Разум и страсть: в память о Ханне Сигал Дэвид Л. Белл

David L. Bell. Reason and Passion: A tribute to Hanna Segal. Int J Psychoanal (2015) 96: 177–200.

British Psychoanalytic Society.

Может ли мыслительная деятельность как таковая, привычка исследовать все, что бы ни происходило… может ли эта деятельность быть одним из условий, заставляющих людей воздерживаться от злодеяний или даже «настраивать» их против зла?

Ханна Арендт

Введение

Вклад Ханны Сигал в психоанализ замечателен не только своей глубиной, но и необычайной широтой. Более чем кто-либо работающий в рамках кляйнианского подхода она продемонстрировала релевантность психоаналитических идей человеческому знанию в целом; ее статьи об эстетике, символизме, литературе и социополитических проблемах стали фундаментальным и оригинальным вкладом, оказавшим влияние на интеллектуальную жизнь далеко за пределами психоанализа как такового. Поэтому могло бы показаться оправданным разделить творчество Сигал на клинико-теоретическую часть и, так сказать, «прикладные работы». Однако делать так не стоит, поскольку этот последний аспект ее работы появился вовсе не потому, что она бралась применить психоаналитическое знание к другим объектам, – он всегда непосредственно проистекал из ее клинических и теоретических интересов. Ее классическая статья об эстетике (Segal, 1952) может быть прочитана и как клиническое рассмотрение пациентов, которые испытывают затруднения в творческой работе, и одновременно как вклад в центральные вопросы эстетики. Исследование ею творчества Джозефа Конрада (Segal, 1984) на одном уровне действительно является психоаналитической трактовкой его творчества, но, как оказалось, имеет также прямое отношение к клиническому психоанализу, к исследованию укорененности креативности в депрессивной позиции и отношения этого к кризису среднего возраста. Статьи Сигал о ядерной ментальности и триумфализме (вере в превосходство) Запада появляются непосредственно вслед за исследованием природы и феноменологии инстинкта смерти, когда он подпитывался маниакальным всемогуществом, отрицанием, являющимся его главной характеристикой, и разрушением, которое оно за собой влечет. Поэтому работа Сигал не может быть разделена таким образом – очевидно, что она едина.

Я убежден, что единство мышления является центральным для таких вещей, как психоанализ. Двуликий Янус, он обращен одновременно и внутрь, к работе психики, и вовне, к человеческой культуре в целом. Это особенность психоанализа, уходящая корнями в его историю. Хотя, конечно, существуют работы, такие как «Тотем и табу» (1912), «Будущее одной иллюзии» (1927), «Неудовлетворенность культурой» (1930), где Фрейд специально обращается к человеческой культуре, но было бы серьезным заблуждением рассматривать именно названные работы как его принципиальный вклад в эту область знания, поскольку релевантность психоанализа культуре проходит красной нитью через все его творчество. Широкому спектру интеллектуальных интересов, столь характерному для психоанализа, противостоит неизжитое стремление разделять интеллектуальную карту, создавая отдельные области и территориальные границы, где интеллектуальные интересы деградируют в культуру экспертов, а поиск знания и понимания заменяется технологиями контроля.

Психоанализ естественно и неизбежно сопротивляется такому разделению интеллектуального труда, и там, где это не так (например, где пространство психоанализа редуцируется лишь к форме психологического лечения), то, что остается, – не психоанализ, а деградировавшая пародия на него. Я вспоминаю здесь замечание, сделанное великим марксистским критиком культуры Реймондом Уильямсом, который, когда его спросили на вечеринке: «Что является вашей дисциплиной?» – парировал: «Моей? Что-то вроде пре-огораживания» («New Welsh Review», 2014, p. 8 – 16). Этот комментарий прекрасно соединяет две основные траектории его мысли: протест против разделения дисциплин и, посредством искусного использования слова «огораживание», выявление исторической связи между этим разделением труда и важнейшим моментом в истории капитализма – огораживанием земли[124].

Этот способ концептуализации психоанализа имеет эпистемологические последствия: он выдвигает психоанализ на передний план как корпус знаний о психике и человеческой культуре. Я подробно обсуждал это в одной из своих статей (Bell, 1998). Можно ожидать, что в этом качестве он внесет существенный вклад в любую область изысканий, в ландшафт которых включен человек, – в психологию, социологию, литературу, философию ума, социополитическую теорию, культурную теорию… и многие другие. Это не означает (распространенное заблуждение), что объяснение социального и культурного может быть редуцировано до индивидуальной психологии; это означает лишь то, что признание внутренней жизни человека неизменно вносит существенный вклад в понимание[125]. Например, экономические, социальные, исторические и политические исследования феномена нацизма могут быть обогащены пониманием приманок (включая далеко не осознаваемые явления) этой извращенной идеологии. Правда, то, что может сказать психоанализ, не вполне приветствуется, так что ему требуется определенная стойкость, чтобы сохранить свое место за столом.

Я подчеркнул это измерение психоанализа, поскольку Ханна Сигал была одним из его прекрасных представителей. Сигал пишет в предисловии к своей первой книге, что ее дисциплина – психоанализ, под которым она явно имела в виду «неогороженную» версию!

Вклад Сигал в психоанализ

Мое обсуждение творчества Сигал будет состоять из трех частей. За обзором основных теоретических положений последует более неофициальный рассказ о ней как о человеке. В последней части я рассмотрю некоторые ее социополитические работы.

Для рассмотрения теоретического вклада Ханны Сигал необходимо взглянуть на исторический контекст. В период между 1941 и 1945 годами, когда она вступила в мир психоанализа внимание Британского психоаналитического общества было направлено на политические потрясения и «Дискуссии о противоречиях», которые сосредоточились на открытиях Мелани Кляйн (Rosefeld, 1947). Нужно напомнить, что Фрейд умер всего двумя годами ранее, и в какой-то мере противостоящие стороны были озабочены вопросом, что считать подлинным развитием его работы, а что – существенным отклонением.

Жаркие обсуждения этого периода, кроме всего прочего, во многом пролили свет на существовавшие проблемы, поскольку приверженцы противоположных мнений были вынуждены разъяснить свои позиции. Так были написаны статьи, которые остаются ключевыми для развития психоанализа в Великобритании. Особенно это касается статьи Сюзан Айзекс «Природа и функция фантазии» (Isaacs, 1948). Проблемы, поднятые в этих обсуждениях, представляют не только исторический интерес: они часто всплывают вновь, преломленные в свете современных вопросов, в дискуссиях о терапевтическом альянсе, «реальных отношениях» и доступности глубоко бессознательной примитивной фантазии. Эти пункты противоречий находятся в самом сердце нашего понимания психоаналитической концепции психики и природы психоаналитической задачи.

В 1946 году, через год после квалификации Сигал, Кляйн опубликовала революционную статью «Заметки о шизоидных механизмах» (Klein, 1946), где описала очень примитивные психические механизмы, лежащие в основе серьезных психопатологических состояний. Именно в этой статье она ясно описала расщепление Эго и проекцию частей Я в объекты, а также пролила свет на тревоги и мотивы, которые лежат в основе этих процессов.

Открытия Кляйн в этой области позволили ее анализандам – Сигал, Розенфельду и впоследствии Биону – развить эти идеи в лечении психотических пациентов. Розенфельд в 1947 году описал пограничного пациента с психозом переноса, с которым он имел дело исключительно при помощи интерпретации. В том же году Сигал представила свой доклад, написанный при вступлении в Британское психоаналитическое общество, «Некоторые аспекты анализа шизофреника»; он стал первым в литературе описанием пациента с диагнозом – на момент обращения – «шизофрения», которого лечили без каких-либо фундаментальных изменений классической психоаналитической техники.

Отличительную черту кляйнианской традиции следует искать в отношении между теорией и практикой. Ее теоретические формулировки имеют качество «близости к переживанию», и кто-то рассматривает это как слабость теории, даже реификацию (овеществление, материализацию. – Прим. ред.), полагая, что так создается недостаточное различие между клиническим описанием событий и моделями психического функционирования, находящимися, как считается, на более высоком уровне абстракции. Кляйн и ее последователи не придерживаются такого различия, и некоторые сказали бы, что это не очень характерно и для теории Фрейда. Этот мостик между теорией и клиническим описанием был имплицитным с самого начала, но наиболее изящную теоретическую формулировку этого дала Сюзан Айзекс в упомянутой выше статье.

