Грезы о чужом прошлом: почему припоминание может по-прежнему сохранять актуальность для психоаналитического лечения – по крайней мере в некоторых традициях Тильманн Хабермас

Tilmann Habermas. Dreaming the other’s past: Why remembering may still be relevant to psychoanalytic therapy, at least in some traditions. Int J Psychoanal (2014) 95:951–963.

Goethe University Frankfurt, Department of Psychology, Gr?neburgplatz 1 – PEG, D – 60323 Frankfurt am Main, Germany.

Роль припоминания в психоанализе стала сходить на нет; пытаясь выяснить причины этого, автор статьи обсуждает соображения Ботелла (2014, Int J Psychoanal, 95) касательно терапевтического значения реконструкции и припоминания, а также роли терапевта. Он подчеркивает различие между интеллектуальной реконструкцией и настоящим эмоциональным припоминанием; термин «регредиенция» сопоставляет с конкурирующими понятиями, такими как равномерно взвешенное внимание, контрперенос и мечтания. В тексте утверждается, что использование ассоциаций контрпереноса для реконструкции прошлых травматических событий с трудом поддается концептуализации в рамках монадической концепции бессознательного и представляет собой проблему как с точки зрения притязания на истинность, так и с точки зрения достижения общей творческой атмосферы, в которой равное участие принимают и аналитик, и пациент. Далее сделан вывод о том, что историческая истина может быть важна для травматического опыта и что биографическая реконструкция и изменения в субъективном жизнеописании помогают понять невротические паттерны и интегрировать диахроническую идентичность.

Ключевые слова: реконструкция; автобиографическая память; биография; ранняя травма; контрперенос; мечтания; регредиенция; топическая регрессия.

Я с удовольствием прокомментирую статью Сезара Ботелла «О припоминании: понятие памяти без воспоминаний» (2014), поскольку обширные теоретические умозаключения автора касаются конкретного вопроса о припоминании: играет ли оно по-прежнему важную роль в психоаналитическом лечении? Вопрос этот кажется мне весьма интересным, в том числе и по причине моих собственных разнонаправленных склонностей. Как клинический психоаналитик, я склонялся к авторам, игнорирующим или даже прямо отрицающим значение припоминания личного прошлого для терапевтического процесса; в то же время как исследователя меня интересуют автобиографические повествования и жизнеописание. Мое прочтение статьи Ботелла было сформировано разными направлениями британского, американского, немецкого и отчасти итальянского психоанализа. И цель моя состоит в том, чтобы разъяснить, как предложение Ботелла может быть понято вне французских психоаналитических традиций.

Я начну с краткого изложения основных аргументов против терапевтической роли припоминания в психоаналитическом лечении. Затем воспроизведу основные способы использования припоминания на богатом клиническом материале – чтобы обсудить, во-первых, доводы, которые выдвигает Ботелла в пользу лечебного воздействия припоминания, и, во-вторых, его технические предложения. Наконец, я приведу и другие аргументы в пользу важной роли припоминания в процессе лечения.

Аргументы против терапевтической роли припоминания в психоанализе

Если проследить, как сокращалась роль припоминания в истории психоанализа, можно увидеть, что происходило это в три этапа (см.: Habermas, 2011a). Фрейд ввел метафору об археологе, раскапывающем прошлое, чтобы описать свою терапевтическую деятельность, в ходе которой он восстанавливал травматические воспоминания с помощью гипноза (Breuer, Freud, 1895, p. 201; ср.: Suzanne Bernfeld, 1951). Ботелла, как и многие другие до него, использует эту метафору, критикуя роль припоминания в психоанализе (Mertens, Haubl, 1996). Фрейд считал, что раскрытие подавленных травматических воспоминаний и катарсическое переживание связанного с ними аффекта посредством повествования снимают необходимость в невротическом компромиссном образовании (Freud, 1896).

