Слабость эго и психотерапевтические взаимоотношения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

 Слабость эго и психотерапевтические взаимоотношения

Мы еще раз подошли к внутреннему противоречию в шизоидном состоянии, проявлений которого мы не можем избегать длительное время, пока оно не будет разрешено. Шизоидное состояние базируется на слабости эго, обусловленной отсутствием фундаментальной взаимосвязи, взаимосогласованности эго. Слабое шизоидное эго крайне нуждается в терапевтических взаимоотношениях, способных заполнить провал, оставленный неадекватным материнским уходом. Лишь это может спасти пациента от соскальзывания в ужас окончательной изоляции. Однако, когда до этого доходит дело, слабое эго боится тех самых взаимоотношений, в которых оно нуждается. Изолированное инфантильное эго нуждается в том, чтобы его обнаружили и вступили с ним в контакт, но глубоко боится быть обнаруженным, и в тот самый момент, когда «избавление» представляется неминуемым, вновь убегает в пустоту изоляции. Обладание не знающей тревог «индивидуальностью» важно для людей в установлении «объектных связей». В действительности это неразрывно связано, о чем не знает глубоко шизоидная личность.

Без взаимоотношений, в ходе которых происходит взросление, человеческое эго не может развить собственную индивидуальность. Однако ослабленное эго всегда боится, что его погубит другое лицо в их взаимоотношениях. Психотерапия такого пациента обычно вовлекает в себя длительный процесс подхода к терапевту, а затем бегства от него снова и снова, в то время как медленно и скрыто растет способность к «доверию».

Нижеследующие два случая очень ясно показывают конфликт принятия терапевтических взаимоотношений. Первый случай обсессивной пациентки, чьи базисные проблемы были описаны на страницах 150—153 и 324. Однажды у нее возникло заметное улучшение после хорошей аналитической проработки очень тяжелого травматического отвержения в шестилетнем возрасте своего дедушки, которого она до этого очень сильно любила. Ее панический страх предательства с тех пор сделал для нее невозможным вновь кому-либо доверять. Этот страх возник как центральная черта депрессии, которая развилась у нее в связи с данным случаем. Я связал это с ее отношением ко мне, указав, что она боялась, что я ее предам, как это ранее сделал ее дедушка, и что она хотела меня проверить. После этого, она стала заметно более отзывчивой, пунктуально приходила на сессии и начала чувствовать себя намного лучше. Затем она внезапно на пятнадцать минут опоздала на сессию, сказала мне, что не хотела приходить, и надеялась, что я долго не зайду за ней в приемную, так что она сможет уйти до моего прихода. Она явно убегала от меня, и я сказал, что, по-моему, она в последнее время стала мне намного больше доверять, а теперь внезапно испугалась этого. Она сидела молча, выглядела бледной, неприветливой, некоммуникабельной, а затем сказала, что ранее описывала матери свое чувство, будто ее сердце — замороженная глыба внутри нее, что никогда в своей жизни она не будет в состоянии ощутить теплые ответные чувства и полюбить кого-либо. Она добавила, что боялась слишком сближаться с людьми, так как не могла выносить такого сближения, и у нее возродился страх (некоторое время тому назад постепенно исчезнувший), что она забеременела и носит в себе ребенка, страх, который делал брак невозможным. Я ответил, что, по-моему, она действительно воспринимала как опасность любые тесные взаимоотношения, а это, в свою очередь, вело к возрождению ее страха перед рождением ребенка, который защищал ее от риска близких взаимоотношений, в связи с замужеством и материнством. Она согласилась, что, по всей видимости, это именно так, потому что для нее непереносима сама мысль, чтобы быть близкой хоть к кому-то каким-либо образом. Она чувствует себя в безопасности лишь на расстоянии от других людей.

