Образ армии в общественном сознаниии проблемы ее профессионализации

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Образ армии в общественном сознаниии проблемы ее профессионализации

Большинство мужчин служили всего два года, а ведут об этом разговоры всю жизнь. Это обстоятельство позволяет представить, как экстремальный опыт программирует сознание. Тем более что этот опыт представляет собой фазу социализации и экстраполируется на другие виды деятельности.

Отношение к армии в обществах тотального социального контроля (а это могут быть не только тоталитарные, но и традиционные общества) сугубо положительное. Также и в маргинальном сознании служба в армии относится к разряду ценностей, поскольку предполагает столь желанную для маргинала интеграцию в макросистему.

Милитаризация советского общества начиналась с мира детства. Системы социализации и образования готовили подрастающее поколение к войне. Служба в армии расценивалась как кульминация и итог процесса социализации, своего рода инициация и пропуск в мир «настоящих» взрослых мужчин. Так продолжалось до тех пор, пока противоречия реального и идеального не привели к трансформации системы общественных ценностей, в которой с конца 1960-х годов начался дрейф от примата государства к самоценности личности.

Если необходимость перехода к армии нового типа на Западе была осознана в начале 1970-х годов, то отношение российского общества к призывной системе стало радикально меняться в начале 1990-х. На то был ряд взаимосвязанных причин:

• предметом гласности стали факты преступлений против человека, имеющие в армии системный характер;

• процесс демократизации в обществе изменил роль личности в системе ее отношений с государством. Пожалуй, впервые в российской истории в общественном сознании утвердилась мысль о том, что государство обязано человеку не в меньшей степени, чем человек государству, и что в случае невыполнения государством своих обязанностей человек ему также ничем не обязан;

• право личности на альтернативную службу гарантируется Конституцией;

• кавказские войны выявили истинную цену непрофессиональной «дешевой» армии;

• деятельность правозащитных организаций способствует росту правового сознания граждан в области прав человека.

В связи с большей открытостью психологических и государственных границ общества, вовлечением личности в мировые образовательные и производственные процессы, демократизацией систем мобильной и глобальной телекоммуникации изменились и парадигмы социализации. В общественном сознании россиян в последнее десятилетие XX в., по сравнению с тремя предшествующими произошел сдвиг в плане более многомерных систем ценностей.

Если в 1950–1960-е годы служить было престижно, то в 1970–1980-е годы уклонение от призыва все менее считалась аморальным, а в 1990-х в массовом сознании, особенно молодежи больших городов, уклонение от службы становится моментом престижа, как способность личности бросить вызов государственной машине. Дело тут не в том, что «такая нынче развращенная молодежь пошла», но в изменении образа социума и требований, которые предъявляют к личности современный стиль и ритм жизни по сравнению с 1950–1980-ми годами.

В советское время армия была институциональной частью общества, что предопределяло его милитаризацию. Армия и ВПК формировали социальную макроструктуру, следовательно, отношение к армии существенно влияло на жизненный сценарий отдельного человека. Служба могла облегчить поступление в вуз или на престижное производство, получение специальности, вступление в КПСС, увеличивала трудовой стаж. Поэтому в условиях тотально унифицированного общественного уклада срочная служба не представлялась чем-то бесполезным, и в целом воспринималась как трамплин школьника во взрослую жизнь.

Для сознания, которому идеи свободы самоопределения личности за рамками стереотипа жизненной программы были не то чтобы враждебны, — просто не понятны, армия представлялась как своего рода институт социального контроля. Матери часто сетовали на своих непутевых чад, дескать, «когда же тебя в армию возьмут, сделают человека». Считалось, что когда ребенок в армии, за него можно не беспокоиться, там за ним присмотрит заботливое око командира. Так, официальная идеология сливалась с общественными воззрениями на свободу личности в традиционном обществе, и вокруг армии сложился позитивный стереотип социального контроля, озвученный неким поэтом от женского лица: «Вы стали взрослыми, ребята/Вы не мальчишки, а солдаты/Теперь за вас спокойна я/Служите верно, сыновья».

Сегодня ситуация в корне иная. Успех и престиж более связан с образованием и личной инициативой, ориентацией на внешний мир. Поэтому два года вне контекста своего социума ничем не окупаются. Каждое новое поколение все более погружено в процесс глобальной информационной интеграции и все менее сковано всевозможными стереотипами и предрассудками.