Айзекс придерживалась мнения, которое остается основным и сегодня: главное содержание бессознательного – это бессознательная фантазия. Она показала, что те процессы, которые мы называем психическими механизмами, – проекция, интроекция, идентификация и т. д. – являются описаниями, если можно так выразиться, извне. А изнутри, то есть с точки зрения внутреннего мира субъекта, они проживаются посредством бессознательной фантазии. Таким образом, проекция связана с бессознательными фантазиями изгнания аспектов Я субъекта в объект, а интроекция связана со взятием внутрь себя аспектов объекта, которые затем могут стать основой идентификации.

Все эти фантазии в конечном счете зависят от переживания телесных процессов, поскольку именно восприятие психикой этих телесных процессов формирует строительный материал всего последующего психологического переживания. По выражению Фрейда, «Эго является прежде всего телесным Эго» (Freud, 1923). Вольхайм (Wollheim, 1969) рассматривал значение этого с философской точки зрения. Фантазии, по его мнению, – это способ, которым психика репрезентирует для себя свою собственную активность. Но эти фантазии – не просто репрезентации, сродни фильму, идущему параллельно с психическими механизмами; это скорее целостное явление. Потому что способ, которым психика фантазирует свою собственную активность, вытекает из структуры и функционирования психики. Фантазия о проекции в объекты жизненно важных частей Я, хороших или плохих, может привести к чувству пустоты, но это больше чем чувство, это точное восприятие психикой своего собственного состояния, являющегося результатом проекции, то есть того, что она действительно опустошена.

Я сосредоточился на рассмотрении бессознательной фантазии не только потому, что это основа кляйнианского способа размышления о теории и клиническом переживании, но и потому, что это было центральным в работе Ханны Сигал. Статьи Сигал свидетельствуют о ее исключительной способности использовать клинические примеры, которые ярко демонстрируют теорию в действии. Это с большим успехом проявилось в ее первой книге – «Введение в работы Мелани Кляйн» (Segal, 1964), которая стала классическим текстом. В ней Сигал излагает идеи Кляйн и демонстрирует, каковы они в действии, все время приводя собственные клинические примеры для иллюстрации теоретических тезисов. Как Сигал говорила мне: «Мой главный интерес – бессознательная фантазия: способ, которым она себя выражает, ее отношение к реальности, внутренней и внешней, и ее отношение к восприятию». Свидетельство тому – выдающаяся способность Сигал обращаться с материалом сновидений, которые занимают центральное место во всех опубликованных ею работах.

Психоаналитический подход к эстетике

«Психоаналитический подход к эстетике» не был опубликован вплоть до 1952 года, однако это фактически первая статья, которую Сигал прочитала Британскому психоаналитическому обществу – в 1947-м, спустя два года после квалификации. Здесь она соединила свои психоаналитические интересы с увлечением искусством и литературой. Стимулом к написанию послужило то, что в анализе у Сигал были психотические пациенты, а также художники, которые чувствовали блокировку в своей творческой работе. Обе эти группы пациентов поставили перед анализом фундаментальные проблемы, связанные с их способностью свободно использовать символы, и благодаря анализу обнаружили связь между ступором в работе и неспособностью горевать. Это привело Сигал к исследованию корней креативности в депрессивной позиции и к развитию теории эстетики, которая впервые объяснила с психологической точки зрения, что же такое есть в великом искусстве, что делает его универсальным и бессмертным. Работа Фрейда в этой области в основном опиралась на два подхода: на открытие в содержании произведения искусства универсальных человеческих тем и на исследование тех инфантильных ситуаций в истории жизни художника, которые отражались в его работе. Анализ, основанный только на содержании, обнаружил бы одинаковые темы и в великих греческих трагедиях, и в недолговечных низкопробных драмах и, таким образом, не смог бы их различить. Как Сигал выразила это, обращаясь к более ранним статьям Фрейда и других авторов, «они имели дело с вопросами, представляющими психологический интерес, но не с центральным вопросом эстетики, который звучит так: что представляет собой хорошее искусство и чем по существу оно отличается от других человеческих произведений, в особенности от плохого искусства». К тому же такой подход никогда не мог ответить на вопрос, каким образом художнику удается влиять на свою аудиторию.

Фрейду не хватало соответствующего концептуального оснащения для разрешения этих проблем, но, как это было ему свойственно, это не мешало следовать собственной интуиции, идти скорее литературным, анекдотическим путем, основанным на отдельных наблюдениях. В статье «О переносе» (Freud, 1916), написанной приблизительно в то же время, что и «Скорбь и меланхолия», он пишет о поэте (теперь известно, что это был Рильке) – «молчаливом» друге, который не мог наслаждаться красотой их горной прогулки, потому что это влекло за собой осознание быстротечности жизни. Это не было проблемой для Фрейда. Как он выразился, «ценность мимолетного – это ценность редкостного… Цветок, который цветет лишь одну ночь, не кажется нам из-за этого менее прекрасным» (Freud, 1916, p. 305). Фрейд согласен, что осознание всей красоты должно вести к мыслям о смерти и преходящести всех вещей, но при этом отмечает: «…так как ценность всего прекрасного и совершенного определена его значением для нашей собственной эмоциональной жизни, нет никакой необходимости в том, чтобы оно пережило нас, и поэтому оно независимо от абсолютного срока жизни» (Ibid., p. 306). Эти соображения, однако, не имели никакого влияния на его друзей, и Фрейд пришел к выводу, что тут «задействован мощный эмоциональный фактор», описав это как «протест в их психике против горевания» (Ibid., p. 306).

Сигал помещает способность горевать – ее понимание обогатила Кляйн, раскрывшая внутреннюю борьбу, которая формирует основу депрессивной позиции, – в центр как произведения художника, так и эстетического отклика аудитории. Произведения искусства получают свою эстетическую глубину благодаря способности художника сталкиваться с болью и виной, которая неотъемлема от восприятия им ущерба, нанесенного его хорошим объектам, и посредством создания произведения давать субстрат этой борьбе, где само произведение является актом репарации. Мы, его аудитория, захвачены такими работами, поскольку идентифицируемся со столкновением автора с болью его разрушенного внутреннего мира и получаем утешение благодаря его способности посредством интенсивной психической работы преодолеть эту боль и изобразить ее в произведении искусства[126]. Сигал обращается к французской литературе, которая была так важна для нее в юношеском возрасте: к Прусту, Флоберу и Золя. Пруст основой своего произведения сделал наблюдение за собственной потребностью писать и за функциями, которым она служила. Он связал творческую работу с работой горя, описав книгу как «огромное кладбище, где на большинстве надгробных плит нельзя прочитать ничего, кроме стирающихся имен»[127]. Сигал считает, что художник подобно невротику страдает от всей боли и ужаса разрушенного внутреннего мира, но, в отличие от невротика, не полагается на магические решения.

У художника есть высокоразвитое осознание боли своего внутреннего мира, но есть также и способность ее выносить, и благодаря своему столь же высоко развитому чувству реальности[128] он придает форму своей борьбе, создавая с ее помощью реальный объект, всегда являющийся сообщением собратьям-людям.

Пациенты Сигал не могли перенести боли этих внутренних ситуаций; как и у компаньонов Фрейда, их психика восставала против горевания, и поэтому они были заблокированы не только в своем художественном творчестве, но также и в других творческих аспектах жизни, особенно в своей сексуальности. Неспособность горевать, по-видимому, вызывали две основные причины: неспособность переносить боль вины, с одной стороны, и невыносимость раздельности с объектом, которую неизбежно приносит горевание, с другой, – другими словами, нарциссические причин.

Сигал размышляет далее как о связи формы и содержания, так и о природе прекрасного, о нашей любви к нему и ужасе перед ним. Она отмечает: если прекрасное – основа одной составляющей эстетического переживания, то ее противоположностью может быть не безобразное, а только «эстетически безразличное». Уродство, будучи частью человеческого переживания, может вызывать эстетические реакции, которые во многих отношениях подобны нашему отклику на прекрасное. Сигал дает благодаря своей модели решение этого очевидного парадокса. И прекрасное, и безобразное вместе могут обеспечить основу для глубокого эстетического переживания. В великих греческих трагедиях безобразное – в содержании, в то время как прекрасное – в форме.

Некоторые аспекты анализа шизофреника

«Некоторые аспекты анализа шизофреника» (Segal, 1950) – статья Сигал, написанная и представленная при вступлении в Британское психоаналитическое общество в 1949 году. Сигал противопоставляет свою точку зрения авторам, особенно Федерну и Фромм-Райхман, которые рекомендовали для лечения таких пациентов значительные отклонения от обычной техники. Эти отклонения включали попытки аналитика культивировать позитивный перенос, не интерпретировать враждебность пациента; предлагалось даже прерывать анализ, если перенос становится негативным.