Я указал, что теперь она ощущает этот страх на мой счет просто потому, что в течение некоторого времени пошла на риск более тесных взаимоотношений и стала намного более общительной и доверчивой, а затем начала опасаться, что не сможет сохранить собственную личность, если будет от меня зависимой. Я высказал предположение, что она попробовала внезапно отрезать себя от меня, чтобы узнать, смогу ли я понять такое ее поведение, не препятствовать ее отходу от меня, уважать ее независимость и в то же самое время не рассердиться и не бросить ее. Я напомнил ей, что на прошлой сессии она спросила: «Вы никогда не будете на меня сердиться, не правда ли?» — и указал на подлинный контекст этого замечания. Ей требовалось знать, что я смогу отпустить ее одну, выходя с ней из контакта и не пытаясь насильно вернуть ее, и что я с пониманием, надежно буду ждать ее возвращения, когда она испытает потребность вернуться. Тогда для нее уход от меня станет безопасным, и она сможет поэкспериментировать — побыть в одиночестве, сохраняя свою индивидуальность и обнаруживая, что она уже не столь изолирована, как ранее, таким образом получая возможность наслаждаться как взаимоотношениями, так и независимостью. Это произвело на нее огромное впечатление. У нее с лица исчезло загнанное выражение, она начала улыбаться, и до конца сессии она легко вступала со мной в контакт, а потом ушла, не испытывая тревоги.

Второй — случай сорокалетней женщины, имеющей двоих детей. В детстве она никогда не чувствовала себя в безопасности как физически, так и в эмоциональном плане. В раннем детстве ее отец, чье здоровье медленно ухудшалось, перестал быть кормильцем семьи, и матери пришлось начать работать, чтобы обеспечить семью. Взаимоотношения между отцом и матерью были плохими; отец, хотя он хорошо относился к пациентке, явно отдавал предпочтение ее старшей сестре; мать же, которая на самом деле не была против того, чтобы работать и «кормить семью», не особо заботилась о воспитании дочерей и постоянно суетилась, «убегая на работу». Получить материнскую заботу дочерям можно было только при головной боли; и сама мать становилась «доброй», т.е. эмоционально более мягкой и более доступной, когда сама ложилась в постель с головной болью. В такой семейной обстановке пациентка получала так мало эмоциональной поддержки, что в школе чувствовала себя более счастливой. Хотя и там в течение двух лет, примерно в возрасте 11 лет, она испытывала странные ощущения в голове, которые, как ей казалось уже в то время, должен чувствовать младенец внутри матки. Ощущение, что она может распадаться под давлением, появилось, когда она начала работать. Она сменила две работы и испытывала такое большое истощение, что после рабочего дня она почти все свободное время лежала в постели. В замужестве, хотя она и хотела детей, она находила ношу материнских обязанностей также приводящей к истощению. Когда лет в десять один из ее детей стал чрезмерно зависимым и впал в тяжелое регрессивное заболевание, эта ситуация вызвала у матери кризис. Вначале она боролась со своей внутренней слабостью и пыталась ее отрицать, развивая яркую поверхностную самость, а затем внезапно сама впала в регрессию, во многом напоминающую регрессию ее ребенка. Сам ребенок, девочка, которая к тому времени уже во многом оправилась, заявила, что сможет почувствовать себя совсем хорошо, лишь когда мамочке станет легче, так что пришлось обратить внимание на болезнь матери.

В анализе выяснилось, что в течение многих лет она время от времени испытывала ночные кошмары. Она пронзительно кричала во сне: «Мамочка, мамочка!» — и просыпалась, чувствуя, что умирает. Она никогда не слышала своих криков и не знала бы об этом, если бы ей не сказал об этом муж, но чувство умирания она ощущала крайне интенсивно. Эти ночные кошмары стали теперь более частыми. Затем она принесла сновидение:

«Я была одна на морском берегу, испуганная, и увидела ваш [аналитика] дом, стоящий на возвышении на берегу. Я пыталась до него добраться, когда внезапно обнаружила, что отрезана от него морским приливом, и запаниковала. Затем я увидела маленькую лодку, привязанную к воротам вашего дома, и подумала: “Все хорошо. Я не смогу до вас дойти, но вы сможете до меня добраться”.

Я высказал предположение, что это сновидение раскрывало подоплеку ее ночного кошмара. Она чувствовала себя одинокой, изолированной и отрезанной от какой-либо помощи извне и сама не могла себе помочь, так как именно таким, по существу, было то положение, в котором она была в детстве. Вот почему ночью, когда пробуждался этот страх, она пронзительно кричала во сне, зовя на помощь свою мать. Ей казалось, что она одна, так как она чувствовала, что мать не находилась с ней в контакте. (У нее отсутствовало чувство базисной взаимосогласованности эго.) Но теперь она была в состоянии почувствовать, что я могу заполнить пробел, оставленный ее матерью, и дать ей основу безопасности. Ночные кошмары несколько уменьшили свою интенсивность. Затем ей снова приснилось, что она находилась

«на пустынном морском берегу. Но затем она внезапно увидела чудесного цвета спасательную шлюпку на воде неподалеку от нее и поняла, что мужчина в спасательной шлюпке совсем рядом с ней. Он не разговаривал с ней и не обращал на нее особого внимания, но она знала, что он думает о ней, и он был мной, и она почувствовала себя в безопасности. Затем внезапно на близлежащей скале появилась маленькая девочка и упала в море. Мужчина-спасатель подплыл к ней, схватил ее за платье и вытащил из воды, и с ней было все в порядке».

