного скотства, которое в лучшем случае не более чем жалкое подражание «семейным» кварталам.

Можно выразить мысль и так: Эос душа к душе передала ему некое сокровенное, тайное, небесное знание… Эйдос, который он, впрочем, до конца и не понял. Спасибо, тебе, Зоренька!

Киник так и не узнал, почему она носит это странное для Рима имя — Эос. Назвали ли её именем богини утренней зари родители, или, может быть, у неё было другое имя, но она сама хотела, чтобы он, Киник, называл её так. Судя по тому, что Эос было чуждо притворство, лучше сказать, комедиантство, вследствие чего она никогда не обманывала, — судя по всему этому, она дала себе новое имя сама.

То, что каждая женщина втайне отождествляет себя с той или иной богиней с театральной сцены — не новость. Однако богиня утренней зари Эос, что бы ни говорили на словах, редко привлекает чувства. Легионам женщин приятней отождествлять себя с Гекатой — богиней ночи, влияющей на судьбу попавших под её власть. Но власть — это не только множество восторженных поклонников, но и путь, с которого не свернуть…

А ты, Пилат, кто?

Что для тебя значит твоё имя: Пилат — Копьеносец?

Не из-за своего ли имени ты оказался в легионе? Там ты мог сжимать древко копья с особенным чувством и за это чувство перед торгующей роднёй не отчитываться.

Но копьё ещё и символ, при упоминании которого юные девы смущаются; не оттого ли ночные вылазки в кварталы любви?

Куда ты идёшь, Копьеносец?

В каком направлении?..

Мужчина постигается через женщину, к которой он стремится.

А вот к которой стремится Пилат? Их ведь у него много?

Или нет ни одной? Ни одной… Ни одной?..

Размышления Киника прервал несколько насмешливый голос Пилата:

— Итак, как говорится: ищите женщину? Здорово. Но гетер — так много! Жизни не хватит перебрать их всех.

— Женщина важна, но гораздо более важен ты сам, — медленно сказал Киник. — Ты-то — кто?.. Та гетера смогла добиться нужного результата только из-за твоей… заданности. Как легион на марше — точно знаешь, на каком расстоянии он будет через три дня.

Пилат нахмурился:

— Интересно, а что бы случилось, если бы я согласился? Воспользовался её телом?

— Действительно, что? Сам-то что скажешь?

Пилат задумался.

— Ничего хорошего. В конечном счёте меня этот труп всё равно бы достал. Только на обратном пути. Не знаю как, но довести бы его успели.

— Или ещё проще — в процессе, — без тени иронии сказал Киник.

— В каком смысле? — удивился Пилат.

— Я слышал, что есть такая месть. Если вызвать у человека чувство омерзения, когда он обнимает женщину, то это чувство переносится на неё… Облить её перед тобой скверным. Даже омывшись, она… уже не отмоется никогда… Или если человека напугать. Сверх меры. В процессе. Бывает, мужчина после этого уже не может подойти вообще ни к одной женщине.

— Разве?! — впервые за свою жизнь по-настоящему ужаснулся Пилат. — Представляю! Меня в темноте, как ты выразился, «в процессе», сзади обнимают… руки. И приникает плоть — агонизирующая. Я оборачиваюсь — и… о встреча! А ведь точно — гетера стояла так, что свет луны освещал бы лицо трупа!

— И с этих самых пор, в самый эдакий момент, — Киник остался бесстрастен, — ты будешь озираться и…

— Вот это месть! — не мог прийти в себя Пилат. — Хуже смерти! Ни одной женщины после этого! Но кто мне может так мстить? Мужчина? Но я никому не п`одал повода для ревности. Женщина? Поскольку озираться я буду с каждой, то так мстить может только оставленная мной навсегда. Но что было, то быльём поросло. Да и вряд ли кто из прежних моих женщин станет тратиться на дорогу сюда.

— А жена? — спросил Киник. — Сам же ей намекнул, что ходишь к гетерам.

— Вряд ли она знает… наверняка. Но даже если она и знает, то что ей? У неё—возлюбленный. Пусть — был, но сердце-то занято! Да и любовницы приходят и уходят, а жена остаётся. Под одной крышей жили и жить продолжаем.

— Сердце женщины — загадка, — сказал Киник. — Даже для неё самой.

— Уна, да, жестока, — согласился Пилат. — Одно слово — патрицианка! Но не настолько же! Ведь есть же какие-то пределы! Подставить под нож любовника, чтобы навсегда потерять мужа. Как мужчину? Убитый же — её любовник! Понимаешь? Или нет? Ты сам-то — кто? Скиф? Или, напротив, человек здравомыслящий? Станет ли женщина уничтожать сразу всё—и мужа, и возлюбленного? Какая ей выгода? Подумай! Это же невозможно! Смешно даже.

— А я ничего пока и не утверждаю. Только рассуждаю. Но в начале расследования скифом быть обязан даже здравомыслящий человек. Необходимо просчитать все возможности их поведения… А если ты оказался бы «несговорчивым»? И этой гетерой не повёлся? И не свернул бы, как ей того хотелось? Вдруг?

Пилат задумался.

— Вдруг?.. Вот именно — только «вдруг»… Но «вдруг» не произошло… Она победила. Что интересно.

— Да, — сказал Киник. — Из чего, среди прочего, следует, что они хорошо тебя знают. Это — свои.

Холодным рассудком Пилат понимал, что, да, свои, но чувством наместник соглашаться не хотел.

— А может, у них за каждым углом было приготовлено по трупу? — оправдываясь словно застигнутый в чужом саду мальчишка, спросил наместник. — Представляешь: темнота, а за каждым углом — трупы, трупы, трупы… А ты среди них беспомощен, как ребёнок. Проклятый город!

«Ребёнок? — отметил Киник. — Интересно…»

«Трупы?.. — удивился словам наместника Пилат. — Но не все они пользуются благоволением жён наместников».

— Город как город, — заступился Киник. — Что до трупов, то их по нескольку в каждом доме. Любого городка.

Пилат задумался. А потом кивнул. Не бог весть какой глубины символика — чего бы не кивнуть?

— А раз согласен, — сказал Киник, — то за каждым углом по трупу не было.

Они замолчали: каждый задумался о своём.

Перед Пилатом мучительным кошмаром маячило искажённое смертью лицо его соперника.