Введение в работу о первичной символизации[15] Рене Руссийон
R. Roussillon. An introduction to the work on primary symbolization. Int J Psychoanal (2015) 96:583–594.
Soci?t? Psychoanalytique de Paris.
Одно из изменений, которое происходит в психоанализе и кажется мне одним из наиболее плодовитых, касается развития концепции символизации и модели ее деятельности; символизация в значительной степени контролирует работу субъективации, лежащую в сердцевине психоаналитической практики.
Классически символизация и, в более широком смысле, деятельность по репрезентации направлена на вопрос об отсутствующем объекте. В. Бион, например, принимает отсутствие груди за точку отсчета в формировании мышления, а весь французский психоанализ видит корни работы репрезентации в столкновении с отсутствующим или отделенным объектом. Эта концепция явилась одним из самых прекрасных драгоценных камней психоаналитической мысли, и не мне ставить ее под сомнение: важность этой концепции бесспорна. Отсутствие объекта – его «перцептивное» отсутствие – побуждает субъекта расширить различие между объектом, воспринимаемым в настоящем, и внутренним следом от предыдущих перцепций объекта, благодаря которому становится возможным построение его внутренней репрезентации. Когда объект присутствует, внутренняя репрезентация объекта накладывается на восприятие объекта. Поэтому она не выглядит репрезентацией, не «воспринимается» как репрезентация, кроме тех случаев, когда субъект понимает разницу между своей репрезентацией объекта и тем, как он его непосредственно воспринимает. В этой концепции присутствие объекта и связь с присутствующим объектом не создают никакой проблемы, они считаются «данностями» благодаря восприятию и его инвестициям. Только отсутствие, сепарация, дифференциация и утрата выглядят потенциально проблематичными.
Следует еще раз сказать, что эта концепция во многом неопровержима, что очень полезно для понимания широких пластов психического функционирования.
Сложность возникает из-за того, что клиническая практика и, в частности, клиническая терапия нарциссических патологий сталкивают нас со способами психического функционирования, которые ставят перед нами вопросы, затрагиваемые в этой модели далеко не полным образом. Расширение спектра психоаналитической метапсихологии – с включением клинических картин и проблемных комплексов, в которых построение связей и инвестиция связей находятся в центре страдания и трудностей субъекта, – требует более сложной концепции, нежели та, которую предоставляет классическая традиция, концепции, которая будет включать размышление о ранних и более архаичных аспектах процесса символизации. Такие клинические проблемные комплексы действительно показывают, что связь и, в частности, построение примитивной связи – это не «данность», которая характеризует любую встречу между людьми. В самом деле, в этих комплексах мы можем заметить неудачи или специфические черты в их устройстве – такие, под непрерывным воздействием которых может находиться вся психическая жизнь.
Подобные клинические картины показывают, что построение примитивной связи не является автоматическим и не дано изначально. Они свидетельствуют о том, что построение этой связи – результат процесса, который, если наталкивается на многочисленные трудности, может пытаться их преодолеть, а может ослабнуть, сделав эту связь уязвимой перед превратностями социального взаимодействия. В итоге у людей, столкнувшихся на этом пути с проблемами, формируются определенные «аутистические», «меланхолические» или «антисоциальные» черты; субъект прибегает к различным формам укрытия в убежище или даже десубъективации, более схожей с расщеплением субъективности, нежели с вытеснением части психической жизни. Поэтому представляется необходимым учитывать действие определенных форм деструктивности – чаще незаметных, но временами более жестоких, – которые требуют от нас переформулировать проблему репрезентации и теории построения ранних связей и основы для этих связей в более широком ключе.
Однако начиная рассматривать построение примитивной связи и поддерживая, таким образом, работу специалистов по раннему детству, мы должны поставить более широкий вопрос о появлении ранних форм символической репрезентации и учитывать, что они произрастают из взаимодействия с объектом и зависят от характера этого взаимодействия и способа присутствия объекта.
Человек рождается с системой преконцепций (Бион) о характере людского окружения, с которым он (обязательно) столкнется, но эти преконцепции всего лишь «потенциальны» (Винникот) или «виртуальны», их подлинное предназначение предполагает, что человек столкнется с определенным количеством реакций окружения в раннем детстве и что некоторые из этих реакций будут иметь значение для его ранних отношений.