У нее явно возрастала бессознательная убежденность в том, что я смогу помочь ей выбраться из той полной изоляции, в которой оставила ее мать и в которой она чувствовала себя умирающей. После этого сновидения она проснулась однажды ночью без пронзительного крика, с менее острым чувством того, что она умирает, но также с ощущением, что я стою неподалеку в темноте и что все будет в порядке. Затем она вновь уснула, что ранее ей не удавалось после ночных кошмаров. На некоторое время она почувствовала себя лучше, более близко к реальности и в более сознательном «контакте» со мной.

В то время она и ее муж были глубоко потрясены автомобильной аварией, в которой погибли два их близких друга, и она снова начала падать духом. Но вместо того, чтобы прямо обратиться ко мне за помощью, она, должно быть, опять почувствовала, что опасно полагаться на кого-либо. На следующей сессии она рассказала, что к ней снова вернулся ночной кошмар, и впервые она сама услышала, как она пронзительно кричала: «Мамочка». Она, по всей видимости, отгородилась от «спасателя-мужчины» в своих более глубоких чувствах, и это подтверждалось тем, что она высказала мне недоверие, упрямо возвращаясь к вопросам, в которых, как она знала, ее точка зрения существенно отличается от моей. Она сказала, что в ее религиозных вопросах я не смогу ей помочь, потому что я не священник англиканской церкви и не советовался по этому поводу со служителями церкви. Я признал ее потребность быть независимой от меня и открыто заявил, что я с ней не согласен. Я намекнул, что она, вероятно, испытывает потребность в заслуживающей доверия церкви, «многовековой опоре», потому что полагает, что один человек не может быть основой безопасности — его могут убить; но подчеркнул, что мы можем расходиться во мнениях, и она может «убежать от меня» (и вновь вернуться в ситуацию кошмара), но что я не бросаю ее и не меняю своего отношения к ней. На следующей сессии она принесла мне сновидение, в котором

«она находилась в отеле; метрдотель собирался куда-то уходить, и она почувствовала себя крайне расстроенной. Затем метрдотель раздумал уходить и решил остаться ради нее. Потом она поняла, что у нее есть ребенок и что она оставила свою девочку в подвале, забыла ее накормить, да и не могла бы это сделать, потому что у нее нет молока, и подумала:

“Я должна много есть, чтобы ко мне вернулось молоко и чтобы я смогла накормить ребенка”».

Метрдотель явно представлял меня, и она вначале встревожилась из-за возможности лишиться меня. Я указал, что, когда она обходилась без меня, она подавила в себе младенца и стала неспособна о нем заботиться. Желание заботиться вернулось, когда она снова признала свою потребность во мне. Я подвел итог этой ситуации, сказав, что, по моему мнению, это было нечто большее, чем шок от гибели ее друзей; в действительности она начала ощущать тревогу, потому что в течение некоторого времени зависела от меня (так как со мной был связан рост ее безопасности), и испугалась, как бы не утратить свою независимость. Однако ее зависимость от меня вела не к утрате ее самостоятельности, а к тому, чтобы помочь ей развить подлинную способность к реальной независимости, основанную на внутренней силе, и я мог принять как ее независимость, так и ее зависимость. Ее сопротивление теперь стало излишним, и она снова почувствовала себя в безопасности.

