Ответ Лафарж Майклу Фельдману и Доннелу Б. Стерну Люси Лафарж

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

LaFarges rejoinder to Michael Feldman and Donnel B. Stern. Int J Psychoanal (2014) 95:1299–1304.

Два комментария к моей статье поднимают вопросы, значимые как для раздела «Психоаналитические дискуссии», так и для сообщества. Они касаются возможностей диалога между психоаналитиками, работающими с разными моделями и концепциями. Я представила статью, где описала определенную теоретическую модель, проиллюстрировав ее обработанным материалом, который, как я думаю, показывает возможности данной модели. Однако ни один из дискутантов не рассмотрел полностью ни собственно показанную мною теоретическую модель, ни принципиально важную, на мой взгляд, привязку модели к создаваемому на ее основе клиническому подходу. Это меня озадачило. Впрочем, я думаю, что одновременное рассмотрение самой статьи и комментариев к ней участников дискуссии освещает некоторые разногласия, возникающие сегодня вокруг концепций фантазии и переноса. Обращаясь в своем ответе к отдельным комментариям участников дискуссии, я также попытаюсь обрисовать более широкий круг проблем и остановлюсь на связи между теорией и практикой в моей работе и на отличиях между подходами дискутантов и моим собственным.

В первую очередь мне представляется существенным отметить, что все три работы отражают важные области согласия. Все три автора исходят из убеждения, что центральный аспект анализа связан со встречей пациента с теми сторонами своей личности, которые оставались вне осознания. Также мы согласны с тем, что перенос является ключевым выражением бессознательных сторон личности, так же как и сил, удерживающих их вне сознательного опыта. Кроме того, все мы сходимся в том, что контрперенос аналитика представляет собой главный путь, на котором аналитик приходит к пониманию разворачивающегося аналитического процесса и получает доступ к его бессознательным элементам.

Между Стерном, Фельдманом и мной появляются разногласия, когда дело касается природы бессознательных аспектов личности и нашего мнения о том, является ли понятие фантазии наилучшим способом их характеристики. Мы также расходимся во мнениях относительно последствий нашего общего представления о ценности субъективного опыта аналитика. Эти расхождения зависят от степени нашей убежденности в том, что контрперенос формируется личным бессознательным аналитика, и влияют на наши взгляды относительно рода информации, которую поставляет контрперенос и которую уполномочен интерпретировать аналитик.

Ответ Стерну

Стерн рассматривает исключительно теоретическую часть моей статьи. Он явным образом идентифицирует меня как «современного фрейдиста», помещая в группу или школу, являющуюся преемницей эго-психологической традиции, от которой много десятилетий назад отдалилась его собственная группа – интерперсональная школа. В подходе Стерна отражено некоторое недопонимание того, что я делаю: ни я сама, ни кто-либо еще не считает меня образцовым представителем ни эго-психологии, ни «современного фрейдизма», что бы ни подразумевал этот термин. Кроме того, этот подход заставляет Стерна искать в моей работе аспекты модели, от которой изначально отошла его группа, вместо того чтобы попытаться понять, что же на самом деле представлено в моей работе. Например, Стерн отмечает, что у меня отсутствует указание на отношение моей модели к теории влечений, в то время как я, подобно многим современным теоретикам, считаю эту концепцию слишком удаленной от опыта, чтобы можно было привлечь ее к пониманию клинического процесса. Он говорит также о вытеснении как об исключительном – с моей якобы точки зрения – способе удерживания элементов вне сознания, игнорируя мое упоминание расщепления.

Стерн обстоятельно описывает происхождение интерперсональной теории и ее развитие и как отдельной школы, и внутри его собственного мировоззрения. Эти описания представляют интерес, но ничего не сообщают относительно преимуществ его теории по сравнению с моей. При обсуждении ценности любой теории важнее учитывать аргументы, касающиеся ее текущей полезности, а не описывать ее исторических предшественников. Большая часть статьи Стерна посвящена представлению его собственной модели. Он не стремится последовательно соотносить свои идеи с идеями, изложенными мной.