Кроме того, в этой школе считалось, что защиты и сопротивления не должны интерпретироваться и что никакое бессознательное не должно вноситься в сознание пациентов, «поскольку Эго больного психозом и так им затоплено» (Federn, 1943)[129]. Я думаю, что эта позиция проистекает из двух источников. Во-первых, теоретически предполагалось, что психотическому пациенту не хватает ресурсов Эго, чтобы справиться с дальнейшей тревогой, и что понимание не может обеспечить адекватного контейнирования. Во-вторых, эта позиция, возможно, отражает бессознательную капитуляцию из-за чрезвычайного давления контрпереноса, которое является неизбежной частью лечения этих пациентов.

Сигал вошла в аналитическую ситуацию без этих преконцепций: способность таких пациентов использовать психоанализ может быть определена только на практике.

Моей целью тогда было сохранение аналитического отношения…Я пыталась показать, что я поняла, чего он хотел от меня и почему он хотел этого так отчаянно…За большинством моих интерпретаций (которые показывали пациенту, что аналитик не даст ему то, чего он желает, в действии, но только через слова) следовали интерпретации того, что мой отказ значил для него. (Segal, 1950, p. 272)

Сигал отмечала: не интерпретируя негативные и разрушительные чувства и импульсы, аналитик будет тем самым укреплять глубокое расщепление, которое находится в корне болезни. Кроме того, поддержание идеализированной и позитивной атмосферы – при, как воспринимает ее пациент, молчаливой поддержке аналитика – с большей вероятностью отклонит враждебность в другие места, и скорее всего – на членов его семьи, которые не готовы иметь с ней дело. Она считала, что пациент отчаянно пытался привлечь аналитика в качестве союзника против различных преследователей, среди которых были врачи и члены его семьи.

Я считала ценным в анализе… пытаться делать то, что Фрейд (1936) продемонстрировал как способ воздействия на корень психического заболевания, то есть не усиливать защитные механизмы пациента, а вносить их в перенос и анализировать. (Ibid., p. 278)

Эдвард, пациент, хоть и требовал различных видов утешения и на начальных стадиях оказывал большое давление на аналитика, чтобы нарушить границы, оказался способным использовать интерпретации, испытал облегчение от понимания своих импульсов и не был затоплен привнесением в сознание того, что было бессознательно.

Несмотря на то что это ранняя статья, она продемонстрировала зарождающиеся аспекты техники и клинического мышления, которые стали центральными в работе Сигал. Пациент в начале лечения принес обилие бессвязного материала, но она смогла извлечь суть, которая состояла из двух основных связанных между собой феноменов (Bion, 1962a, позже описал это как «избранный факт»).

Эти два феномена – поглощенность пациента миром, который был разрушен, и ощущение, что он изменился. Как пишет Сигал, «он боялся, что мир был разрушен; он интерпретировал то, что с ним случилось, персекуторным образом (не он изменился, а он был изменен); он, казалось, был неспособен различать себя и мир».

Сигал также поднимает в этой статье проблему, интерес к которой она пронесла через всю жизнь, а именно проблему конкретной природы переживаний пациента, которую она сформулировала как отсутствие у него способности различать символ и символизируемую вещь.

Пациент Сигал уравнивал «стул» (то, на чем сидят) со стулом (фекалиями) и «стулом» (словом)[130]. Важно отметить: пациент почувствовал облегчение, когда Сигал сказала, что поняла, что он чувствовал себя неспособным делать эти различия, и поэтому чувство, что он в тюрьме, и фактическое заключение в тюрьму – для него одно и то же. Очевидно, при этом подразумевается, что, чтобы понять это, у пациента должен быть некий аспект Я, который способен к созданию этого различия, иначе комментарий будет для него бессмыслен.

Описывая механизм, лежащий в основе галлюцинации, Сигал приводит поразительный пример отношения между теорией и техникой, показывая, как они связаны, в ее понимании, бессознательной фантазией.

Эдвард переживал серьезную травму: два его родственника, мужчины, умерли один за другим. Внешне он казался отстраненным и описал вторую смерть как «благостную». Сигал отмечает, что он защищал себя от интернализации ужасающих преследующих мертвых и умирающих объектов, по сути, сообщая: «Если бы у меня была такая (благостная) смерть, то я бы не злился, не возвращался и не преследовал бы людей, и поэтому я не должен волноваться, что он злится и будет преследовать меня». После выходных пациент вернулся в маниакальном состоянии, что, как показал материал, включало триумф над его мертвыми объектами, которые теперь вернулись, чтобы преследовать его. Он описал гул в голове во время упражнений для глаз, сопровождавшихся счетом и эхом, которое следовало за счетом. Сигал выяснила, что эхо насмехалось над ним, и затем высветила центральные механизмы и бессознательные фантазии. Счет был типичным обсессивным механизмом, хотя и пережитым очень конкретно; он выражал яростные импульсы, направленные против его объектов (отсчитывание секунд, как при нокауте соперника в боксе), и в то же время служил утешением, что хорошие объекты все еще живы и сохранны, поскольку это также относилось к подсчету числа людей в его семье и пересчету конечностей.

Смерть двух этих родственников вызвала у пациента очень примитивные параноидные страхи мертвых объектов, которые возвращались, чтобы преследовать его изнутри, и с которыми он пытался справиться, прибегая к игнорированию. Это сопровождалось чувствами триумфа над ними. Упражнения для глаз были способом Эдварда использовать глаза для овладения и управления объектами, которые исключали его, при этом стимулируя его любопытство (вызванное расставанием на выходные), в конечном счете, к первичной паре. Это вторжение первичной сцены переживалось так же, как уничтожение отца как конкурента, тем самым устанавливая неограниченный доступ к его первичному объекту и контроль над ним[131]. Однако объекты, которые были атакованы, воссоздавались внутренне и, наполненные собственными ненавистными чувствами, становились источником преследования и насмешек (эхо).

На следующей сессии ситуация стала немного проясняться, поскольку гул стал артикулированным и в нем ясно прозвучало: «сновидения, сновидения». Затем пациент описал сновидение, в котором люди играли в быструю игру и белый мужчина становился коричневым по мере приближения. В ассоциациях он вспомнил фильмы и фотографии. Сигал восприняла это как подтверждение своей интерпретации. Съемка и фотографирование репрезентировали использование пациентом глаз, чтобы вторгнуться в быструю игру (сексуальные отношения родителей). Сигал обращает внимание на то, что белый мужчина, становящийся коричневым по мере приближения, отражает фантазийное содержание механизма интернализации: когда мужчина приближается и интернализуется с целью получить контроль, он превращается в опасные коричневые фекалии, которые затем становятся источником преследования, контролируя его (пациента) изнутри. Приближающийся мужчина также представляет страх пациента по поводу приближающейся болезни. Сигал уловила этот страх срыва в переносе: аналитик, показывая пациенту такой беспокоящий его образ себя, то есть давая осознать ему свою болезнь, переживался пациентом конкретно – как аналитик, приближающийся к нему и вталкивающий болезнь, ненавистные фекалии, внутрь него[132].

…сновидение дало нам связь с переносом. Когда он пытался наблюдать за мной, находящейся в соитии, при этом делая упражнения для глаз, он в гневе проглатывал меня глазами и превращал в фекалии. (Он смотрит – они становятся коричневыми.) Тогда, как его внутренний голос, я начала преследовать его изнутри: «сновидения, сновидения.

Но почти одновременно с этим происходит ре-проекция. Взгляд Эдварда наполняет также фекалиями меня; тогда в отместку за это мой взгляд через интроекцию проглатывает его, и превращает в фекалии, и через проекцию наполняет его фекалиями. Так что, смотря друг на друга, мы помещаем экскременты – болезнь и смерть – друг в друга. (Ibid., p. 275)

Сигал здесь показывает: психические механизмы, такие как бессознательные фантазии, изменяют и природу объектов, и вместе с тем Эго. Мужчина, приближающийся к пациенту и изменяющий цвет, рассматривается как психическая репрезентация процесса интернализации объекта, осуществленная в гневе. Способность использовать материал таким образом, связывать его с примитивными телесными фантазиями, которые она и реконструирует в переносе, и использует, чтобы заложить укорененную в теле (corporealised) психическую географию, столь хорошо продемонстрированную в этой статье, стала одной из характерных черт всей последующей работы Сигал.