Первый шаг к уменьшению терапевтической значимости припоминания сделал сам Фрейд, когда ввел понятие интрапсихического конфликта как главного источника невроза, переместив тем самым травматические переживания на задний план. Даже во фрейдовской теории ранней травмы причиной психопатологии выступала не историческая действительность сексуального насилия как таковая, а то значение, которое это насилие приобретало в ретроспективе [Nachtr?glichkeit]: больные истерией страдали от реминисценций. В рамках теории конфликта воспоминания утратили достоверность и стали рассматриваться как результат компромиссного образования, в особенности воспоминания детства (Freud, 1899), которые сами по себе искажены под влиянием защит, так же как сновидения и симптомы. Прошлое, проявляющееся в симптомах и в переносе, стало источником понимания конфликтов в настоящем (Freud, 1914). Иногда реконструкции предположительно произошедшего, соответствующей переживаниям в настоящем, оказывалось достаточно (Freud, 1937). Однако в других своих трудах Фрейд демонстрирует убеждение в том, что восстановление исторически точных воспоминаний возможно и благотворно, как, например, в случае первичной сцены Человека-волка (Freud, 1918). Фрейд очень скоро отказался от относительно простой археологической модели, подразумевающей, что человек может восстановить воспоминания о том, что произошло на самом деле, но было вытеснено, то есть активно исключено из сознательного вспоминания. Это вполне недвусмысленно следует из замечаний Фрейда (1914) о характере припоминания якобы забытых воспоминаний. По его мнению, большинство вытесненных воспоминаний в действительности никогда не были забыты, а лишь отгорожены от сознания путем признания их незначительными.

Вторым серьезным ударом по роли запоминания в психоаналитическом лечении стала теория объектных отношений, которая поместила онтогенетические корни невротических конфликтов уже не в эдипальную фазу, а в первый год жизни (Мелани Кляйн, Алиса и Майкл Балинт, Дональд Винникотт, Джон Боулби). Тем не менее первые два или три года человеческой жизни – это темные века любого субъективного жизнеописания. Поскольку названные аналитики отстаивали предположение о том, что страдание взрослого уходит корнями в младенчество, перед ними встал трудноразрешимый вопрос о лечении конфликтов, исторические корни которых недоступны. Для этой проблемы было предложено три решения, и каждое из них явно предполагало отказ от доверия к личным воспоминаниям. Первое решение состояло в том, чтобы радикализировать (Klein, 1932) или свести к минимуму интерпретацию (Winnicott, 1955) и продлевать лечение до тех пор, пока у пациентов не выработают глубокую зависимость от своих аналитиков. Это провоцировало переживание архаических тревог и архаическое функционирование, которые затем в ходе интерпретации расценивались как аналогия младенческого переживания зависимости от материнской заботы, перенесенного на аналитика (Balint, 1968; Winnicott, 1955; критику метафоры терапевтической регрессии см. в: Spurling, 2008).

Другая стратегия разрешения проблемы младенческих конфликтов, не охваченных индивидуальной памятью, состояла в отказе от каких-либо ссылок на частный биографический опыт, который заменили универсальные психические структуры. Предполагается, что степень патологии зависит от того, насколько ранний период жизни дал ей начало. Эти структуры могут представлять собой бессознательные фантазии (Klein), защитные конструкции, такие как ложное Я (Винникотт), защитные механизмы (Kernberg), нарциссические нарушения (Кохут) или относительную неспособность символически выражать свои побуждения (Бион). Тем не менее в терапевтической практике некоторые из этих методов по-прежнему использовали личное прошлое для постижения конфликтов настоящего, пусть даже реконструкцию прошлого. К примеру, Винникотт (1971), «играя в каракули» со своими юными пациентами, использовал биографическую информацию для реконструкции вероятного индивидуального прошлого.

Наконец, последняя стратегия разрешения проблемы заключалась в том, чтобы заменить субъективное жизнеописание объективной информацией о течении жизни индивида, полученной наблюдателем. Таков был выбор Джона Боулби, чей подход лег в основу исключительно продуктивной исследовательской программы, но не породил особого клинического подхода к взрослым пациентам.