В противном случае эти преконцепции остаются «мертвыми письмами», утрачивают свой продуктивный потенциал или обретают «дегенеративные» формы, затрудняя их интеграцию в психику. Неудачи во взаимодействии с окружением на ранних этапах развития создают эффект «первичного нарциссического разочарования» и мобилизуют действие примитивных защитных механизмов (Fraiberg, 1993), в котором на одном конце мы видим ранние формы бегства в аутистическом направлении, а на другом – попытки исцеления путем интенсивного первичного мазохизма. Между двумя этими крайностями размещаются различные формы психотических, пограничных, первертных и антисоциальных процессов.
В рамках этой статьи я не могу вдаваться в подробности относительно факторов, определяющих «выбор» того или иного психопатологического «результата», он следует из сочетания биологических, личных факторов и характеристик окружения в раннем детстве. Вместо этого я попытаюсь пролить свет на некоторые формы работы анализа, которые предлагает нам в настоящее время психоаналитическая практика.
Вопрос о первичной символизации
В 1970-х годах ряд авторов, в первую очередь во Франции, столкнувшись с проблемой психоза, пограничного расстройства или терапии младенцев, предложили понятия, которые позволят нам провести исследование первичных форм символизации. Из них наиболее известны Оланье (Aulagnier, 1975) с ее концепцией «пиктограммы» и Анзьё (Anzieu, 1987) с его «формальными означающими».
Я не могу подробно останавливаться здесь на постулатах этих авторов, а потому выделю лишь определенные особенности, общие для них обоих.
Мой первый тезис связан с тем, что оба эти автора различными способами, в частности теми, которые были в ходу в то время, когда они формулировали свои теории, описывают процессы трансформации. В этом состоят их предложения в рамках метапсихологии психических процессов. Я думаю, важно подчеркнуть, что это именно процессы трансформации; в том, как они очень ясно описаны – в первую очередь у Оланье, но также и в работах Анзьё, – это процессы, которые поднимают вопрос ранних форм субъективного присвоения; описанные процессы представляют собой формы трансформации, необходимые для того, чтобы произошло субъективное присвоение, даже если это не формулируется открыто (по крайней мере как у Анзьё, на чей материал я опираюсь в первую очередь).
Следовательно, как мне представляется, все описанные процессы значительно укоренены в сенсомоторной сфере, они подкрепляются сенсорикой и мизансценой движения, и именно это придает им ценность процесса.
Наконец, различные авторы говорят об интерпсихических и интерсубъективных процессах и в то же время подчеркивают, насколько эти процессы зависят от условий окружения. Но опять-таки, в тот период, когда были сформулированы эти представления, интерсубъективный (или интерпсихический, если угодно) подход еще не был распространен и позиция отклика объектов другого-субъекта, хотя и отмечалась, не была интегрирована в метапсихологические описания.
Клиническая ситуация в качестве примера
Чтобы показать психоаналитическую неопровержимость этих работ, я приведу фрагменты лечения одного пациента.
Мистер М. обратился ко мне в связи с разочарованием, которое наступило, когда он понял, что симптом, побудивший его пройти психоанализ почти 50 лет назад, до сих пор не исчез, несмотря на многочисленные попытки психоаналитического и психотерапевтического лечения. В первый раз М. обратился за консультацией, сталкнувшись с непреодолимыми трудностями в учебе: он испытывал ступор в любой экзаменационной ситуации. Он чувствовал, что его мышление блокируется, он не может сосредоточиться и показать свои знания. В профессиональной жизни ему удалось «обойти» это препятствие: он стал «изобретателем» и создал собственный бизнес, специализирующийся на разного рода соединительных системах. Сколотив состояние, мистер М. продал свою компанию и вышел на пенсию, чтобы путешествовать и учить итальянский. И вот в ходе уроков он обнаружил, что симптом из далекого прошлого до сих пор сохранился.
М. обратился ко мне как к «последнему пристанищу» – после того, как прочитал мои книги (он читает много психоаналитической литературы). Как выяснилось в ходе первых интервью, он «не в теме» – под этой формулой он подразумевал, что не сумеет сказать мне все необходимое, передавая мне свое ощущение его основной трудности – быть субъектом. Становление субъектом, таким образом, стало основной задачей этой терапии.