Иногда эти реконструкции являются для Сигал реконструкциями фантазий, которые не имеют прямого отношения к фактическим событиям, в то время как в других случаях – реконструкциями в переносе реальных ситуаций из истории пациента. В более поздней статье (Segal, 1994) Сигал описывает пациента, у которого было повторяющееся сновидение о том, что его преследуют длинные животные с крокодильей пастью, в то время как он привязан к стулу. Она заметила, что у него была особенная ригидная поза, и ей внезапно пришла в голову идея, что ребенком его пеленали. Она спросила, так ли это. Пациент подтвердил, что его пеленали в течение четырех месяцев. Говорили, что он почти все время кричал от боли. Вместе со сновидением это дало ключ к разгадке центральной характеристики его личности – постоянного чувства, что ему угрожают. Его объекты, если можно так выразиться, выкрикивали его собственное восприятие себя как связанного младенца (удлиненные тела) с огромным опасным ртом.

Поставленные в двух этих статьях проблемы стали центральным вкладом Сигал как в теорию, так и в технику психоанализа.

Статья о лечении шизофреников и последующие работы продемонстрировали ее компетентность в лечении психотических пациентов. Вместе с работами Биона, Розенфельда и Генри Рея она стала центральной для развития психоанализа в этом направлении. Однако Сигал никогда не хотела считать себя специалистом по психозам; она скорее опасалась «специализации» подобного рода, чувствуя, что это может привести к сверхдраматизации и даже романтизации подобной работы. Она говорила: «У меня только одна специализация – психоанализ»[133].

Сигал считала, что хотя теоретически таких пациентов можно было бы считать наиболее трудными для лечения и налагающими наибольшие требования на аналитика, на практике это не всегда так. Пограничные пациенты часто предъявляют гораздо больше требований. Для этого есть, вероятно, целый ряд причин. Она сделала интересное предположение: главную трудность в лечении пограничных пациентов составляет постоянная угроза катастрофы, которая должна вот-вот произойти. Пациент может сорваться, и аналитик с неизбежностью будет чувствовать, что именно он виноват в этом – что, как указывала Сигал, в некотором смысле верно. В работе же с шизофреником, хотя и приходится сталкиваться с трудностями иной природы, самое худшее уже произошло, что в некоторой степени дает аналитику больше свободы действий.

В этой же статье 1950 года Сигал обсуждает и другую проблему, которая заложила основу для ее дальнейшей работы, а именно проблему депрессивной тревоги в психотической ситуации. Пациент чувствовал ненасытную жадность и был захвачен тревогами относительно истощения запасов продовольствия в мире. Она сделала здесь важное феноменологическое различие: хотя эта фантазия депрессивна по содержанию (страх за выживание его истощенного первичного объекта), чувство, которое сопровождало его, – персекуторное.

Техника и понимание психического изменения

Теперь я хотел бы обратиться к некоторым другим аспектам работы Сигал, также оказавшим большое влияние: это концептуализация ею природы психоаналитической задачи; фокус на способности к реалистическому восприятию внутреннего и внешнего мира; и клиническая разработка концепции инстинкта смерти, принадлежащей Фрейду и Кляйн.

Обратимся прежде всего к природе аналитической задачи и ее терапевтической ценности. В этом вопросе Сигал занимает ясную, вполне классическую позицию. Конфликт находится в центре психоаналитической концепции психики, и улучшение психического здоровья, которое приобретается в психоанализе, основано на приобретении инсайта относительно этих конфликтов и развития способности их переносить. Вся психоаналитическая техника служит этой основной цели. Сигал подробно рассмотрела это в докладе, представленном на симпозиуме и впоследствии опубликованном (Segal, 1962). В том же ключе она изложила эти взгляды в некрологе о Кляйн, сосредоточившись на способности психики к правдивости как центральной для психического здоровья.

Но почему инсайт терапевтичен? Сигал предлагает следующие размышления.

Во-первых, инсайт терапевтичен потому, что ведет к возвращению и интеграции утраченных аспектов Я, способствуя вследствие этого нормальному росту личности. Далее, эта реинтеграция Эго позволяет объекту иметь свои собственные характеристики, отличные от спроецированных в него, и, таким образом, неизбежно сопровождается более точным восприятием реальности, внешней и внутренней.

Во-вторых, инсайт терапевтичен потому, что знание замещает всемогущество и тем самым позволяет человеку иметь дело с собственными чувствами и внешним миром более реалистичным способом.

Другие участники симпозиума обсуждали проблему анализа как «корректирующего переживания». Эта концепция подразумевает, что аналитик восполняет лишения в прошлом пациента с помощью специальных техник, которые выходят за рамки классического сеттинга. Для Сигал психоанализ именно в своем классическом исполнении является корректирующим переживанием. Если перефразировать ее, проекция аспектов Я или внутренних объектов в аналитика, который не идентифицируется с ними и не реагирует на них, но может действительно думать о них, является корректирующим переживанием. Это помогает пациенту узнать себя и отличить фантазию от реальности.

Однако специальные техники, приводящие аналитика к тому, чтобы превратиться или стремиться стать «хорошим» объектом для пациента, не могут быть терапевтическими, поскольку это будет тайным сговором с процессами расщепления, которые отчуждают пациента от самого себя. Кроме того, такие техники могут вызвать у пациента чувство, будто аналитик не может вынести того, чтобы быть «плохим» объектом, и это важный момент. Психоаналитики выбирают свою профессию, по крайней мере отчасти, исходя из желания репарировать поврежденные внутренние объекты (и, конечно, это нужно отличать от намерения их контролировать). Важно, однако, чтобы аналитик мог выносить присутствие объекта, который не может быть репарирован, мог позволить себе быть воспринятым плохим без погружения в отчаяние или отплату либо враждебностью, либо чрезмерным терапевтическим рвением. Приемы по обеспечению позитивного переноса явно служат для избегания этой борьбы[134].

Сходные соображения применимы и к вопросам о «терапевтическом альянсе» и «реальных отношениях». Сигал предпочитает обычное слово «сотрудничество», поскольку термин «терапевтический альянс» может ассоциироваться с конкретными техниками, нацеленными на обеспечение такого альянса не благодаря пониманию, а с помощью манипулятивных средств. Это особенно важно в отношении реальности личности аналитика – насколько пациент чувствует, что аналитик может выносить восприятие его пациентом, особенно когда оно реалистично; и это должно быть соединено со способностью аналитика исследовать значение этих восприятий для пациента.

Дискуссия о «реальных отношениях» часто поляризуется между теми, кто, как это может показаться, полагает, что значение имеет не то, что говорит аналитик, а то, кем он является, и теми, кто полагает, что значение имеют лишь интерпретации. Характерным для нее образом Сигал удается держать курс точно посредине, между крайностями этой ложной дилеммы. Конечно, то, каков аналитик, важно: его характер, достоинства и недостатки; но аналитик показывает пациенту то, каков он, именно благодаря тому, что и как он говорит.

Некоторые авторы используют бионовскую теорию «контейнера и контейнируемого», чтобы поддержать представления о задаче аналитика, которая иногда может казаться чересчур конкретной. То есть аналитическая работа становится «контейнированием» и метаболизацией проекций пациента, что, возможно, понимается как возмещение неудач матери в младенчестве. По ряду причин Сигал этого очень опасается. При таком взгляде не различаются должным образом психоанализ и реальная материнская забота, а кроме того, возникает впечатление, что лечебные факторы исходят только от аналитика, а не от пациента, и оба эти момента легко приводят к злополучной аналитической грандиозности.

Сигал считает, что основные факторы, ведущие к изменению, находятся в самом пациенте. Аналитик поддерживает пациента в его повторном открытии своих собственных возможностей развития, которые были заблокированы. Ее точка зрения очень близка к выдвинутой Стрейчи в его ключевой статье (1934, 1969): каждый раз, когда аналитик делает полную интерпретацию в переносе, он одновременно и признает свой статус в качестве архаичного объекта в мире пациента, и дифференцирует себя от таких объектов. Давление на аналитика, чтобы тот стал «реальным» объектом для пациента, есть всегда, но Стрейчи отмечает, что это сложнее, чем может казаться поначалу. Поскольку, как только пациент действительно этого добивается, аналитик становится, «как и любой другой человек, с которым он встречается в реальной жизни, объектом фантазии» (Strachey, p. 284).

В кляйнианской традиции центральное место занимает отчетливое понимание переноса, что часто неправильно истолковывают, превращая перенос в своего рода пустую техническую процедуру[135]. Сигал пишет об этом как о «тоже бежала» – интерпретации[136]; то есть, по ее словам, если аналитик просто переводит на себя что-либо, что пациент приписывает другим людям или ситуациям в его жизни, это напоминает объявление результатов скачек: комментатор называет первых трех призеров, а об остальных говорит только, что они «тоже бежали».