Соответственно, сменяются акценты в индивидуальных установках на успех: от престижа долга к престижу свободы выбора. Личность с конкурентоспособным образованием уровня мировых стандартов создает свой собственный ресурс непотопляемости, независимо от степени непотопляемости (или потопляемости) своей системы.

На примере армии можно наблюдать прогрессирующее социальное расслоение, — сегодня идут служить преимущественно люди со средним образованием из сельской местности.

Если в милитаризированном социуме армия находится в эпицентре социализации, то в открытом демократичном обществе армия лишь один из множества каналов самореализации, мало отличающийся от остальных профессиональных сфер. Глобальная прагматизация сознания молодежи, наряду со многими социально-психологическими изменениями в постиндустриальных обществах, создали новую парадигму развития современных армий.{138}

В России помимо этого на протяжении последнего десятилетия действует целый спектр социально-психологических факторов, являющихся причиной и следствием общего упадка функции и престижа вооруженных сил. «Замалчивание причин массовой гибели военнослужащих и гражданских лиц, стремление не искать виновных, продиктованные якобы заботой о том, чтобы не травмировать общество, чреваты обратным эффектом — накоплением в общественном сознании раздражения и негодования, которые при известных условиях могут стать причиной мощного социального взрыва».{139}

Столь очевидные проблемы рано или поздно не могли не повлиять на изменение отношения общества к армии в целом. По данным ВЦИОМ, отражающим состояние общественного мнения на февраль 2001 г., 69 % опрошенных не хотело бы, что бы их близкий родственник служил сейчас в армии, в том числе из-за гибели/ранения в «горячих точках»/в Чечне — 38 %, неуставных отношений, насилия в армии — 30 %, тяжелых бытовых условий, плохого питания, опасности для здоровья — 18 %, морального разложения, пьянства и наркомании в армии — 10 %, напрасной потери времени — 6 %, криминализации, втягивания военнослужащих в уголовные дела — 5 %. И другие.

Учитывая, что армия для сознания россиян традиционно народная, думается, что столь значительные перемены не могли произойти без трансформации общественного сознания. На переориентацию мнений могла повлиять только объективная потребность современного общества в профессиональной армии. Эту потребность диктуют изменения самой идеи войны и мира, начавшиеся с распространением оружия массового поражения.

Как утверждал Н. А. Бердяев, метафизическая проблема войны есть проблема роли силы в условиях этого феноменального мира.{140} Поэтому война есть условие его существования, но только в рамках традиционной, или рыцарской культуры, признающей равенство всех участников конфликта. Диалектика машинных войн XX в. выхолащивает из идеи конфликта не только культурное, но и антропологическое содержание, поскольку приводит к тому, что врага перестают считать человеком.{141} Современная война — война технологий, деперсонифицированный и дегуманизированный конфликт, который суть разрушение «само по себе».

Усложнение военных технологий требует переосмысления идеи и структуры армии, ее взаимоотношений с обществом. Современным солдатом может быть только профессионал, высококвалифицированный специалист, постоянно совершенствующий свою квалификацию. Равноправное участие в конфликте требуют интеллектуализации всех его областей.

Итак, крах массовых армий вызывает сам военно-технический фактор, изменивший роль человека на войне, и, соответственно, изменившиеся социально-психологические парадигмы конструктивного развития общества и личности, несовместимые с милитаризацией ментальности.{142}

Общественное сознание реагирует на требование времени мобильнее, чем политическое. Единственной проблемой взаимоотношения армии и общества становится перевод армии на профессионально-добровольную основу, который общество требует от своего правительства. По данным опросов ВЦИОМ (февраль 2001 г.) на вопрос: «как Вы лично считаете, нужна ли России профессиональная армия, которая комплектовалась бы не по обязательному призыву на воинскую службу, а на контрактной основе?», положительно ответили 84 % опрошенных.