Так как, по его словам, многочисленные психоаналитические терапии, которые он проходил раньше, не были особо эффективными, я предложил «пробное лечение» на несколько месяцев лицом к лицу, чтобы проверить, могу ли я быть ему полезен. Через два месяца, после обсуждения проделанной работы с пациентом и учитывая тот факт, что в отличие от предыдущей терапии «здесь это работает», у него установился сензитивный перенос и мы начали терапию один, затем два, три и четыре раза в неделю – по мере того как постепенно становились доступны дополнительные часы.
Мистер М. производит впечатление очень живого человека, какими бывают люди с высоким интеллектом; он очень изобретательный, его ассоциации и, соответственно, сеансы характеризуются определенной долей гипомании. Речь очень быстрая, приправленная нелогичными выводами. Зачастую (и здесь он «теряет меня») она начинается с подробных и затянутых описаний проблем «соединения», на которых он специализируется, машин, которые должны осуществить эти соединения, своей «окупаемой» стратегии, цель которой – избежать ненужных расходов материалов и перегрузки машин. Однако когда пациент объясняет мне все это, он кажется отрезанным от контакта со мной. Он говорит, но при этом – во всяком случае, так казалось в начале терапии – не ждет моего «отклика» или реакции, что для меня означает одну из форм процесса «отключения» от другого, аутистического по своей природе. Довольно скоро в таких случаях мистер М. вскользь заговоривает о чувстве одиночества: как будто он в «бункере», защищен от контакта, но совсем одинок, без каких-либо связей с другими людьми.
Мистер М. посвятил свою жизнь изобретению способов «удерживать объекты вместе» (самые разные объекты), причем наименее затратным образом. (Я не сразу понял, что это «его ответ» ригидному характеру окружения в раннем детстве и разрывам связей, которыми полна история его детства.)
Поэтому некоторое время в терапии пациент говорил «в пустоту», будучи убежден, что я ничего не понимаю и даже не слушаю; это соответствовало его опыту отношений, который был отмечен чувством неудачи встречи с другим. Мистер М. чувствовал, что «теряет» меня в потоке своих ассоциаций, что он «не в теме»; потом мы смогли понять эту особенность в связи с определенным, в значительной степени защитным способом функционирования по принципу «ложного Я».
Однако я не даю ему этого делать, часто вмешиваюсь и прошу объяснить то одно, то другое про машины, о которых идет речь, то один, то другой технический нюанс, с которым я не знаком, и т. д. Таким образом, на протяжении месяцев пациент имел повторяющийся опыт моих усилий приспособиться к его ассоциативному потоку. Мало-помалу его впечатление меняется, у него возникает ощущение моего присутствия и контакта со мной на протяжении сеансов. Это ощущение его немного пугает, но в то же время вызывает определенное любопытство: со мной не происходило того, что происходило с другими психоаналитиками, которых он встречал – они сохраняли молчание, даже засыпали либо казались засыпающими. Клиническая картина постепенно менялась, и мы даже сумели проследить связь между его стремлением укрыться в бункере и потерей в раннем детстве контакта с матерью, которая страдала астмой и большую часть времени проводила наедине с самой собой. Мистер М. начал чувствовать более сильную связь со мной и даже прослеживать связь между сеансами.
Я хочу подробно описать последовательность событий на одном сеансе. Эти события начинаются с возвращения после каникул и, на мой взгляд, содержат в себе вопрос о ранних формах символизации, о которых мы упоминали ранее.
Мистер М. начинает сеанс, говоря о репрезентации младенца в колыбели, который слышит, как мать подходит к нему, чтобы посмотреть, спит ли он, и, стараясь быть незамеченной, остается у изножья кроватки. Младенец не спит и, услышав звук ее присутствия, крутится во все стороны, пытаясь посмотреть, кто там (пациент изображает эту сцену).
Спустя некоторое время он говорит, что «видел сны, которые показывают, что он чувствует себя лучше».
Сновидение 1. Две половины соединяются вместе (первое формальное означающее). Он говорит, что «обычно ему это не свойственно». Это хорошо, это свидетельствует о том, что его дела лучше, он чувствует себя хорошо из-за этого и поэтому хочет продолжать. Это очищение внутри него. Глубоко внутри у него как будто болото с застоявшейся водой с пузырями метана, застрявшими внизу. Пузыри высвобождаются и прорываются на поверхность, и это приносит облегчение (другое формальное означающее: «пузырь поднимается на поверхность и разрывается»). Это не очень приятно, но приносит облегчение, хорошо, что это приносит облегчение. Работа его кишечника тоже улучшается, там тоже газы (он разражается хохотом), газы, брр-рр…(он жестикулирует, трогая свой живот, удерживая его между рук). Нет, лучше, когда газы выходят, это не очень досаждает, а приносит облегчение.