В заключение этого раздела я хотел бы сказать о том, что, как считала сама Ханна Сигал, на развитие ее взглядов сильно повлиял Бион. Это очевидно из первого тома ее ранее опубликованных работ, в постскриптумах к которым она отмечает направление развития своих взглядов, начиная с самой первой публикации, и почти каждый раз упоминает работы Биона. В особенности она опирается на его модель «контейнера и контейнируемого» и на его разъяснение различий между нормальными и патологическими формами проективной идентификации. Сигал привлекает обе эти идеи, чтобы обогатить свою теоретическую перспективу[137], и исследует их значение для аналитической техники. Здесь я хочу подчеркнуть перемещение акцента на исследование способа, которым пациент и аналитик разыгрывают аспекты внутренней ситуации пациента, – способа, при котором фантазия проективной идентификации «актуализируется» (Sandler, 1976).

В постскриптуме к статье 1954 года «Заметки о шизоидном механизме, лежащем в основе формирования фобии» она вновь рассматривает клинический материал статьи с высоты 25-летнего опыта:

Теперь я думаю, что мне совершенно не удалось проанализировать перенос должным образом. Проективная идентификация пациентки не была просто фантазией; я, кажется, не вполне осознавала то, как она осуществлялась на этих сессиях… Сегодня я бы скорее старалась показать ей то, что она на самом деле делала на сессии в последовательностях взаимодействия между нами. Я бы меньше концентрировалась на детальном содержании ее фантазий и сновидений. (Segal, 1986, p. 143–144)

Несмотря на то что Сигал делает акцент на способе, которым пациент может «срежиссировать» проигрывание аналитиком определенной роли, в то же время она предостерегает, как легко соскользнуть к тому, чтобы превратить вынужденность в благо и идеализировать эти разыгрывания. С точки зрения Сигал, разыгрывания неизбежны в практике психоанализа и благодаря им многое может быть понято, однако сама она сохраняет более классическую нейтральную перспективу. Способность аналитика быть реципиентом интенсивных нарушенных состояний психики, действительно переживать их и думать о них без разыгрывания – вот чего мы по-прежнему стремимся достичь, хотя это никогда не удается сделать полностью. Как она неоднократно заявляла, «контрперенос – это хороший слуга, но плохой хозяин».

Мне вспоминаются здесь комментарии Кляйн на научном собрании Британского психоаналитического общества[138]. Аналитик представил материал случая, в котором он сделал серьезную ошибку, благодаря чему он и пациент многое узнали; а затем аналитик стал рекомендовать делать ошибки, превращая вынужденность во благо. Кляйн иронично сказала, что восхищается высоким уровнем его работы: он волнуется, что может не сделать ошибки! Кляйн же считала, что делает достаточно ошибок каждый аналитический час, и поэтому ей не нужно беспокоиться о том, как бы этому поспособствовать. Как выразилась Сигал, «мы многое узнаем благодаря ошибкам, но чем их меньше, тем лучше работа».

В постскриптуме к статье о символизме, написанной в 1979 году, Сигал связывает свою теорию символической функции непосредственно с моделью Биона «контейнер и контейнируемое». Отношение между контейнером и контейнируемым в норме – взаимно удовлетворяющее и способствующее росту. В более поздней статье о символизме (Segal, 1978) она описывает ситуацию, когда это отношение является взаимно опустошающим и лишающим всяческого значения. В этом случае способность пациента использовать слова в качестве символов была глубоко нарушена.

Сигал подчеркивала трехстороннюю природу символизма, и это привело к установлению важности его связи с эдипальной ситуацией; данную идею впоследствии развивали Бион и другие авторы. Сигал описала присущую аналитической ситуации триангулярность: аналитик, пациент и слова. Некоторые пациенты, чувствующие потребность исключительно в действиях, расценивают требование говорить как вторжение в фантазируемые отношения с первичным объектом, который переживается (посредством проекции) как знающий их (магически), без необходимости произносить слова[139].

Во введении к книге «Эдипов комплекс сегодня» (1989) Сигал комментирует главу, написанную Бриттоном (1989), где показано триангулярное психическое пространство, включающее пациента, его отношение к родительским фигурам и отношение между родительскими фигурами – которое исключает его, но которое он наблюдает. Сигал, вновь подчеркивая телесные бессознательные фантазии, указывает, что треугольник, стороны которого составляют эти различные отношения, не очерчивает пустое место, а имплицитно создает пространство, в котором может найти свое место новый ребенок.

Фактически уже в своей ранней работе Сигал связала примитивную эдипальную ситуацию со способностью к символизации. Пациентка, описанная в статье об эстетике, была заблокирована в своей способности писать и обнаружила, что ненавидит слова. Она сказала, что использование слов заставляло ее разрывать «бесконечное единство на кусочки». Это бесконечное единство относилось, как Сигал понимала, к фантазии полного овладения первичным объектом. Поскольку слова ощущались как разрушающие это фантазируемое единство, они переживались конкретно, как жестокие захватчики, навязывающие психике пациентки отдельность от ее объектов, и это, как выяснилось, было важным фактором, лежащим в основе ее заблокированности в способности писать.

Это внимание к проективной идентификации и разыгрыванию является основой важной статьи Сигал о функции сновидений (Segal, 1980). Здесь она различает сновидения, которые служат тому, чтобы сообщить что-то сновидцу (и через него – аналитику), и сновидения, которые прежде всего служат функции эвакуации нежелательного психического содержания. Сигал делает особый акцент на том, как сновидения могут продемонстрировать бессознательный инсайт. Я приведу особенно интересный пример работы Сигал со сновидениями, в котором объединены затронутые мною темы: сновидения как коммуникация бессознательного понимания, спутанность фантазии и реальности и отношение всемогущественного разрушения способности думать к эдипальной ситуации.

Пациент, хотя и не психотический, страдал от галлюцинаций. На одной из сессий он сделал замечание, что «у двери нет охранника»; затем последовал наполненный возбуждением сексуальный материал, сопровождающийся мыслью: «Я могу сделать все, что захочу». Он продолжил, пересказав сновидение:

Я объяснял M. (его девушке) свои галлюцинации. Я говорил ей: «Смотри, я вообразил (dream up) машину – ну вот и всё», машина появилась. Он сел на переднее сиденье. Но там не было никакого разделения между передней и задней частью – никакого полюса, к которому можно прислониться. Он начал падать назад, чувствуя сильнейшую панику, и проснулся в сильной тревоге. (Segal, 1991, p. 40)

Сигал отмечает, что «полюс» – сгущение фаллического символа, польского аналитика пациента[140] и имени ее мужа (известного пациенту), Поля. В отсутствие отца / пениса / аналитической функции нет ничего, что удерживает его от полового сношения, абсолютно безудержного, с аналитиком/матерью. Это также означает доступ к безудержной проективной идентификации в мать с потерей всех границ, спутанностью и паникой. Вот что он, кажется, объясняет в сновидении: его «способность» делать мысли реальностью и таким образом управлять миром является в бессознательной фантазии проекцией себя в первичный объект (весь мир для младенца) с разрушением всех границ.

Здесь важно, что весь этот процесс, вместо того чтобы дать начало галлюцинации, как это могло произойти в прошлом, на сей раз достиг репрезентации в сновидении. После работы над этим сновидением галлюцинации пациента исчезли.

Взгляды Сигал на разыгрывание развивались под большим влиянием Джозеф, сделавшей детальное изучение еле уловимых сдвигов между коммуникацией и действием центром своей работы.

Ханна Сигал как человек

Я хотел бы закончить этот раздел несколькими скорее личными комментариями. Энтузиазм и жизнелюбие Ханны Сигал доказывают, что осознание глубин человеческой деструктивности не приводит к пессимистическому мироощущению. Для нее не было никакого разделения между психоанализом и жизнью; она согласилась бы с теми философами[141], которые рассматривают психоанализ не как специальную теорию, выведенную из особой практики, связанную с ней и осуществляющуюся в специфических обстоятельствах психоаналитической сессии, но как расширение – хотя глубокое и радикальное – понимания людьми друг друга, как способ объяснить, что это за понимание и как оно возникает.

Вклад Сигал простирается гораздо дальше написанных ею работ. Она участвовала в научных дискуссиях, с характерной непринужденностью перемещаясь между клиническим и теоретическим, иллюстрируя свою позицию клиническими историями – нередко почти анекдотическими, глубоко проникая в суть вопроса. И эта ее активность более пятидесяти лет наполняла Британское психоаналитическое общество жизненной энергией.