Третье и окончательное ниспровержение терапевтического значения припоминания в клиническом психоанализе произошло, когда было признано, что фрейдовское стремление к объективности аналитика является идеализацией и что личность конкретного терапевта и его или ее бессознательные процессы всегда участвуют в аналитическом процессе. Однако если перенос и контрперенос в какой-то степени уникальны для каждой конкретной пары пациент – аналитик, то происходящее в ходе лечения как отражение прошлого пациента становится еще труднее интерпретировать. Оба участника вносят в межличностную динамику свой вклад (Sullivan, 1952), хотя в идеале – неравный (Renik, 2006). Бессознательную динамику в ходе сеансов можно наглядно представить, например, с помощью метафоры электромагнитного поля, как это сделал Курт Левин (Baranger, Baranger, 2008; Civitarese, 2008; Ferro, 1992). Это поле образовано протоэмоциями, которые исходят от обоих участников и влияют на их действия и эмоции, а также, если они находятся в восприимчивом, открытом состоянии мечтательности или грез наяву, на те ощущения, побуждения и образы, которые мимолетно посещают их умы. Антонино Ферро утверждает: цель психоанализа состоит в том, чтобы дать пациенту возможность осознать побуждения, которым это двухличностное поле позволяет выйти на свет в несколько этапов символизации. Развивая мысли Биона (1962) и Оланье (1975), Ферро полагает, что процесс символизации начинается с появления между двумя участниками побуждений, ощущений или образов, которые затем могут образовать последовательность, которая в свою очередь может быть преобразована в повествование, представляющее собой наиболее организованную форму репрезентации опыта. Протоэмоции и пациента, и аналитика обогащают общее поле, а оно в свою очередь влияет на их тенденции к действиям, ощущения, образы и идеи. Отсюда Ферро делает вывод: не имеет значения, относится ли повествование к личному прошлому, повседневной жизни вне сеанса, фантазии или ночному сновидению. С терапевтической точки зрения идеи и повествования важны постольку, поскольку они адекватно отражают то, что происходит в межличностном поле в каждый отдельный момент (Ferro, 1999). Тем самым он, можно сказать, расширяет, или радикализирует, изречение Фрейда (1914), согласно которому нельзя победить врага, победив его образ: враг должен присутствовать (для Фрейда – с точки зрения переноса, для Ферро – с точки зрения межличностного поля). Я привожу позицию Антонино Ферро как яркий пример, показывающий, к чему может привести радикализация экономической аргументации Фрейда и эпистемологический подход, опирающийся на текущую данность. Согласно этому эпистемологическому утверждению, аналитик имеет непосредственный доступ к тому, что происходит в сеансе, но не к тому, что могло произойти в прошлом пациента. Кроме того, в рамках сеанса действуют только силы настоящего. Поэтому этиологически эффективный процесс состоит не в приближении к исторической правде, а в выработке повествований, выражающих то, что волнует пациента и пару пациент – аналитик в настоящий момент (Freud, 1914). Определяющим фактором является подлинность (Collins, 2011), а не историческая правда.

Аргументы в пользу припоминания: лечение Сержа у Сезара Ботелла

Свои доводы в пользу терапевтической роли припоминания Ботелла основывает на концепции психического страдания как результата травмы. Он помещает соответствующий травматический опыт в первый год (или первые годы) жизни. Травматические переживания оставляют мнесические следы, но не на уровне репрезентаций. Под последними, как я понимаю, подразумеваются репрезентации, имеющие лингвистическое выражение. Поскольку следы травмы закодированы невербально, они недоступны для сознательного воспоминания. Вместо этого травматические переживания проявляются через тенденции к действиям, ощущения, аффективные состояния, а также через образы, вырванные из контекста, которые в дальнейшем снова и снова возникают во взрослой жизни.

Текст Ботелла дает нам идеальную возможность для обсуждения роли припоминания в аналитическом лечении, поскольку содержит подробный клинический отчет, позволяющий читателю опознать клинические феномены прежде, чем автор преобразует их в теоретические концепции, которые труднее понять аналитикам, мыслящим в других традициях. Еще одно достоинство статьи Ботелла состоит в том, что в ней откровенно заявлены ее основные утверждения. А именно утверждение – подкрепленное случаем Сержа, – что припоминание по-прежнему актуально для эффективного психоаналитического лечения, а также что реформировать психоаналитический метод надо для того, чтобы обратить припоминание на пользу лечению.