Этот случай дает очень ясную картину того пути, следуя которым психотерапия является медленным процессом «роста базисной взаимосвязи эго» пациента, в котором пациент часто делает попытки воспользоваться преждевременной независимостью и нуждается в понимании такого желания, прежде чем сможет вернуться к терапевтической зависимости до тех пор, пока не произойдет выход за рамки лежащей в основе личности пациента глубинной эго-слабости вследствие «отсутствия первичной взаимосвязи эго». Эта проблема обычно нуждается в неоднократной проработке на различных стадиях. Страх утраты независимой индивидуальности, который является основой шизоидной «то внутрь, то наружу» политики, нуждается, в конечном счете, в исследовании в свете другой концепции Винникотта, а именно: «вызывающей страх фантазии о бесконечной эксплуатации... о том, чтобы быть съеденным или проглоченным... фантазии обнаружения», концепции, обсуждаемой в его статье «Коммуникация и ее отсутствие» (1963). Эта тема имеет фундаментальное значение для понимания того, что мы имеем в виду под термином «личность». Я склонен согласиться с фактами, но не со всей интерпретацией, которую Винникотт строит на их основе. Он пишет:

«Я полагаю, что в здоровом состоянии наличествует ядро личности, которое соответствует подлинной самости расщепленной личности; я полагаю, что это ядро никогда не вступает в коммуникацию с миром воспринимаемых объектов и что индивиду известно, что это ядро никогда не должно вступать в коммуникацию с внешней реальностью или подвергаться ее воздействию... Хотя здоровые люди вступают в коммуникацию и получают от этого удовольствие, справедливо и другое: что каждый индивид является изолированным, не коммуницирующим постоянно, неизвестным, по сути ненайденным... Захват и поедание каннибалами — все это сущие пустяки по сравнению с насилием над ядром самости, с изменением центральных элементов самости вследствие коммуникации, просачивающейся сквозь ее защиты. Для меня это равнозначно насилию над самостью. Мы можем понять ту ненависть, которую люди ощущают к психоанализу, глубоко проникающему в человеческую личность и несущему угрозу человеческому индивиду в его потребности быть обособленным, отдельным. Вопрос заключается в том, как быть обособленным, не становясь при этом аутсайдером, изгоем?» (1963, р. 187).

В данном рассуждении Винникотта действительно поднимается главная проблема, однако ее подача представляется мне сомнительной. Если изоляция является абсолютной, тогда для меня непонятно, как возможно проводить различие между обособлением и изгойством. Тем не менее, здесь встает вопрос первостепенной значимости, который я бы сформулировал следующим образом: как возможно обладать способностью к уединению и собственной самостью без изоляции или аут-сайдерства? Феномен сохранения ядра психической самости изолированным, отрезанным или защищенным от какого-либо вторжения со стороны внешнего мира действительно является главной темой этой книги. Теперь можно сказать, что Винникотт поднял следующий вопрос: предполагая, что такое положение дел в патологической форме возникает в шизоидном расщепленном эго, не правда ли, что оно должно также иметь место и в здоровой форме как источник индивидуальности и силы зрелой личности? Винникотт полагает, что именно так все и происходит. Я же в этом не убежден.

«Изоляцию» в конечном счете Винникотт далее определяет следующим образом:

«В центре каждой личности лежит не нуждающийся в коммуникации элемент, который является священной и самой главной ценностью... Травматические переживания, которые приводят к организации примитивных защит, несут в себе угрозу этому изолированному ядру, угрозу его обнаружения, изменения, вступления с ним в коммуникацию. Защита состоит в дальнейшем сокрытии этой тайной самости» (там же, р. 187).

В этом случае «изолированное, постоянно не коммуницирующее, некоммуникационное» состояние ядра самости является феноменом примитивного страха, который мы можем предполагать у младенца, не получающего адекватной защиты и поддержки своего эго от матери и поэтому подверженного страху аннигиляции по причине собственной чрезмерной слабости. Тот страх аннигиляции, о котором говорит Винникотт, порождается примитивными «немыслимыми тревогами». Защита сохранения изолированного ядра самости представляется мне соответствующей тому, чему я дал название «шизоидной цитадели» или «регрессировавшего эго», т.е. уходу или «дальнейшему сокрытию тайной самости». Винникотт говорит, что «в здоровом состоянии... это ядро личности соответствует подлинной самости расщепленной личности». В таком случае что имеется в виду под «здоровым состоянием»? Он описывает дифференциацию этого изолированного ядра как порождающую те же самые состояния, которые вызываются первоначальным расщеплением в личности. Винникотт ставит знак равенства между «фантазией бесконечной эксплуатации» и «фантазией обнаружения». Согласно моему опыту, первая фантазия всегда обусловлена страхом, вторая же, по сути дела, обусловлена потребностью, которая при плохом младенческом опыте превращается в страх, приводящий далее к уходу и шизоидному состоянию. Если даже в здоровом или относительно здоровом состоянии тайное ядро самости стремится к уходу, отрезая себя от контакта с другими людьми, тогда цельная психическая самость никогда не будет представлять ничего другого, кроме расщепления, и она расщепляется самыми ранними «травматическими переживаниями, которые приводят к организации примитивных защит». Любое осмысленное различие между здоровьем и болезнью исчезает, если ядро и здоровой личности является настолько изолированным.