Впервые я встретился с Ханной Сигал как с супервизором моего первого контрольного случая. В то время я, пожалуй, чересчур сильно хотел быть психоаналитически «правильным», хотел сделать все возможное, чтобы сохранить нейтральность, то есть, как я это понимал, овладеть мастерством по уклонению от многочисленных приглашений моей пациентки «отыграть внутри аналитической ситуации». Сигал явно считала, что я сверхосторожен и слишком отдаляюсь от пациентки. Она сказала: «Видите ли, невозможно сделать эту работу, не запачкав ботинки. А когда вы их запачкаете, я всегда смогу помочь вам их отчистить». Это произвело на меня неизгладимое впечатление. Как я уже говорил, для Сигал было важно, чтобы понимание неизбежности разыгрывания не приводило к небрежности в технике. Но в этом случае она сказала, насколько опасно также отказываться от вовлечения. На протяжении многих лет супервизии и во все время участия в ее клиническом семинаре я вновь и вновь поражался способности Сигал сохранять баланс между внутренней и внешней ситуациями, между хорошим и плохим, теорией и практикой, реальностью и фантазией. У нее также была исключительная способность слышать крайне тревожащий и первертный материал безоценочно, сохранять живой интерес к проблемам, которые этот материал поднимал. Что это может значить? Какие появляются бессознательные и инфантильные фантазии? Наиболее сильное впечатление производила ее глубокая убежденность в ценности и психоанализа, и основополагающей роли любви к правде[142].

Разумеется, постоянно ощущалась способность Сигал видеть в материале и реконструировать телесные фантазии. Она была, по ее выражению, «очень телесным человеком» и всегда пыталась держать в голове своего рода телесную карту психического функционирования пациентов, хотя и не обязательно принимала решение интерпретировать в этих терминах. На одном семинаре мы обсуждали пациента другого аналитика; этот пациент был очень болен. Он был самым старшим ребенком в многочисленной ирландской семье, и прежде чем ему исполнился год, родился его первый сиблинг, а за ним один за другим родились еще четыре сиблинга. Аналитик показал: как только он вступал с пациентом в контакт, тот немедленно трансформировал это в переживание насильственного вторжения. Пациент принес сновидение о том, что ему дали белую таблетку, которая была чудесной, но затем стала отвратительной. Ассоциации привели к фантазиям о содомии (buggery).

Сигал соединила это. Каждый раз, когда пациент чувствовал себя понятым, он переживал это как контакт с хорошей материнской грудью, которая немедленно становилась зараженной спермой отца, превращающей кормление в отравляющее насилие. Она связала это с таким фактом: когда ему было менее трех месяцев, психика его матери была, если можно так выразиться, уже загрязнена новым ребенком, спермой отца, которая переживалась как вторгнувшаяся таким ненавистным способом. Эта ситуация осложнилась с появлением за короткий промежуток времени еще четырех сиблингов.

Разносторонне начитанная, Сигал часто находила подходящую историю или анекдот, чтобы высветить суть ситуации. Одна из моих пациенток, очень нарушенная женщина средних лет, требовала от меня продления сеансов, дополнительных встреч в выходные дни и т. д. Проецируя в меня важные аспекты функций своего собственного Эго, она считала перерывы невыносимыми (воспринимая перерыв на выходные как обезглавливание), так что опасность была вполне реальной. В конце концов пациентку потребовалось госпитализировать в учреждение, где я продолжал ее анализ. В ее лечение неизбежно оказалось включено много людей, и она, похоже, постоянно задействовала их таким образом, что они мне то и дело названивали. Среди них были психиатры, медсестры, социальный работник, врач общей практики и врач, лечащий профессиональные заболевания.

Я узнал, что все люди, вовлеченные в уход за моей пациенткой, встречались, но сочли, что мне не следует принимать участие в этой встрече. Это очень расстроило пациентку, и ее требования возросли. Я (ошибочно) расценил ее требование моего присутствия на встрече как еще одну попытку заставить меня предоставить ей часы помимо сеансов и понял, что я в тупике.

Сигал сочувствовала моей дилемме и моему подходу, однако уловила в атмосфере присутствие сильного отчаяния. Она вспомнила стихотворение Аполлинера, где он представил, что все люди, которых он знал, собрались вместе, чтобы построить пирамиду, и в результате он наконец-то почувствовал себя целостным. Это позволило нам увидеть дилемму пациентки. Она так массивно проецировала в ухаживающих за ней людей, что чувствовала: единственный способ, которым она могла стать интегрированной, – конкретная встреча всех, в ком эти аспекты ее Я были размещены. Поэтому мое отсутствие на встрече заставляло пациентку чувствовать, что на встрече отсутствует существенный элемент – те аспекты ее Я, которые, как она чувствовала, были размещены во мне, – и это приводило ее в еще большее отчаяние. Такое понимание в значительной степени освободило ситуацию.

В другой раз я представил на обсуждение случай пациента, который принес материал о праздновании годовщины свадьбы родителей. Родственники спрашивали, как у него дела, и он отвечал: «В порядке», – зная, что его родители хотели бы, чтобы он сказал именно это (то есть он защищал праздник своих родителей). Он утверждал, однако, что это было «сплошным лицемерием» с его стороны, поскольку на самом деле он не заботился о вечеринке, а только притворялся, что ему важно позаботиться и т. д. Это напомнило Сигал один из афоризмов Ларошфуко: «Лицемерие – это дань уважения, которую порок платит добродетели». Другими словами, лицемер, который лишь притворяется добродетельным, все же самим этим действием показывает, что знает, что такое добродетель.

Психоанализ и политика

Психоанализ – это критическая дисциплина. Он проблематизирует так называемую «норму», ставит под вопрос то, что считается само собой разумеющимся, остро осознает соблазны самообмана, а также его степень; отдельный симптом делает манифестными, но одновременно и затмевает глубинные мотивы и внутренние конфликты. В том же духе психоанализ рассматривает и социополитические явления: заглядывая за так называемое нормативное и полагая, что главенствующие объяснения социальных и политических явлений неизбежно вызваны скрытыми интересами и служат тому, чтобы замаскировать более глубокие системные/структурные конфликты. Это придает значимость истории (например, повторениям, которое она обнаруживает), но эта значимость может затмеваться под влиянием чьих-либо личных интересов[143]. Поэтому не случайно, что большие теоретические пересечения между психоанализом и социополитической теорией – и здесь работы Сигал эмблематичны – выразились в традиции «левого» Хомского (Left Chomsky), которым Сигал восхищалась, в его известном эссе «Ответственность интеллектуалов» (Chomsky, 1967):

Западная демократия обеспечивает привилегированному меньшинству досуг, удобства и навык искать правду, спрятанную за завесой искажения и ложной репрезентации, идеологии и классовых интересов, сквозь которые нам преподносятся события текущей истории. (см.: http://www.chomsky.info/articles/19670223.htm)

Хомский полагал, что интеллектуалы обязаны взять на себя эту ответственность. Этот взгляд отстаивала и Сигал.

Кратко очертив эти проблемы в более широком контексте, я обращусь непосредственно к деятельности Сигал в этой области, сделав акцент на трех уже затронутых важных линиях, которые проходят через ее работы:

• на разработке импликаций депрессивной позиции (например, в ее работах по эстетике, символизму и социополитической теории);

• на разработке и реконструкции бессознательной фантазии;

• на исследовании корней человеческой креативности и разрушительности, которые особенно проявляются в человеческом всемогуществе и движимы им.

С подросткового возраста у Сигал проявились страстный интерес к социальным и политическим вопросам и неизменная приверженность «левым». Когда ей было 18 лет, она планировала присоединиться к интернациональной бригаде в Испании, но помешали родители. Сигал читала лекции по социальным и политическим проблемам, однако писать на эти темы начала лишь в 1980-х годах.

В начале восьмидесятых годов холодная война находилась на критическом уровне; в это время многие полагали, что ядерная война уже не отдаленная угроза и есть действительная опасность, что она превратится в реальность. Медицинская кампания против ядерного оружия уже набрала силу, благодаря чему общественность получала более объективную информацию о природе стоящей перед ней опасности. Целью этой кампании было, опираясь на научные данные, противостоять правительству, заверявшему, что у ядерной войны не должно быть катастрофических глобальных последствий и что в случае ядерной катастрофы люди смогут себя защитить. Именно в этом контексте Сигал вместе с Моисеем Лауфером организовала несколько собраний Британского психоаналитического общества, создав площадку для обсуждения возможного вклада психоаналитиков в решение этой задачи. Они оба были убеждены, что отношение общества к ядерной войне определяет опасная установка на отрицание реальности и что психоаналитики могут способствовать пониманию этого процесса – ведь обращение с тревогами и защитами, которые приводят к «отрицанию реальности», а также отслеживание эффектов такого отрицания составляют часть нашей повседневной работы. Разумеется, многие считали непосредственное участие в политической жизни противоречащим признанной необходимости для психоаналитика сохранять нейтральность.