Эту неотложную потребность общества в обеспечении полноценной обороноспособности игнорируют власти, ей открыто противостоит военное лобби. Даже столь компетентные аналитики В. В. Серебрянников и Ю. И. Дерюгин, понимающие создание профессиональной армии как объективную необходимость, высказывают сомнения относительно ее соответствия неким нравственным основам и моральным принципам «загадочной русской души». Спорные, на наш взгляд, положения их анализа, касающиеся конфликта ценностей, проявившегося в разговоре вокруг соответствия профессиональной армии некоей «русской идее», нуждаются в комментариях.

«В отличие от западных армий, — пишут В. В. Серебрянников и Ю. И. Дерюгин, — служба в которых базировалась на либеральной идее, правовых нормах, жестком договоре по схеме „патрон — клиент“, армия России всегда зиждилась на нравственных основах, моральных принципах, артельной психологии».{143} Сюда же следует добавить и принцип патриархальности, и тогда список принципов, на которых держится советская/российская армия, целиком уложится в понятие «дедовщина».

Авторы негодуют по поводу «циничного заявления» контрактника ВДВ, участвовавшего в штурме «Белого Дома», сказавшего телерепортеру: «Я делал свое дело и сделал его хорошо». Они пишут: «Теперь уже в России подтвердилась давно знакомая истина, гласящая, что солдату-наемнику безразлично в кого стрелять: в иноземного захватчика или в земляка, вышедшего на улицу бороться за свои права. Оторопь берет от подобных откровений. Даже самому ретивому стороннику профессиональной армии, отстаивающему с пеной у рта эту идею на заре горбачевской перестройки, вряд ли могло присниться в кошмарном сне, что вытворяли контрактники в Грозном».{144} Подобные аргументы против профессиональной армии трудно комментировать из-за их эмоциональности. Тем не менее, определенная логика в них присутствует, и эта логика требует уточнения.

Во-первых, контрактники — ничтожно малая часть воинского контингента, и их не надо путать с профессионалами. Для войны в Чечне их набирали по объявлениям, расклеенным на фонарях, и собрали то, что собрали — деклассированных лиц без определенных занятий и нравственных принципов.

Во-вторых, контрактники «вытворяли в Грозном» то, что обычно «вытворяет» человек на войне: то, что «вытворяют» в Чечне не только контрактники, а, например, некоторые кадровые полковники, что «вытворяли» «воины-интернационалисты» в Афганистане и т. п. Человек на войне убивает другого человека, и это убийство общество морально оправдывает. При этом человек убивающий, (ведь не тактично применять термин «убийца» к человеку, убивающему на войне, не так ли?), часто подходит к убийству творчески, и этим воспроизводит семиотику казни. Это уже вопрос не техники, но психики в ее глубинных архетипических слоях. Жестокое обращение военных с пленными и с мирным населением является как следствием психологического срыва, так и морального оправдания своих действий, в логике которого удобнее всего не считать своих врагов людьми.

Профессионал же страдает от нервных срывов гораздо меньше, чем дилетант, и не нуждается в изощренных психологических защитах и псевдоморальных оправданиях: он «работает». Заметим, что и непосредственные участники боевых действий в Чечне предпочитали именовать свои действия «работой». Нейтральные термины нейтрализуют стрессы. Поэтому эмоции Серебрянникова и Дерюгина — «вытворяли в Грозном то, что и вряд ли могло присниться в самом кошмарном сне», — на языке военных будет звучать короче: «отработали по Грозному».

В-третьих, «народность» и «идейность» армии никогда не гарантировали невозможность ее применения внутри страны. Народно-идеологическое обоснование можно подвести и под геноцид. Более того, это легко, поскольку оно востребовано людьми его осуществляющими (или одобряющими) в качестве апологии. Солдат, как наемный, так и подневольный подчиняется не «нравственным основам», «артельной психологии» и «моральным принципам», а приказам непосредственного начальника, о которых не рассуждает. В противном случае он плохой солдат. Даже в Великой Отечественной войне для «стимулирования» моральных принципов воинов, сражавшихся на передовой, действовал институт заградотрядов.

И далее по тексту:

• «Нравственные основы» и «моральные принципы» — хороший инструмент для PR-технологий. Солдат с чувством выполненного долга расстреляет «земляка, вышедшего на улицу бороться за собственные права»,{145} если ему объяснить, что это «провокатор, подрывающий единство», или другой «враг народа».