Но мой эмпирический опыт вполне подтверждает, что такое состояние дел в действительности является в различной степени универсальным феноменом. Я пытался клинически описать конечную основополагающую проблему, сущность шизоидной проблемы ухода глубочайшей самости как результата страха. Ни один человек не обладает совершенным психическим здоровьем. Вместо гипотезы о том, что в здоровом состоянии возникает ситуация, аналогичная обнаруживаемой в патологических состояниях, представляется, что такое радикальное расщепление эго является в действительности универсальным феноменом, наличествующим во всех нас без исключения, которое практически невозможно избежать; таким образом, психическое здоровье и болезнь является, согласно нашему опыту, относительными понятиями и вопросом степени проявления. Такова, в действительности, та позиция, которой, как я полагаю, в целом придерживаются психоаналитики, хотя еще не стало повсеместно признанным, что шизоидная проблема в вышеприведенном смысле является основной проблемой. Именно это, по-моему, вынуждает нас принять точку зрения Винникотта.

У меня нет сомнений по поводу этих фактов. Я убедился, что все люди, сколь бы зрелыми они ни были в практической жизни, действительно сохраняют внутреннее ядро своей самости в некоторой степени изоляции. Вся проблема психотерапии вращается вокруг испытываемой пациентом трудности доверять терапевту в установлении контакта с его шизоидной центральной самостью. В предыдущей главе я исследовал различные смыслы антилибидинального сопротивления психотерапии, но я оставил до этой главы то, что, возможно, является самым важным: продиктованную страхом потребность любой ценой сохранить собственную индивидуальность (даже ценой того, чтобы не быть «излеченным») от «затопления» ее другой личностью, что ведет к защите от всего внешнего мира как такового. Ни у одного из нас не могло быть столь совершенных родителей, чтобы избежать некоторой степени такого примитивного страха, расщепления эго и последующего развития базисных защит личности. Некоторые люди воспринимают это как страх быть «бесконечно эксплуатируемыми», используемыми, опустошенными до дна; другие — как страх быть просто «раздавленными паровым катком» подавляющего окружения, а иные — как свою «оставленность», «потерянность». Именно эти примитивные страхи в своей наихудшей форме приводят к тому, что Винникотт называет «немыслимыми тревогами» развалиться на части, разрушиться, не иметь никакой связи со своим телом, не иметь никакой ориентации (там же, р. 58). Из всех конечных ужасов, как говорит мой клинический опыт, самым последним и самым худшим будет ужас, порождаемый как раз радикальным использованием такой защиты в виде самоизоляции, а именно: чувство нахождения собственной «психики в вакууме», вне всякого контакта, вне всяких взаимоотношений — психики, в которой царит одна пустота и, так сказать, которая коллапсирует сама в себе, ощущая полную нереальность, и неспособна быть «эго».

Это, однако, как раз и представляется мне судьбой постоянно обособленного, некоммуницирующего ядра самости, которое, по мысли Винникотта, должно быть основой здоровья. Здесь я не могу следовать его представлениям, ибо мне кажется, что как раз такое отсутствие «базисной взаимосвязи эго» является подлинной причиной слабости эго. Я не могу понять, как ядро самости, которое абсолютно изолировано и некоммуникабельно, вообще может быть самостью. Самость может воспринимать себя лишь в акте восприятия чего-то иного. Если это тотальная пустота переживания, то это не может быть самостью. Я не могу проводить различие между абсолютной изоляцией и обособленностью. Оба эти понятия, как мне кажется, вовлекают в себя утрату эго.