Но как полагали Сигал и ее коллеги, ситуация стала настолько критичной, что неучастие само по себе означает своего рода сговор с теми внутренними и внешними силами, которые стремятся хранить молчание перед лицом неизбежной катастрофы. В 1983 году была создана организация «Психоаналитики за предотвращение ядерной войны» (PPNW), а в 1985-м на Гамбургской конференции – организация «Психоаналитики разных стран против ядерного оружия» (IPPNW).

Статья Сигал «Молчание как реальное преступление» (Segal, 1987), которую она представила на собрании, посвященном открытию IPPNW, с психоаналитической точки зрения исследует эскалацию гонки вооружений и ее идеологию; в ней показано, как процессы отрицания и расщепления создают порочный круг постоянно усиливающейся разрушительной активности, беспомощности, паранойи и фрагментации ответственности. Сделанный Сигал проницательный критический анализ идеологии ядерного сдерживания свидетельствует: язык искажается извращенным способом, а в результате реальный смысл слов не виден. «Сдерживание» и «стратегическая оборонная инициатива» в реальности означают готовность к нанесению первого удара. При перечитывании этой статьи возникает леденящее душу переживание и осознание, что мир тогда висел на волоске.

Военная пропаганда подпитывала массивные проекции во врага всего, что не признавалось в себе: русские были «империей зла», «монстрами, которые не испытывают уважения к человеческим ценностям» и т. д. Цитировали Рональда Рейгана, комментирующего инцидент со сбитым корейским авиалайнером: «У нас отличающееся от этих монстров отношение к жизни. Они безбожники. Именно этот теологический дефект лишает их уважения к человечности или людям» (Ibid., p. 5). Эти процессы отрицания, проекции и презрения, протекающие в широком социальном масштабе, приводят к ситуациям, которые у отдельного человека рассматривались бы как симптом серьезного психического расстройства. Однако в группах и у их лидеров происходит как усиление такого расстройства, так и массивное отрицание его природы. После этих слов Рейгана 35 миллионов американцев (согласно различным источникам), включая некоторых их лидеров, стали «вновь рожденными» христианами (Born Again Christians), которые полагали, что нужно приветствовать приближающийся Армагеддон. В то время как мир мчался к ядерной катастрофе, миллионы чувствовали лишь возбуждение и надежду.

Глубокое понимание примитивной деструктивности помогает Сигал постичь эти ужасающие социальные процессы. Что может лучше описать инстинкт смерти, чем «приветствие Армагеддона, идеализированного как воля Бога и прелюдия к вечному счастью» (Ibid., p. 7), – это же своего рода чистая культура инстинкта смерти.

За этими мощными защитными маневрами, которые влекут за собой деструктивность, лежат, по словам Сигал, невыносимые тревоги; тревоги относительно не смерти, но полной аннигиляции. Здесь она ссылается на работу Лифтона (Lifton, 1982), который отметил, что перед лицом смерти нас утешает идея символического выживания через нашу семью, работу и выживание самой цивилизации, частью которой мы являемся. Однако после ядерной войны не может быть никакого символического выживания, только полная аннигиляция.

Нечто напоминающее кошмарный сценарий аннигиляции является частью внутреннего мира некоторых психотических пациентов, но Сигал ясно дает понять: в какой-то степени мы все подвержены этим тревогам. Таким образом, угроза ядерной войны сталкивает нас с воплощением в реальности наших худших бессознательных страхов, и тогда признание ее истинного значения особенно невыносимо; это обстоятельство лежит в основе тенденции утешаться безумным заявлением об «ограниченных ядерных ударах». В Великобритании правительство даже выпустило пособие: как пережить ядерную атаку. Неудивительно, замечает Сигал, что никто в правительстве не был заинтересован в реакции Британской медицинской ассоциации (BMA) на их планы по гражданской обороне. BMA утверждала: так как невозможно подготовиться к ядерному взрыву и так как после такого взрыва не останется ни коммуникаций, ни врачей и медсестер, ни еды, то готовиться каким бы то ни было образом к выживанию совершенно бессмысленно.

Статья Сигал – это страстный крик души. Ее название взято из отрывка из книги «Надежде вопреки» Надежды Мандельштам (1971)[144]. Ее муж, поэт Осип Мандельштам, преследовался сталинским режимом и в конечном счете был сослан в ГУЛАГ. Надежда Мандельштам размышляет, какую реакцию можно считать адекватным человеческим откликом на такие трагические события, и предостерегает от опасности молчаливого стоического принятия, которое кто-то мог бы расценить как достоинство. Она думает о корове, которую ведут на скотобойню: она мычит, лягается и хрипит, и это более адекватная и более человеческая реакция – ведь возможно, просто возможно, кто-то услышит. Как она сказала: «Молчание – это реальное преступление».

С крахом Восточного блока многих убаюкала мысль, что мир стал более безопасным. Сигал опасалась погружаться в какое-либо ложное чувство безопасности. Вскоре первоначальные надежды, принесенные перестройкой, уступили место растущей бедности, неравенству и сопутствующим социальным проблемам. В работе «Хиросима, война в Персидском заливе и далее» (Segal, 1995) она обращает внимание на особую, новую опасность, с которой столкнулся мир. Используя инсайты, приобретенные в клинической работе, она приходит к выводу, что, когда паранойя уменьшается, появляется реальная возможность психического развития, что, однако, неизбежно связано с большим количеством боли – ведь человек начинает осознавать, что он жил в бредовом мире и это нанесло ему ущерб. И если эту боль невозможно выдержать, есть риск опасной маниакальной реакции, где Я идеализируется, а повреждение отрицается; на этой волне происходит дальнейшее разрушение, и таким образом вновь воссоздается параноидный мир.

Опираясь на работы Биона, Сигал показывает, как эти чрезвычайные защитные маневры усиливаются в группах, особенно в тех больших группах, которые мы называем нациями. Коллапс холодной войны не привел ни к каким восстановительным усилиям, и вооружения сохранились. Неспособность сталкиваться дома с такими насущными проблемами, как бедность, безработица и признание ужасающей траты человеческих ресурсов, вызванной гонкой вооружений, вынудила искать другого врага, другую «империю зла», и, как мы теперь знаем, это не заняло много времени. Саддам Хусейн (чей деспотизм не помешал ему быть союзником Запада, вооружившего его, чтобы поддержать агрессию Ирака против Ирана) был быстро превращен в искомого «злого монстра». Сигал, конечно, не считает, что эти психологические процессы как-либо объясняют войну против Ирака; она не минимизирует важность других уровней объяснения – социополитического, экономического и исторического. Скорее она подчеркивает: для того чтобы такая катастрофа произошла, должны быть задействованы определенные психологические типы.

Западные идеологи, испытавшие триумф из-за краха Советского Союза и Восточного блока, решили, что они могут править миром[145]. Любому «недружественному» государству можно было немедленно угрожать – без переговоров с другими мировыми державами и, конечно, демонстрируя полное презрение к Организации Объединенных Наций. Перри Андерсон (Anderson, 1998) хорошо уловил трансформацию, последовавшую за отпадением идеологической оппозиции: мы сталкиваемся с миром, где «без какой-либо победы противник исчез», с миром, где нет альтернатив.

Сигал привносит здесь, и очень продуктивно, свое глубокое понимание природы и превратностей всемогущества. При этом она развивает свое понятие «манического триумфализма» – одновременно клиническое и социальное. Манический триумфализм ненавидит любое препятствие, насильственно отметая любую преграду на своем пути. Учитывая, что такая преграда создана способностью мыслить, само мышление рассматривается как враг и воспринимается с параноидальной чувствительностью; таково, например, параноидальное заявление Джорджа Буша: «Каждая страна, каждый регион теперь могут принять решение: или вы с нами, или вы с террористами».

Перед лицом таких ситуаций, полагает Сигал, психоаналитики не должны оставаться нейтральными, как некоторые настаивают. Аналитическая нейтральность для нее относится к нейтральности аналитика на сессии, но когда дело доходит до окружающего мира, аналитик тоже должен выступать в роли гражданина. Более того, так как у аналитиков есть особенное понимание творческих и разрушительных процессов в отдельной психике – процессов, которые усиливаются в общественных движениях, они несут ответственность за противостояние извращенным идеологиям, которые навязывают нам наши правители, и должны бороться за понимание природы их призывов. Как выразилась Сигал, веру в важность аналитической нейтральности в клиническом сеттинге нельзя путать со стерилизацией себя, когда дело доходит до размышления о природе мира, в котором мы живем (личное сообщение).