Все эти особенности комментария Стерна затрудняют внимательное сравнение представленных нами разных моделей. И все-таки две наши статьи высвечивают с определенного ракурса ясно очерченные области нашего согласия и несогласия. Начну с областей, в которых наши взгляды сближаются. Мы оба помещаем перенос и контрперенос в центр аналитического процесса. Для нас обоих процесс, разворачивающийся в анализе, отражает впервые происходящее и бесконечно изменяющееся взаимодействие между сознательными и бессознательными элементами как пациента, так и аналитика. Мы оба считаем, что восприятие пациентом и аналитиком этого процесса определяется как прошлым, так и текущим опытом. Стерн справедливо указывает, что для нас обоих сознательная и бессознательная вовлеченность аналитика в аналитический процесс характеризуется непрерывностью и субъективностью. Это значит, что мы оба считаем: субъективный опыт аналитика в значительной степени определяется влиянием личного прошлого как аналитика, так и пациента. Мы также разделяем убеждение, что поскольку восприятие аналитиком пациента и процесса неизбежно и постоянно формируется под влиянием субъективности аналитика, последний не может интерпретировать происходящее на основании полномочий объективного наблюдателя.

Теоретические модели Стерна и моя расходятся в нашем понимании природы бессознательных аспектов пациента и аналитика. Здесь я отстаиваю такой взгляд: бессознательный багаж, или «шаблоны», по Стерну, которые каждый из нас привносит в текущий опыт, лучше всего могут быть поняты с помощью концепции бессознательной фантазии. Я подкреплю свой тезис описанием объяснительной ценности этой концепции: фрагменты прошлого, вспоминаемые или отыгрываемые, часто оказываются недостоверными в процессе исследования. Разыгрываемое или вспоминаемое часто представляет собой фантастическое по природе, отражающее впечатления от объектов и далеко удаленное от своих исторических прообразов. Представление о том, что эти элементы формируются под влиянием сильных аффектов, желаний и тревог, я считаю ценным способом объяснить подобные качества вспоминаемого и разыгрываемого прошлого. Мне интересны последствия, которые имеет такой взгляд на мир. С помощью своего клинического материала я пытаюсь в этой работе продемонстрировать подход, в котором субъективный опыт пациента и аналитика, а также взаимодействие между ними концептуализируются в терминах фантазии, то есть пытаюсь показать, как разворачивается аналитический процесс, когда интерпретации аналитика и его самоанализ формируются под влиянием данной концепции.

Стерн приводит эпистемологический аргумент против концепции бессознательной фантазии. Он вводит слово «неизбежность» и утверждает, что материал клинической ситуации – или более широкого человеческого опыта – не требует неизбежного применения этой концепции. На самом деле это означает: взгляд на клинический материал как на отражение фантазии, а также и современного опыта опирается на рассмотрение этого материала через линзы теории, в которой данная концепция играет важную роль. В сущности, Стерн констатирует, что мы не можем рассматривать что-либо без организующей базы той или другой теории. Продемонстрировав, что доказать верность моей теоретической базы нельзя, что она не «неизбежна», Стерн переходит к представлению собственной модели: если прошлый опыт познаваем только через его оживление в текущем опыте, то представление о сложной бессознательной регистрации памяти или фантазии также нужно списать со счетов – опыт, находящийся за пределами сознания, следует считать аморфным, «неоформленным».

Я соглашусь со Стерном в том, что мы не можем доказать истинность концепции фантазии – или любой другой теоретической системы, в рамках которых мы организуем свой опыт. Однако я возражу на его критику двумя аргументами. Во-первых, недоказуемость в равной степени относится и к теоретической базе Стерна, и к моей. Так же как нет эпистемологической неизбежности концепции бессознательной фантазии, нет и доказательства того, что бессознательный опыт действительно не оформлен; это лишь то, как Стерн организует свои данные. Более того, я бы сказала, что представленная здесь теория Стерна, которую он помещает в контекст теорий Салливана, а также более поздних теорий интерперсоналистов, учитывает множество недоказуемых допущений, среди которых модель разворачивания раннего детского опыта. Второй, более фундаментальный аргумент относится к тому соображению, что ценность наших теорий лежит не столько в их эпистемологическом статусе, сколько в их способности привлекать наше внимание к сторонам опыта, которые без этого остались бы незамеченными и которые, будучи проинтерпретированными, могут привести к дальнейшему продуктивному исследованию новых смыслов (Michels, 1999). С этой позиции я бы также утверждала, что концепция фантазии обладает ценностью потому, что привлекает наше внимание к бессознательному измерению текущего опыта и к тому, как это измерение отражает желания и страхи, появившиеся как в прошлом, так и в настоящем. Интерпретации, исходящие из такого понимания, могут открыть новые области смысла, а вместе с ними – новые возможности для понимания и действия.