Ему снился еще один сон.
Сновидение 2. «Две доски стыкуются вместе» (еще одно формальное означающее), образуя нечто вроде санок, он забирается на эти санки и катится на них. Но спустя какое-то время он останавливает санки и может снова пойти наверх, может вернуться назад.
Это сновидение тоже показывает, что ему лучше, – раньше катился бы младенец (он показывает, как он выскальзывает у него из рук), и это никогда бы не кончилось. Теперь же он мог вернуться наверх, назад, а это знак.
В этой последовательности присутствуют несколько формальных означающих.
«Две половины, соединенные вместе» из первого сновидения являются формальным означающим, даже если это «позитивное» формальное означающее, в то время как Анзьё преимущественно описывал формальные означающие, которые сопровождают патологические движения. Это формальное означающее «первичной символизации», выраженная в сновидении форма контакта, «совмещения» греческого симболона. Процесс символизации, как мы отмечали выше, может также быть представлен в форме формальных означающих. Но заметьте: здесь в сновидении почти нет сценификации, нет субъекта и объекта, только движение, действие. Вот что пришло мне в голову во время сеанса: сеанс был действительно после каникул, и в каком-то смысле сновидение служило разыгрыванием «нашего воссоединения». «Две половины соединяются вместе».
Затем в ассоциациях возникает телесное впечатление и переводится в другое формальное означающее: «пузырь поднимается на поверхность и разрывается». Оно, в свою очередь, снова воплощается в ономатопее «брр-рр», разыгрывая развитие телесного впечатления в вербальной просодии. Это формальное означающее «разрядки», связанное с переживанием удовлетворения. Но оно также придает форму возвращению субъективных переживаний, которые «застряли» в глубинах психики и возвращаются на психическую поверхность в процессе Я-репрезентации психического процесса возвращения «отщепленного», которое «присоединяется в ходе беседы» (Freud, 1895) и все больше усложняет ход работы психической конструкции. Более очевидным это станет во втором сновидении.
Во втором сновидении присутствуют два формальных означающих: есть «две доски, которые стыкуются вместе», имеющие ту же форму, что и в первом сновидении, и «они скользят». Однако это сновидение объединяет два формальных означающих, добавляя субъекта, а присутствие субъекта позволяет контролировать «скольжение» формального означающего и процесса, которому это формальное означающее придает форму. Конструирование и психическое усложнение продолжаются.
Первое сновидение и первое формальное означающее, первый формальный процесс требуют работы по сценификации, чтобы обнаружить пациента, «говорящего», что встреча – результат многомесячной работы со мной, которая предшествовала сновидению, – теперь возможна. Согласно методу конструкции, который я выдвинул ранее, привнося субъект и объект, я мог бы сказать, если бы почувствовал необходимость: «Теперь вы можете встретиться со мной, и мы можем соединиться и возобновить контакт друг с другом после каникул». Я мог бы «сценировать» или установить сцену формального означающего, помещая его в контекст и таким образом вписывая его в репрезентацию, в сценарий, где «воссоединение возможно после отсутствия». Но я не ощущал необходимости в такого рода вмешательстве, да в любом случае у меня и времени для этого не было, поскольку вскоре появилось второе сновидение, которое усложнило сцену.
Второе сновидение возвращается к соединению двух частей, но с помощью другого формального означающего конструирует более сложную сцену, в которой появляется субъект. В «они скользят» разыгрывается угроза бесконечного падения («раньше они бы не остановились»), падения, связанного с сепарацией, с ощущением, что тебя покинули, уронили или, точнее, дали соскользнуть, согласно частой схеме с этим пациентом, – но падение останавливается благодаря тому, что субъект «берет его под контроль», цепляется, перестает «поддаваться скольжению» в отличие от того, что происходит обычно. Тогда возникает рефлексивный процесс, который образует повторный цикл, цикл восстановления или повторения.
Вернемся к продолжению сеанса.
Было еще одно сновидение, но в этом случае мистер М. не знал, как его интерпретировать.