Вмешиваясь в подобные ситуации, Сигал, в традиции критической теории, разоблачает субъекты, которые создаются и требуются для обслуживания этих идеологий; субъекты, затмевающие чью-то личную заинтересованность, которой они служат. И здесь Сигал плодотворно использует свою замечательную способность ухватить содержание и динамику бессознательных фантазий, которые эти процессы выражают. Это понимание наряду с ее разработкой связей между всемогуществом и инстинктом смерти обеспечили ее великолепным теоретическим инструментарием, позволяющим вовлекаться в эти проблемы, особенно воплощенные в ее понятии маниакального триумфализма.

Деградация политики

Сигал сделала существенный вклад в понимание деградации политики в современном мире, использовав бионовскую модель функционирования группы. Она отметила, что различение Бионом (1961) «рабочей группы» и «группы базисного допущения» недостаточно в случае политики, по крайней мере политики наших дней. В некотором смысле здесь нет никакой рабочей группы, поскольку работа политика состоит в том, чтобы создавать и поощрять ментальность базового допущения, то есть привлекать поддержку не с помощью аргументации, а за счет стимулирования регрессии. «Следуй за мной, и я преобразую экономику, дам каждому безопасность, создам закон и порядок». И недалеко от этого ушло: «Избавьтесь от этих паразитов – иммигрантов из-за границы и уклоняющихся от работы дома, тех, кто вымывает цивилизационные ценности честных и порядочных английских рабочих». Продвижение регрессивных проективных систем становится ключом к политическому успеху.

Но эта идеология, со всеми ее абсурдными пропагандистскими прокламациями, имеет свою привлекательность – особенно для тех, кто ощущает себя наименее защищенным, кто чувствует, что его место в этом мире находится под угрозой, кто обременен ощущением собственной излишности[146], фактической или угрожаемой. С этой невыносимой ситуацией справляются освященным временем методом: ненавистная неопределенность / чувство излишности проецируется в других – не нам, излишним, нет места, а им (иммигрантам, нахлебникам социального обеспечения и т. д.). Это не приносит облегчения. Но так как «принадлежность», которая возникает, основана не на понимании, а на проекции, так как создаваемое сообщество является не реальным сообществом, а псевдосообществом, основанным не на реальных общих связях, а лишь на отрицании (мы похожи, потому что мы – не они), вся эта ситуация рискованна. Но здравое осознание этого обмана[147] и ложь, заложенная в фундамент этого заблуждения, никогда полностью не искореняются, и, таким образом, побуждение проецировать становится еще более отчаянным. В этом контексте примечательно то, как проницателен Адорно в понимании природы фашистской шайки. Даже они, утверждает он, знают на каком-то уровне, что вся структура их мировоззрения основана на лжи. Адорно пишет:

Вероятно, именно подозрение в этой фиктивности их собственной групповой психологии делает фашистские толпы настолько беспощадными и недоступными. Если бы они остановились поразмыслить на секунду, все представление развалилось бы на части, оставив их в панике. (Adorno, 1991, p. 152)

Выражение «молчание как реальное преступление» относится ко многим ситуациям, с которыми мы сталкиваемся в настоящее время, особенно к угрозе глобального потепления. Здесь процессы отрицания просачиваются в общественный дискурс, так как мировые лидеры ради обслуживания собственной краткосрочной политической повестки дня отворачиваются от реальности, что чревато страшной ценой. И снова мы зарываем голову в песок[148].

Мы, вне всякого сомнения, живем в трудные времена. В 2006 году Сигал писала:

Что таит в себе будущее? Оно довольно мрачно, потому что глобальное угнетение, включая массовое убийство, а также тотальную экономическую эксплуатацию, оставляет угнетаемому почти единственным оружием отчаянный терроризм… Эта расширяющаяся глобальная империя, как и все подобные вещи, должна поддерживаться за счет контролирования СМИ – и это неизбежно основано на серии лживых публикаций. С гуманистической (и психоаналитической) точки зрения мы вынуждены, как граждане, нескончаемо бороться за раскрытие лжи для сохранения здоровых человеческих ценностей – это единственная наша надежда. (Segal, 2007, p. 44–45)

Ричард Вольхайм, выступая на презентации одной из книг Сигал, выбрал в качестве основной темы ее способность к балансу. Он имел в виду ее размышления о способствующих жизни и разрушительных силах в человеческой психике. По ходу его выступления я вспомнил о других полярностях, к которым Сигал подходила сходным образом: между теорией и техникой, внутренним и внешним, фантазией и реальностью, окружающей средой и конституцией. Ее наследие несет глубокую любовь ко всему человеческому, но особенно к таким великим опорам человеческого развития, которые, я верю, она олицетворяла, – Разуму и Страсти.

Перевод Элины Зиминой

Библиография

Adorno T. (1991). Freudian theory and the nature of fascist propaganda // The Culture Industry, Routledge Classic.

Anderson P. (1998). The Origins of Postmodernity, Vero London.

Bell D. (1995). Knowledge and its Pretenders // Psychosis: Understanding and Treatment. Ed. Elwood J. London: Jessica Kingsley, 1995.

Bell D. (1998). Psychoanalysis and Culture a Kleinian Perspective Gerald Duckworth. London: reprinted Karnac (2004).

Bion W.R. (1961). Experiences in Groups. London: Tavistock.

Bion W.R. (1962). Learning from experience. London: Heinemann.

Bion W.R (1967). Second Thoughts New York: Jason Aronson Sandler J. (1976). Countertransference and Role-Responsiveness. Int. Rev. Psycho-Anal. 3:43–47.

Chomsky N. (1967). http://www.chomsky.info/articles/19670223.htm.

Eagelton T. (2014). Performance and Identity. New Welsh Review, 82:8.

Gardner S. (2007). Irrationality and the Philosophy of Psychoanalysis. Cambridge University Press.

Feldman M. (1993). The Dynamics of Reassurance. Int J Psycho-Anal 74:275–285.

Freud S. (1913). Totem and Taboo. SE XIII.

Freud S. (1916). On Transience. The Standard Edition of the Complete Psychological Works of Sigmund Freud, Volume XIV (1914–1916): On the History of the Psycho-Analytic Movement, Papers on Metapsychology and Other Works, 303–307.

Freud S. (1917). Mourning and melancholia. SE XIV.

Freud S. (1923). The Ego and the Id. SE XIX.

Freud S. (1927). Future of an Illusion. SE XX1.

Freud S. (1930). Civilisations and its Discontents. SE XX1.

Isaacs S. (1948). The Nature and Function of Phantasy. Int J Psycho-Anal 29:73–97. Phantasy.

Main T.F. (1990). Knowledge, Learning, and Freedom from Thought. Psychoanalytic Psychotherapy, 5: 59–78.

Rosenfeld H. (1947). Analysis of a Schizophrenic State with Depersonalization. Int J Psycho-Anal 28:130–139. King and Steiner, The controversial discussions 1991.

Segal H. (1952). A Psycho-Analytical Approach to Aesthetics. Int. J. Psycho-Anal., 33:196–207.

Segal H. (1950). Some Aspects of the Analysis of a Schizophrenic. Int J Psycho-Anal 31:268–278.

Segal H. (1997). Psychoanalysis, Literature and War. London: Routledge.

Segal H. (1962). The Curative Factors in Psycho-Analysis. Int J Psycho-Anal 43:212–217.

Segal H. (1964). An Introduction to the Work of Melanie Klein. London.

Segal H. (1984). Joseph Conrad and the Mid-Life Crisis. Int R Psycho-Anal 11:3–9.

Segal H. (1978). On Symbolism. Int. J. Psycho-Anal., 59:315–319.

Segal H. (1986). Delusion and Artistic Creativity and other psychoanalytic essays. London: Free Association Books.

Segal H. (1987). Silence is the Real Crime. Int R Psycho-Anal 14:3 – 12.

Segal H. (1991). Dream Phantasy and Art. Abingdon: Routledge.

Strachey J. (1969). The Nature of the Therapeutic Action of Psychoanalysis. Int J Psycho-Anal 50:275–292.

Weintrobe S. (ed). (2012). Engaging with Climate Change. London: Routledge.

Wollheim R. (1993). The Mind and Its Depths. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.

Wollheim R (1969). The Mind and the Mind’s Image of Itself. Int J Psycho-Anal 50:209–220.