• История Русской армии, которую уважаемые эксперты несколько идеализируют, знает массу примеров, когда «соборность, артельность, заложенные в духовный фундамент старой Российской армии»,{146} не мешали ей «стрелять в земляков, борющихся за свои права».{147} Ни соборность, ни артельность, ни прочие столпы «духовного фундамента» старой Российской армии не мешали ей на протяжении веков «хорошо выполнять свою работу», в том числе и по «ликвидации сепаратизма» в разных уголках Империи. И потом, разве не на Красную армию, чей высокий моральный дух авторы критикуемой концепции не подвергают сомнению, опиралась советская власть, проводя репрессии против собственного народа? И можно ли назвать «народной» любую армию (если это не ополчение), тем более ту, управление которой осуществлялось на партийной основе?

• Авторы считают, что негативные явления дедовщины являются отличительными признаками армии последних лет, вследствие противоречия между, «привнесенной извне идеей индивидуализма и внутренней коллективистской природой российской военной общности».{148} В этом они глубоко заблуждаются. Первое официальное заявление, констатировавшее факт «казарменного хулиганства», прозвучало из уст министра обороны в самом начале 1960-х годов. Но еще в конце 1950-х, по свидетельствам очевидцев, имели место самые разнообразные случаи доминантных отношений. В частности, отбирание дембелями новой формы у новобранцев. Не «горбачевская перестройка» вызвала разложение армии, напротив, перестройка была попыткой правящей элиты вывести и армию, и общество из состояния системного кризиса, грозящего необратимыми последствиями. Другое дело, что она началась с большим опозданием, когда эти последствия уже проявили себя в полной мере.

Противоречий в экстремальных группах достаточно для того, чтобы поставить под сомнение целесообразность апелляции к умозрительным пластам национальной духовности при анализе перспектив перехода армии на профессиональную основу. Тонкие материи морали в политике больше годятся для изготовления камуфляжа, чем несущих конструкций.

В пользу профессионализации вооруженных сил говорит еще и то обстоятельство, что романтика самой профессии военного до сих пор остается мощным ресурсом внутренней интеграции и самоочищения армии. Но романтика не терпит профанации. Несмотря на доминирующую роль техники в современной армии, наибольшей консолидированностью и романтизацией отношений отличаются те подразделения, в которых воюют люди, а не машины, где человек непосредственно вовлечен в экстремальные условия военной службы, или, выразимся поэтически, «стихию боя». Это бывшие воины-афганцы, солдаты боевых родов войск — пограничники, десантники, спецназ. Внутренние отношения в боевых подразделениях «на гражданке» переоформляются в своеобразный культ и лишь отдаленно напоминают субкультуру, равно как и обычную дружбу. Этим отличаются не только бывшие афганцы, но и десантники, моряки, пограничники, — военнослужащие родов войск, занимающих обособленное положение в Вооруженных Силах. Их обособленность происходит из того, что они более прочих вовлечены в собственно воинскую службу, облаченную романтической аурой.

В «братство» десантников, пограничников, моряков в том виде, в котором мы его наблюдаем на улицах городов в День погранвойск, День ВДВ и День ВМФ,1 человек попадает после демобилизации. Внутренняя коммуникация происходит в сфере знаков и сводится к ритуальному обновлению собственной идентичности, не чаще, чем раз в год, и посредством синхронного переодевания всех воспроизводит диахронную связь каждого в отдельности с самим собой: «Я-сегодня» знаково сообщается с «Я-вчера». Здесь «Я» выступает не как неизменная экзистенциальная сущность, но как переменный социальный статус. Но если семиотика социальной изменчивости — это рост, развитие, динамика — т. е. вся жизнь, то военные атрибуты, надеваемые спустя годы гражданской жизни, есть символы всего жизненного пути, пройденного с момента инициации, коей была армия.

Если жизнь как социальная изменчивость есть проекция экзистенциальной человеческой сущности, развернутая во времени, то ее символы свертывают ее обратно, сжимая пройденный жизненный путь в своей компрессии смыслов. Поэтому зеленые фуражки пограничников, мелькающие в городской толпе 28 мая, — это символы и пройденного жизненного пути, и человеческой экзистенциальной сущности — памяти. Таков антропологический эффект военного романтизма, впрочем, как и любого другого. Излишне повторять, что без этого армия не может существовать.