Описывая лечение Сержа, Ботелла упоминает детские переживания четырех типов. Это, во-первых, детские воспоминания, которые можно восстановить. Во-вторых, это два воспоминания, которые относятся к разряду травматических: дорожная авария, в которую Серж попал с матерью в возрасте трех лет, и изгнание его из материнской постели голым отцом. Кроме того, приводится воспоминание о тревоге сепарации, которую мальчик испытывал, покидая мать и уходя в школу. Эти воспоминания, пишет Ботелла, были открыты в первом анализе, хотя что именно подразумевается под их «открытием», остается неясным. Еще одно воспоминание, возникающее во втором анализе, вероятно, тоже относится к этому типу забытых воспоминаний: отец, упрекающий мать, что авария произошла по ее невнимательности. Ботелла приписывает этим воспоминаниям целительную силу, поскольку они содержат материал, связанный с эдипальными конфликтами. Третьего рода отсылка к детским переживаниям – это не отчетливое воспоминание, а «впечатление» пациента, что он слышал, будто отец ранее покидал семью вскоре после его рождения, и «идея», что мать пыталась покончить с собой в течение первого года его жизни.

Четвертая отсылка к прошлому – это припоминание того рода, которому Ботелла уделяет основное внимание и которое становится возможным благодаря тому, что аналитик достигает состояния регредиенции. Ряд лексических ассоциаций, которые аналитик и пациент порождают, отталкиваясь от необычного слова, использованного Сержем в описании сновидения, приводят к образу медицинской сумки. Деятельность аналитика состоит в том, что он выделяет необычное слово и добавляет от себя два выражения, содержащие это слово («voler la trousse», «la trousse m?dicale»), на которые пациент реагирует собственными ассоциациями. Когда Серж связывает медицинскую сумку с дорожным происшествием, аналитик предлагает к ней ассоциацию с другой ситуацией, то есть с попыткой самоубийства, предпринятой матерью пациента. В ходе последующих сеансов Серж использует образ медицинской сумки в дополнительных ассоциативных рядах и сновидениях. Ботелла уделяет особенное внимание двум событиям: сновидению о смерти отца, в котором мать была соединена с отцом, в то время как себя самого пациент исключил, и эпизод, когда аналитик ощущает «Einfall» [ «вторжение»]: ему на ум приходит некая мелодия. Этот эпизод побуждает его интерпретировать воздействие собственного согласия с просьбой Сержа сократить частоту еженедельных сеансов, истолковав чувства Сержа в этом случае как аналог чувства исключения родительской парой и тем самым создавая триангуляцию. Этот более эдипальный, вовлекающий трех человек уровень разочарования Сержа в его матери в конце концов дополняется сновидением, в большей степени действующим на уровне двух человек и содержащим картины, которые, возможно, отражают материнскую попытку самоубийства и сгущают его доэдипальный страх потерять мать.

Лечит ли припоминание, и если так, то что именно оно лечит?

Сильный довод против ограничения психоаналитической интерпретации и теоретизирования ситуацией hic et nunc – травматические воспоминания. Утверждается, что для травмированных пациентов важно прежде всего установить, что травматические воспоминания содержат не просто фантазии о прошлом, а подтвержденное другими, реальное прошлое. Важно иметь восприимчивого Другого, который готов слушать и реконструировать вероятную прошлую реальность: это укрепляет тестирование реальности у пациента и помогает ему лучше понять себя (Laub, Auerhahn, 1989). Это обсуждалось в связи с трагическими историческими событиями, в особенности с Холокостом (Grubrich-Simitis, 2008; ср.: Bohleber, 2007). В этом случае коллективное признание реальных событий прошлого становится решающим фактором, который позволяет людям провести различие между прошлым и настоящим, собой и Другим и облегчить чувство вины. Тот же аргумент выдвигался применительно к индивидуальным травматическим опытам, таким как сексуальное насилие, дурное обращение, несчастные случаи и ранние заболевания (например: Leuzinger-Bohleber, 2008). Тем не менее индивидуальные травматические события иногда (чтобы не сказать часто) трудно восстановить с помощью свидетелей или даже преступников.

Ботелла приводит другие доводы и подходит к теме обобщенно. Его концепция травмы шире и включает в себя воспоминания более конфликтной природы, такие как воспоминание Сержа о голом отце, выкинувшем его из супружеской постели. Кроме того, по крайней мере в клиническом примере Ботелла рассматривает только те возможные травматические события, которые были пережиты пациентом в той фазе жизни, о которой он не мог сохранить воспоминаний, то есть в первый год. Поэтому нет ясности: возможно, они не запомнились по той простой причине, что произошли в то время, когда у ребенка еще нет системной памяти, способной сохранить воспоминания в долгосрочной перспективе – в связи с более чем вероятным отсутствием языковых средств.