Сновидение. Ему нужно соединить все скрученные провода, которые были отрезаны (он рисует в воздухе скрученный профиль с кабелем и показывает, что изгибы одного провода ответвляются от изгибов другой половины провода, отклоняясь на четверть), и он соглашается попробовать сделать это. (Я подозреваю, что здесь присутствует еще одно формальное означающее, но не понимаю смысл до конца; однако я замечаю, что здесь встреча больше невозможна.)
Пациент продолжает и дает еще несколько пояснений: «Нельзя соединить провода так (расставляя пальцы, он показывает расстояние) из-за перекрученного кабельного профиля (показывает скручивание жестом руки), нужно соединять одну жилу за другой. Нужно удалить профиль, расправить его (все это он показывает жестами, «удаляет» профиль, «выравнивает» провод и изображает наложение двух выровненных проводов, которые размещает рядом друг с другом). В любом случае их нельзя соединить незатратным эффективным образом, это слишком дорого для моей старомодной лачуги-мастерской». (Тут он углубляется в сложные технические объяснения об инструментах и необходимом машинном оборудовании, его рассказ довольно долгий, и я чувствую себя несколько потерянным.)
Я думаю о скрученности проводов, которые показывал мне мистер М., и провожу параллель с тем, что в начале сеанса он показывал мне младенца, изображая, как тот крутится в кроватке, пытаясь ухватить взглядом мать, тайком зашедшую в комнату. Потом я говорю пациенту (тоже немного жестикулируя), что младенцы поворачиваются в ту сторону, откуда поступают необходимые ресурсы. Как цветы, которые обращаются в сторону солнца. Поэтому они могут скручиваться, чтобы оставаться в контакте с матерью, поэтому они крутятся и вертятся. Но эту связь трудно поддерживать, если приходится скручиваться слишком сильно, тогда она может разорваться.
(Таким образом я пытаюсь приоткрыть формальное означающее, обнаруживая субъекта, реакцию объекта и ее следствие.) Поэтому здесь лежащее в основе формальное означающее будет не столько встречей, сколько прерыванием, «разрывом» («он скручивается и разрывается»). Это неявно содержится в рассказе пациента, а я – тот, кто представляет это как исторический опыт переживания, помещая его в контекст и превращая в сцену.
Стоит еще отметить, что процесс образования новой связи – задача, которая содержится в сновидении, – может протекать только «от жилы к жиле», по кускам. Этот процесс также указывает на то, что пациент ставит «на повестку» последующих сеансов после возвращения с каникул. Если «они заново соединены», то соединены только отчасти, и работа на этом не заканчивается.
Значение такой последовательности событий в том, что она позволяет ясно сформулировать формальные означающие и работу сновидения. Она позволяет вписать клиническое исследование формальных означающих в более традиционную и уже хорошо очерченную психоаналитическую работу.
В примере, который я только что привел, отправной точкой служит появление формального означающего и работа сновидения или, в случае срыва, работа клинициста, которая состоит в том, чтобы построить сцену вокруг формального означающего, привнося связь между субъектом и объектом в рамках определенного контекста – такого, который можно вписать в подходящую и осмысленную нарративную форму.
Иногда необходимо выполнять обратную работу, вычленяя из ассоциативной цепочки формальное означающее, которое тайным образом ее организует. Вспоминается текст С. Леклера: он обнаруживает в своем пациенте присутствие того, что он называет «письмом», в форме вербального означающего «portdjelli», которое появляется в нескольких ассоциативных цепочках пациента. Другой пример взят из терапии молодой женщины, чья ситуация переноса была окрашена переживанием разочарования, которое воспроизводилось в разных обстоятельствах, когда она «протягивала руки» к другому без удовлетворительного отклика с его стороны. Именно появление формального процесса – «рука тянется к объекту, который отдаляется» – наиболее эффективно придало форму последовательности этого клинического материала.
Вернемся к теме лечения мистера М., чтобы исследовать еще один аспект первичной символизации. Я представлю сеансы из начала этого года, внимательно улавливая первичную символизацию в действии, особенно основанную на формальных означающих, которые появляются в сновидениях и ассоциациях пациента.
Я представлю дальнейший клинический материал, на сей раз сфокусированный на другом аспекте первичной символизации – на отдельной форме пластичного средства, которая рассматривается как вещественная презентация (и поэтому как форма первичной символизации) процесса символизации. Чтобы дать ясное представление о выполненной работе и описать первичную символизацию и то, как она сочетается с более классической психоаналитической работой, я должен привести контекст клинической последовательности событий, о которых пойдет речь.