Мне сообщили, что Стерн отказался от рассмотрения моего клинического материала, потому что в нем я уже сформулировала свои идеи и выразила их в письменном виде. Такая установка соответствует его убеждению, что значение любого опыта появляется только в момент, когда он оживает для его участников. Тем не менее мне жаль, что Стерн не воспользовался случаем в своем воображении войти в клиническую ситуацию в описанном мною виде, чтобы обсудить, как по-разному клинический процесс может раскрывать свои смыслы в двух наших моделях. Могу предположить, что наши разные теоретические модели привели бы нас к рассмотрению разных сторон клинической ситуации и, таким образом, к следованию разными курсами интерпретирования. Полноценное исследование этих различий потребовало бы подробного сравнения того, как мы понимаем рассматриваемый материал. И все-таки я выскажу несколько умозрительных предположений.

Несмотря на то что Стерн и я рассматриваем разворачивающийся клинический процесс как кодетерминированный настоящими и прошлыми аспектами опыта пациента и аналитика, Стерн подчеркивает формирующуюся природу бессознательного, которая складывается по мере того, как отношенческие конфигурации обретают форму в текущем взаимодействии между пациентом и аналитиком. Моя модель, напротив, рассматривает фантазии как уже присутствующие в бессознательном в разнообразных вариациях. В то время как новые варианты фантазий постоянно создаются по мере оживания фантазий в текущем опыте, более ранние версии не исчезают – они остаются и могут вновь реактивироваться в другие моменты. Мне кажется, что акцент, который Стерн делает на формировании, привел бы к усилению значения реальных текущих отношений по сравнению со взглядом, представленным в моем материале, и к меньшему вниманию к материалу, напоминающему отражение архаического. Аналитик, который работает с концепцией длительно сохраняющейся фантазии, ориентирован на понимание природы фантазий как сложных образований, сформированных желанием и защитой. Интерпретация в рамках такой модели, как правило, направлена на сложно взаимодействующие желания, защиты и отклики на внешнюю реальность, участвующие в создании репрезентаций самости и объектов и в сложно формируемой природе отношений между репрезентациями, так же как на тревоги, удерживающие определенные репрезентации вне сознания. На мой взгляд, модель, подобная представленной Стерном, – фокусирующаяся на диссоциированных состояниях самости, которые ощущаются как неоформленные, пока они не проявятся внутри текущего поля, – направлена на работу с некоторыми тревогами, поддерживающими такие состояния вне сознания, но с меньшей вероятностью направляет внимание аналитика и его интерпретацию на возможные сложности и многочисленные функции, против которых направлены защиты.

Наконец, я думаю, что идея длительно существующей бессознательной фантазии приводит аналитика к рассмотрению тех сторон аналитического процесса, которые в меньшей степени участвуют или распознаются в объектном отношении, развивающемся между пациентом и аналитиком, – к распознаванию ситуаций, в которых можно увидеть задействованные сильно искаженные или частичные объекты либо сложные построения из объектов. Что касается моделей, подобных моей, где бессознательные значения распознаются не только во взаимодействии пациент – аналитик, но и во всех аспектах аналитической ситуации, включая рамку, то в них аналитик может быть более заинтересован в целенаправленном сохранении и исследовании этих фоновых аспектов и в происходящих в них изменениях.

Ответ Фельдману

Доктор Фельдман не рассматривает подробно мою теоретическую модель, но находит, что она «восхитительно ясна и убедительна». Однако предоставленный мной клинический материал удовлетворяет его меньше. Как он полагает, было бы лучше направить интерпретацию на использование пациенткой проективной идентификации, чтобы поместить в меня болезненное чувство неполноценности, которое я испытываю в начале первого сеанса. Ему кажется, что пациентка спроецировала в меня фигуру опустошенной матери, фигуру, саму по себе отражающую проекцию пациенткой собственной вины и неадекватности в материнский образ. Фельдман утверждает, что интерпретация этой центральной проективной идентификации – демонстрация мною пациентке, что именно она проецирует в меня, и изощренных способов, к которым она прибегает, чтобы пробудить во мне проецируемые в ней чувства, – поместила бы в центр внимания ключевые темы зависти пациентки и ее конкуренции со мной.

Мне кажется, что разница между моим интерпретативным подходом, проиллюстрированным в клиническом материале, и подходом, рекомендованным доктором Фельдманом, в конечном итоге имеет отношение к важным расхождениям в наших теоретических моделях, которые Фельдман не рассматривает. Эти расхождения касаются нашего понимания использования проективной идентификации и последствий субъективности аналитика.