Скорее Ботелла утверждает, что травматические переживания первых лет жизни имеют долгосрочные последствия, поскольку фиксируются в виде конативных, сенсорных, аффективных и иконических следов. Следы эти, в соответствии с наблюдением Фрейда о компульсивном повторении травматических переживаний, обычно проживаются снова и снова, но не вспоминаются, так что побуждения, ощущения, аффекты и образы, которые возникают во взрослой жизни, невозможно понять, потому что они появляются в отрыве от своего исторического контекста. Ботелла придерживается концепции раздвоения конфликтов и воспоминаний на эдипальные и доэдипальные. Эта дихотомия предполагает, что доэдипальные конфликты характерны для не-невротических пациентов на уровне пограничной организации личности и требуют другой лечебной техники. Однако судя по тем скупым сведениям о функционировании психики Сержа в настоящем, которые дает нам клинический отчет, я склонен предположить, что Серж не функционирует на пограничном уровне, описанном Кернбергом, и не находится в шизоидно-параноидной позиции, в понимании Кляйн.

Таким образом, основная посылка Сезара Ботелла состоит в том, что травматические переживания первого года жизни сохраняют свою болезнетворную силу, поскольку они недоступны. Следовательно, по его мнению, для того чтобы вылечить последствия травматических невербальных мнесических следов, необходимо перевести абстрактное знание о событии, которое произошло, вероятно, в течение первого года жизни и было, скорее всего, травматическим (в данном случае – попытка матери пациента покончить с собой), в настоящее переживание аффекта. Согласно теории Ботелла, это равносильно переводу невербального опыта в вербализованный путем реконструкции исторического события, которое связывается затем с аффективными переживаниями, предположительно соответствующими этому реконструированному событию. Его теория в общих чертах отвечает разным другим психоаналитическим теориям, где особенное внимание уделяется первой символизации переживаний, которые никогда прежде не осознавались и не получали словесной репрезентации из-за своей травматической природы или из-за непереносимости связанных с ними побуждений или аффектов; эта символизация переживаний в конечном счете не так уж отличается от травмы.

По поводу концепции Ботелла у меня возникают три вопроса. Что именно объясняет реконструированная травма? Должна ли реконструкция отражать историческую правду, чтобы оказать целительное действие? В какой мере реконструкции помогают постичь невротические переживания, если сравнивать их с реальными воспоминаниями?

В отчете Ботелла о ходе лечения Сержа мне хотелось бы видеть больше доказательств невротического страдания пациента в настоящем, то есть симптомов, повторяющихся переживаний и удивительных или бросающихся в глаза проявлений в ходе лечения. В клинической практике страдание пациента и его странные, противоречивые и необъяснимые переживания и действия, проявляющиеся в лечении, представляют собой необходимую отправную точку для любой интерпретации его бессознательных мотивов. Только после того, как все вышеперечисленное, что традиционно мы обозначаем как симптом, сопротивление или защиту, установлено, мы получаем то, что нужно объяснить (explanandum), и можем найти этому объяснение (explanans) в форме мотива (Argelander, 1981; Reich, 1926). Иными словами, если мыслить в категориях Ботелла, производное от невербального побуждения, аффекта или образа, так или иначе не соответствующее текущей ситуации, должно быть установлено прежде, чем мы сможем реконструировать исторический контекст, в котором это ощущение обретет смысл. Тем не менее в своем клиническом отчете Ботелла использует предполагаемую/реконструированную попытку самоубийства матери пациента, чтобы объяснить его глубокую детскую депрессию (оставшуюся в прошлом) и интерпретировать реакцию Сержа на готовность аналитика сократить частоту сеансов. Клинический отчет Ботелла был бы убедительнее, если бы он привел больше текущих явлений и осветил их подробнее. Реконструкция оправданна постольку, поскольку она обладает сверхспособностью объяснять поступки и переживания, не постижимые иным способом.