Последние сеансы перед теми, о которых я намереваюсь говорить, были отмечены многочисленными ассоциациями пациента, связанными с его пищевыми привычками, особенно с тем, что он много ест и всегда чувствует себя обязанным доесть до конца, даже если это вызывает недомогание и требует долгого переваривания. Немаловажно, что он ест салаты из листьев очень «горького» цикория, купленных у фермера, который специально «откладывает» их для него. Но цикорий нарушает его пищеварение.
Эти пищевые привычки постепенно удалось связать с «горькой» едой из детства пациента и поведением его отца. Отец редко бывал трезвым и за столом часто разражался приступами ярости, поводом для которых нередко оказывалась еда (слишком скудная, поскольку мать мистера М. старалась сэкономить, при том что значительная часть доходов отца – инженера – уходила на приобретение материалов для его новаторской мастерской), а также немцы (контекст детства последней мировой войны). На самом деле его гнев могло вызвать что угодно, включая детей, сидящих за столом. Нападки – часто бессодержательные (поскольку дети в любом случае боялись и отца, и даже мать, и им не разрешалось разговаривать за столом), не адресованные никому конкретно – «бушевали» над головами детей, безотносительно конкретного «обвиняемого».
В этих условиях поведение пациента в целом было определенной формой избегания. Он сосредотачивал внимание на еде и ел много, старался доесть все до конца в попытке отвернуться от сцены отцовского вербального насилия, которая разворачивалась за столом. Это была отчаянная попытка справиться с «горечью» ситуации, переварить ее даже в ущерб пищеварительному аппарату.
Поэтому проблема вспышек ярости у отца пациента и его ответных реакций находилась в центре последних сеансов. Вот подробное описание одного из них.
Мистер М. думал о том, что мы говорили на сеансе по поводу вспышек ярости у отца; он согласен, что у него много воспоминаний о ярости отца, которые всплывают в памяти, всегда за столом… Он также думал о многочисленных связях между тем, что он делает или делал в своей профессиональной жизни, и тем, что делал отец. Он ходил в его мастерскую, хотя ему это запрещалось, и наблюдал, как отец проводил свои эксперименты (отец пациента тоже пытался изобретать технические системы).
Постепенно в ходе сеанса мистер М. начинает сердиться на себя за различные украденные у него изобретения. Он подробно рассказывает об изобретении блокирующей системы для газовых труб (см. о его проблемах с пищеварением выше!). Скручивания трубы достаточно для того, чтобы ее заблокировать, но и для того, чтобы разблокировать; он объясняет все очень подробно, особенно то, что упустил написать в патенте: трубу нельзя скручивать более чем на несколько метров. (Я не понимаю всего, поскольку в его речи объяснения перемежаются с самобичеванием, с жестами. Он очень быстро перескакивает с одной мысли на другую, я поглощен ассоциациями о скручивании и кишками газовых труб в связи с проблемами пищеварения.)
Но кроме всего прочего, мистер М. зол на себя из-за только что полученных новостей относительно патента, который он зарегистрировал 18 месяцев назад (т. е. до начала возобновления анализа). Он снова углубляется в сложные объяснения, из которых мне удается понять, что он зарегистрировал неполный патент, в частности недостаточно ясно прописал, что изобретенная им система обладает функцией сгибания (двойная система скручивания, насколько я понял), а это позволяет использовать ее для объединения или скрепления. Он подчеркнул небольшой вес этого продукта (система более чем в пять раз легче традиционных, но с теми же характеристиками сопротивления и т. д.), однако все эти характеристики имеют значение только потому, что система может сгибаться и использоваться для того, чтобы связывать трубы и удерживать соединенные объекты на одном месте. Он записал это карандашом, но включить в окончательный документ забыл. (Я представляю эти детали намеренно, чтобы передать ощущение особой атмосферы сеансов: «первичный» материал появляется в контексте, всегда вперемешку с гораздо более привычным или стандартным материалом – например, здесь таким первичным материалом служит отцовский запрет заходить в мастерскую.)