Мы согласны с Фельдманом в том, что перенос является центром аналитической работы и что текущий опыт переноса значимо отражает архаическую фантазию, в которой образы самости и объекта могут значительно искажаться. Мы также сходимся в том, что контрперенос представляет собой важный источник информации о фантазиях пациента. При этом мы по-разному оцениваем, в какой степени личное бессознательное аналитика – включая его собственные фантазии – вносит свой вклад в переживание аналитиком контрпереноса. Как я уже пояснила, мне кажется, аналитик неизбежно рассматривает аналитическую ситуацию через линзы своей собственной бессознательной фантазии. В определенные периоды времени это воздействие проявляется на переднем плане материала, в другие – остается менее выраженным. Впрочем, у меня создалось впечатление, что Фельдман убежден: аналитик может и должен эффективно отстраняться от своего личного контрпереноса и направлять интерпретации на вклад пациента.

Эта разница в акцентах, как я указывала ранее (LaFarge, 2007), характерна для разных направлений, выбранных британскими кляйнианцами и североамериканскими аналитиками в отношении понятия контрпереноса, начиная с фундаментальной работы Ракера (Racker, 1957). Британские кляйнианцы, как правило, понимают контрперенос как главным образом отклик аналитика на передачу пациентом своей фантазии. Неспособность аналитика к распознанию и интерпретированию фантазии пациента в момент ее появления в субъективном ощущении аналитика часто рассматривается как неудача со стороны аналитика, результат его защитного поведения – и похоже, моя работа была воспринята Фельдманом именно так. По контрасту с этим североамериканские аналитики склонны подчеркивать в контрпереносе вклад, осуществляемый собственным личным бессознательным аналитика – фантазией аналитика. С этой точки зрения аналитик должен в первую очередь, обычно молча, исследовать собственный источник контрпереноса – особенно если речь идет о мощных аффективных состояниях – как для получения более правдивого взгляда на то, что приносит пациент в ситуацию, так и для освобождения пациента, чьи реакции были сформированы под воздействием собственных бессознательных посланий аналитика.

Несмотря на то что понимание фантазий пациента остается главной целью психоаналитического исследования, путь, ведущий к ним, неизбежно окольный – если говорить о моей модели. Аналитик должен примириться со своим неизбежным личным вкладом (в некотором смысле он всегда должен стремиться к своей цели – пониманию пациента) посредством постоянных экскурсий в самопонимание. Поэтому момент начала сеанса – аналитическая поверхность, – как правило, будет раскрывать содержание, являющееся одновременно и новым, и аффективно заряженным в восприятии пациента или аналитика. Внимание аналитика лучше всего направлять на интенсивность контрпереносной реакции, в моем примере – переживаемой в начале первого сеанса. Во втором сеансе новое восприятие пациенткой смутной телесной боли, похоже, вмещающей множество фантазий, по праву помещается в центр внимания. Появление у пациентки нового опыта после анализа аналитиком своего собственного вклада рассматривается в рамках этой модели как эффективно разворачивающийся процесс.

Рекомендация Фельдмана поместить проективную идентификацию и зависть в центр внимания поднимает еще один интересный вопрос: что попадает в фокус в наших разных теориях и моделях? Мне кажется (LaFarge, 2007), в подходе британских кляйнианцев в фокусе явно оказываются сложность и мощь фантазий пациента и то, как в них отражаются частичные объекты. Зависть и искажение внутренних объектов, внимание к которым характерно для этого подхода, высвечиваются здесь особенно ярко. Североамериканский подход, напротив, помещает в фокус влияние исторического опыта взаимодействия с целыми объектами. Возможно, этот подход акцентирует вклад самих ранних объектов в переживание зависти в большей степени, чем исследование того, как зависть искажает внутренние репрезентации этих объектов. Мой собственный подход, оставаясь несомненно североамериканским, стремится найти в субъективности аналитика путь, ведущий к раскрытию фантазии пациента. Как демонстрирует клинический материал, я обнаружила, что этот путь часто расположен на линии опыта аналитика и пациента, имеющей отношение к пониманию и понятости, линии опыта, сводящей воедино фантазию и текущий опыт по мере их появления и переплетения в совместном аналитическом проекте узнавания пациента.

Перевод Веры Серговской

Библиография

LaFarge L. (2007). Commentary on The meanings and uses of countertransference by Heinrich Racker. Psychoanal Q 76:795–815.

Michels R. (1999). Psychoanalysts’ theories // Fonagy P., Cooper A.M., Wallerstein R., editors. Psychoanalysis on the move: The work of Joseph Sandler, 187–200. London: Routledge.

Racker H. (1957). The meanings and uses of countertransference. Psychoanal Q 26:303 – 57.