Страх быть обнаруженным, беспрестанно эксплуатируемым или же сожранным проистекает оттого, что мы недостаточно сильны, чтобы сохранять нашу полную и подлинную индивидуальность во взаимоотношениях, и недостаточно сильны, чтобы иметь возможность выбирать, в каких именно взаимоотношениях, или же решать, когда мы желаем удалиться в собственный приватный мир, в такое уединение, которое заключается не в изоляции и некоммуникабельности, а в способности быть наедине с собой, потому что у индивида есть базовая взаимосвязь эго. То описание самых ранних стадий развития эго, а также развития объектных отношений, которое дает Винникотт, предоставляет возможность такого понимания. Его точка зрения, по-видимому, состоит в том, что по причине крайней зависимости и слабости человеческого младенца при рождении и чрезвычайной сложности обеспечения достаточной безопасности на практике возникает страх — самый ранний подрывающий основы личности фактор, навсегда остающийся самой глубокой проблемой; страх, а не гипотетический инстинкт смерти или деструктивный инстинкт, страх травматических факторов, приходящих извне; хотя сам по себе страх является не частью потенциально здоровой личности, а ее «реакцией на столкновение».

Для прояснения этих положений мы должны исследовать взгляды Винникотта на переход, от того, что он называет «объектом, являющимся вначале субъективным феноменом», к объекту, «объективно воспринимаемому». Все утверждения по поводу первоначальных человеческих переживаний, очевидно, являются умозаключениями, выводимыми из более позднего опыта. У нас нет средств узнать о том, что испытывает новорожденный младенец. Возможно, наиболее трудным из всех переживаний для концептуализации здесь будет возникновение опыта взаимодействия с объектами. В данном месте мы рассмотрим данную проблему, но не ради нее самой, а потому что она связана с проблемой самых ранних страхов и расщеплений эго. Когда бы ни возникало первое переживание по поводу объектов, оно появляется, когда младенец находится в наиболее слабом и уязвимом состоянии, а его единственной защитой является качество материнского ухода за ним. Вначале у него нет собственных защит, и от первых реакций страха его спасает плотность материнской эго-поддержки. Является ли объект вначале чисто субъективным переживанием? Не должен ли в самом раннем опыте наличествовать некоторый элемент, который представляет собой зарождающуюся объективность, из которой позднее вырастает явно узнаваемая объективность? Способность воспринимать то, что находится вне его, заложена всей биологической и психологической конституцией ребенка. Представляется, что даже самое раннее сенсорное восприятие объектов должно содержать некоторый элементарный фактор объективности, ожидающий прояснения и развития.

Исходя из этого, большое число концепций, использовавшихся для описания раннего инфантильного опыта, по-моему, нуждается в тщательном исследовании, как, например, эта: до того, как ясно возникает понимание объективности, младенец испытывает чувство всемогущества, как если бы он полагал, что он создает хороший объект, который удовлетворяет его потребность, тогда как в действительности он «находит этот объект предоставляемым ему». На мой взгляд, всемогущество и созидание — это крайне утонченные идеи для того, чтобы применять их к опыту младенца, и скорее, это способ рассуждать о том, о чем мы не можем получить прямых данных. Конечно, есть клинические факты более позднего времени, которые говорят в пользу таких концепций, но они уже скрыты за более поздними и более развитыми переживаниями эго, которое уже стало расщепленным и колеблется между защитными идентификациями и растущей дифференциацией своих объектов. Имеет место также точка зрения о том, что плохой объектный опыт быстрее содействует росту объективного опыта, чем хороший объектный опыт. Но действительно ли это верно? Не может ли быть так, что хороший объектный опыт и плохой объектный опыт качественно различны, но что психика младенца в равной степени способна обнаруживать элемент объективности в опыте в обоих случаях? Что представляется мне вероятным, так это то, что крайняя слабость и уязвимость младенца и его абсолютная зависимость от самой тесной материнской поддержки являются крайне важными факторами в том, как развивается его опыт объективности, являясь вначале латентным или имплицитным к пробужденной и эксплицитно выраженной форме. Если было бы возможно иметь опыт материнского ухода, который был бы абсолютно хорошим, результатом, как можно предположить, был бы крайне прочный опыт базисной взаимосвязи эго, что теоретически можно было бы рассматривать как доказательство против расщепления эго, и в таком случае мне не кажется, что имел бы место какой-либо страх обнаружения или коммуникации. Однако это фактически невозможно, и опыт младенца является смешанным. У него есть опыт взаимодействия с объектами, в котором есть как хорошее, так и плохое. Его хороший опыт связывает младенца безопасным образом с благоприятным окружением, и если бы таким был весь его опыт, то я не могу себе представить, зачем он стал бы нуждаться во внутреннем ядре личности, изолированном и постоянно защищающемся от внешнего мира. Но у него также имеется плохой опыт, который принуждает его к развитию защит на самых ранних стадиях и к возникновению расщепления эго. Вероятно, действительно, у каждой личности имеется до некоторой степени шизоидное ядро самости, и с ним.} несомненно, связаны любая степень небезопасности и плохое психическое состояние. Для всех практических целей психическое здоровье должно заключаться в обладании достаточной базисной взаимосвязью эго, и соответственно силой эго, способной контролировать собственные «коммуникативные ситуации», чтобы быть в состоянии либо уходить в уединение, которое не является пустым, либо же осмеливаться на вступление во взаимоотношения без страха. Финальный комментарий Винникотта (там же, р. 192) говорит:

в «не коммуницирующей центральной самости, всегда защищенной от реальности, всегда хранящей молчание»,

существует разновидность

«коммуникации, которая невербальна; она, подобно музыке сфер, абсолютно личная. Она принадлежит к живому бытию. И при благоприятном состоянии дел именно из нее естественным образом возникает коммуникация».

Это совершенно справедливо, но в таком случае «центральная самость» не является «не коммуницирующей и находящейся взаперти». Наиболее глубокая коммуникация является невербальной, довербальной. Как утверждает Марджори Бриэрли:

«В чем я твердо уверена, так это в том, что мы чувствуем до того, как думаем, даже в образах, что чувство является поэтому нашим средством понимания того, что с нами происходит, задолго до того, как мы становимся способными к строго когнитивному пониманию...» (личное сообщение) —

или, вследствие этого, добавлю я, к вербальной коммуникации. Я не могу себе представить, что какая-либо часть личности существует в полной изоляции и при этом сохраняет характерные черты самости. Но если, в справедливости чего я уверен, в «центральной самости» имеет место коммуникация, которая невербальна и принадлежит к «живому бытию», тогда центральная самость, в конечном счете, не является «изолированной» и «находящейся взаперти». Фундаментальная значимость этой концепции «живого бытия и нахождения во взаимоотношениях» должна быть исследована в девятой главе, где мы возвращаемся к этой проблеме в новом контексте.

Я не уверен, проводит ли Винникотт различие между самостью и эго, воспринимая последнее как более поверхностный феномен, так чтобы считать ядро самости и базовую взаимосвязь эго существенно важными для здоровья. Но я полагаю, нужно использовать термин «эго» в более фундаментальном смысле, чем тот, в котором его традиционно использовал психоанализ — как эволюцию и реализацию внутренней природы самости, и эго и самость как одно и то же. Здесь имеют место, как я себе это представляю, два финальных страха. Первый — страх утраты эго при отсутствии опыта — является худшим из всех страхов; он побуждает индивида искать помощи, зависеть от терапевта и принимать психотерапевтическое взаимоотношение как среду, в которой мы можем найти себя. Вторым страхом, который, в действительности, столь же силен, как и первый, является, говоря словами Винникотта, страх

«изменения центральных элементов самости под воздействием коммуникации, просачивающейся через защиты»,

страх утраты своей подлинной индивидуальности, страх стать кем-то отличным от кого-то, каков ты есть. Это приводит индивида к уклонению от помощи и сопротивлению психотерапии и к тому, что индивид продолжает цепляться за свою больную самость, потому что эта самость ему знакома, и он не может понять, какой может быть его «подлинная самость». Один пациент-мужчина выразил оба эти страха в своем первом замечании на первой сессии: «Я не человек и страшусь вовлеченности во что-либо». Лишь если терапевт сможет помочь пациенту выпутаться из второго страха, он может избавить его от первого страха и помочь пациенту найти его «подлинную самость». Пациенту, который в течение пятидесяти лет жил в тяжелом напряжении, последовавшим за периодом хорошего раннего материнского ухода, приснилось:

«Я находился в холодном месте, подобном самой жизни, но каким-то образом мать подглядывала, что там происходит, оставаясь в тени».

Его собственный комментарий был: «Чем глубже вы продвигаетесь, тем лучше становится. Я полагаю, что в дальнейшем не буду настолько подавлен жизнью». Анализ помог ему найти свою базисную взаимосвязь, взаимосогласованность эго.