Швейцарские агенты патентного бюро обратили его внимание на эту оплошность и задали много вопросов. Адвокат сказал мистеру М., что патент придется регистрировать заново (он объясняет, зачем в таких делах нужен адвокат), и это будет стоить 2700 евро; но чтобы сэкономить деньги, достаточно будет ответить на вопросы, – адвокат сказал ему об этом пространно, но мистер М. его не слушал. Важно то, что? в опубликованной редакции патента и его собственной записи без этих пояснений объявляется «нерелевантным». И теперь любой человек может этим воспользоваться: все, что нужно сделать, – подумать о сгибании, и его изобретение будет украдено!
Поэтому в центре этого сеанса оказался вопрос креативности пациента, а вместе с ним и вопрос о том, как «найденное» экспроприирует созданное.
Мистер М. в ярости, он злится, спрашивая себя, зачем он продолжает настаивать на этом изобретении, которое заняло у него минимум 20 лет. Не понимая до конца, зачем нужно «сохранять» изобретение, я все-таки чувствую эту необходимость. Я исследую, как он мог бы спасти ситуацию: например, учитывая, что патент опубликован всего на три недели и есть возможность зарегистрировать новый как можно скорее, завтра (это государственная дата регистрации), ему понадобится всего лишь отправить исправленную версию патента, чтобы минимизировать ущерб. Мистер М. начинает сердиться на меня: «Для такого, как вы, это возможно, а для такого чокнутого, как я…» – и он снова начинает нападать на себя.
А.: Вы злитесь на себя так, как мог бы злиться ваш отец.
Моя интервенция немного успокаивает мистера М. Он снова говорит, что написал карандашом ту часть, которая посвящена характеристикам сгибания сконструированного им металлического продукта (скрученная и многожильная нержавеющая сталь). Почему он забыл об этом?
А.: Вы говорили о приступах ярости своего отца в начале сеанса. Похоже, вы злитесь на себя так, как он злился на вас, возможно потому, что этот вопрос сгибания или прогибания[16] был трудным для вас. Когда отец был в гневе, вам приходилось прогибаться или уступать, но в то же время внутри вам, наверное, хотелось бунтовать.
П.: Вот это круто… да, именно так… я всегда прогибался, соглашался на все. Да, бунт, так и было.
Сеанс закончился, и, подходя к дверям, пациент произнес: «Лакан сказал бы: “Это будет стоить тысячу евро”». (Он полагал, что Лакан назначал разную цену в зависимости от качества сеанса.)
Оставляя этот сеанс, я спрашиваю себя: почему мне так хотелось защитить его изобретение? Я думаю, пока он давал объяснения про свое изобретение, я наблюдал за его руками и сказал себе: он играет, такова его игра, его изобретения и модификации, которым он подвергает металл, чтобы сделать его гибким.
И тогда – хотя уже и после сеанса – я понял то, чего еще не мог сказать себе, но что лежало в основе моего желания сохранить его изобретение. Не просто игра, но способность преобразовывать косное окружение в «гибкое», другими словами – в «пластичное» окружение была главным пунктом этого обращения с объектом, со сгибанием и прогибанием, которым он сам подвергался, а теперь таким образом мог испытать триумф над объектом, преобразовать косное и непригодное окружение из раннего детства в пластичное окружение, которое можно использовать для построения связей.
В то же время стала понятной «забытая» функция этого изобретения: поддерживать связь, связь с «косным» отцом» (воспитание через указания «ты должен», «ты не должен» и т. д.), другими словами – также с аспектом функции символизации (см. начало сеанса и замечания пациента относительно многочисленных связей, которые он прослеживает между своими занятиями и занятиями отца).
Наконец, я подумал, что его повторяющиеся многочисленные рассказы о собственных изобретениях репрезентируют «его (историческое) решение» и что он таким образом воплощал его в переносе на сеансах анализа, чтобы его «решение» признали, но также чтобы его можно было сменить другим «решением», – и это полностью подтвердили последующие сеансы.
Я подробно исследовал последовательность событий на сеансах, чтобы передать ощущение того, как важно слушать отрывки клинического материала, которые могут показаться совершенно невнятными с психоаналитической точки зрения, но при этом адресуют к проблеме первичной символизации в действии в ходе сеанса. Первый приведенный мною клинический пример сфокусирован на появлении формальных означающих на сеансах и в сновидениях пациента. Такое появление связано с продвижением в работе конструкции сценариев репрезентации, начиная с репрезентации действия или движения «без субъекта или объекта», которую постепенно можно понять как нарративную форму «схем совместного бытия» (Stern, 1985), как способ, которым субъект сообщает об опыте переживания первичной встречи с объектом.
Второй клинический отрывок сфокусирован на формах первичной символизации, трансформации, а именно трансформации через сенсомоторную игру. Здесь мы находим другой аспект процесса первичной символизации; он уже не центрирован на одной лишь прото-нарративной форме истории, а вместо этого фокусируется на преобразовании исторического порядка в полезную форму – так, чтобы субъект мог «стать субъектом» и присвоить свою собственную историю. Между двумя этими аспектами мы подчеркнули также важность Я-репрезентации психических процессов в первичных формах символизации и в особенности психических процессов трансформации, что согласуется с гипотезой Фрейда о значении примитивного анимизма с его уникальным характером. В этом отношении, вероятно, процессы первичной символизации и субъективации развиваются рука об руку и неотъемлемы от процесса «становления субъектом» у младенца и, следовательно, у любого субъекта.
Начиная с 1983 года (и затем снова в 1991-м) я утверждал, что символизация и процессы психической трансформации, которые она подразумевает, основаны на вещественной репрезентации объекта как пластичного средства, проистекающей из встречи с достаточно адаптивным и поддающимся преобразованию материнским окружением, которое подстраивается под психические нужды новорожденного. Если же окружение в раннем детстве оказывается негибким и неадаптивным, оно скорее заставляет младенца подстраиваться под императивы, вместо того чтобы адаптироваться к его потребностям; поэтому когда первичные отношения имеют тенденцию инвертировать необходимые элементы, первичная символизация оказывается на грани краха.
Усилия субъекта «стать субъектом» превращаются в попытку «любой ценой» придать «пластичность» этому косному окружению. Это то, чем, к примеру, занимается скульптор: начиная работать с твердым материалом, он трансформирует его, пока не сможет воплотить репрезентацию. В различных формах ремесла с использованием твердых и негибких материалов выполнение этой задачи, разумеется, представляет собой и вызов. Если такая работа по «приданию пластичности» косному окружению терпит неудачу, субъект замыкается в себе, закрывается во внутреннем бункере, пытается защитить себя от столкновения с объектом, какое-либо воздействие на который представляется невозможным.
В любой творческой работе мы должны быть способны выявить этот процесс в действии; возможно, он даже является неотъемлемой характеристикой творческой работы, которая всегда, если она действительно значительная, сталкивается с формой сопротивления материала, подвергаемого трансформации. Поэтому необходимо навести мосты между работой по первичной символизации и субъектом творческой активности и созидания.
В заключение подчеркну: первичная символизация – это процесс, который разворачивается от «сырого материала» опыта переживания, перцептивного мнемического следа – инстинктивного импульса или даже репрезентации психического инстинкта, согласно Фрейду, – который несет в себе сенсомоторный след влияния столкновения субъекта со все еще слабо дифференцированным и слабо идентифицированным объектом, след, спутывающий части объекта и части субъекта, к возможности сценификации, которая может «стать языком», делая возможным пересказ другому субъект. Таким образом, этот опыт переживания может быть разделен с другим и признан им и, в свою очередь, стать ассимилируемым в субъективности. Но такой процесс, если он и может стать со временем автономным, может быть завершен на ранних стадиях только в том случае, если на них уже присутствует субъект, с которым можно разделить этот процесс и который его распознает. Мистеру М. приходилось компульсивно пытаться изменить ригидное окружение своего раннего детства, не осознавая, что было поставлено на карту в его «пристрастии», пока анализ не обеспечил условия, в которых он сумел более полно постичь смысл того, что представляло собой самое важное стремление в его жизни.
Перевод М. Немировской
Библиография
Anzieu D. (1987). Les signifiants formels et le moi-peau, Les enveloppes psychiques. Paris: Dunod. P. 1 – 22.
Aulagnier P. (1975). La Violence de l’interpr?tation. Paris: PUF.
Fraiberg S. (1993). M?canismes de d?fenses pathologiques au cours de la premi?re enfance. Devenir, 1, 1993. Vol. 5. P. 7 – 29.
Freud S. (1895). Etudes sur l’hyst?rie. Paris: PUF, 1978.
Stern D.N. (1985). Le Monde interpersonnel du nourrisson. Trad. fr. Paris: PUF, 1989.