Кроме того, Ботелла не дает прямого ответа на вопрос о том, должны ли реконструкции не только представлять собой мощное умозрительное объяснение, но и быть исторически достоверными или по крайней мере вероятными. Случай Сержа – особенный, поскольку здесь историческое событие, скорее всего, известно, хотя и не отложилось в памяти. Реконструкция в строгом смысле этого слова – это нечто иное, а именно изобретение исторического события, которое могло бы произойти в прошлом и объяснить ряд симптомов, не объяснимых другим образом. Даже если говорить о воспоминаниях, то их историческая подлинность не может быть установлена с помощью третьих лиц. Обычно мы довольствуемся определенной степенью вероятности адекватного восприятия воспоминаний, то есть достижением определенного правдоподобия. В большинстве случаев для наших целей нам достаточно, чтобы реконструкция (повествование о воспоминании) была подлинной, то есть отражала субъективный опыт пациента в настоящем, как указывает Спенс (1982), а также Ферро (1999). Тем не менее очевидный критерий достоверности и подлинности реконструированных воспоминаний состоит в том, что последние не должны грубо противоречить тем версиям прошлого, которых придерживаются другие задействованные в нем лица.

Другой аспект этого вопроса: должен ли пациент твердо верить в реконструкцию, как, по всей видимости, предполагает предложенная Ботелла (2001) концепция веры, и не достаточно ли статуса правдоподобного повествования для достижения терапевтических целей? Последнее больше соответствовало бы регредиентному состоянию аналитика или, если взять терапевтическую пару, общему состоянию дневного мечтания или потенциального пространства.

Наконец, у случая Ботелла есть и третий аспект, нуждающийся в пояснении, а именно: почему реальные воспоминания (об автомобильной аварии и об изгнании из родительской постели) не могут выполнять ту же функцию, что и реконструированные события первого года жизни, проясняя не постижимые иначе явления? В сравнении с реконструкциями воспоминания о событиях прошлого обладают преимуществом более выраженной эвиденциальности и более сильного аффективного переживания. Переживания более позднего времени, отражающие повторяющийся рисунок переживания, иногда почти так же хорошо помогают упорядочить и объяснить невротические паттерны. Таким образом, возможно, дорожная авария, произошедшая из-за невнимательности матери, вызванной ее депрессией, могла послужить такой же матрицей для страха Сержа потерять свое райское детство и его разочарования, вызванного согласием Ботелла уменьшить частоту сеансов, как и материнская попытка суицида.

Вклад аналитика в воспоминание пациента о прошлом

Ботелла проводит различие между обычным для аналитика состоянием равномерно взвешенного внимания и особым состоянием, которое он называет регредиенцией и которое, как я бы это сформулировал, позволяет аналитику мечтать о прошлой травме пациента или по крайней мере о ее элементах (медицинская сумка). Ссылаясь на фрейдовскую (1900) концепцию рефлекторной дуги, Ботелла выводит свой новый термин «регредиенция» из произведенного Фрейдом от латинского корня прилагательного «регредиентный» или синонимичного «r?ckl?ufig» [буквально «возвращающийся»], то есть возвращающийся от конечного пункта дуги – моторного полюса сознательных движений к перцептивному полюсу. Двумя десятилетиями позже Фрейд описал это более точно как топическую регрессию, которую он противопоставил формальной регрессии к примитивному мышлению и временной регрессии к онтогенетически более старым формам переживания и мышления. В соответствии с рефлекторной дугой Фрейда, регредиентный режим слушания представляет собой состояние, подобное сновидению, при котором преобладает зрительное, а не вербальное восприятие. Как утверждал Фрейд, сновидения содержат в себе воспоминания не только о недавнем прошлом, но и о неосуществленных детских желаниях. Ботелла объединяет мнемонический аспект сновидений с их визуальным характером и сравнивает это с состоянием сна наяву, в котором пребывает аналитик (неявно развивая выдвинутое Бионом понятие мечтаний), причем аналитик у Ботелла мечтает о младенческих травматических переживаниях пациента, никогда не получавших вербальной репрезентации. В этом, как я понимаю, заключается суть предложенной им техники.

Поначалу я с удивлением задавался вопросом: чем состояние регредиенции отличается от фрейдовского (1912) состояния равномерно взвешенного внимания, ведь, согласно описанию Фрейда, оно соответствует состоянию порождения свободных ассоциаций у пациента; эту синхронность, порождающую связь между двумя бессознательными потоками мыслей, он метафорически сравнивает с телефонной линией. Я всегда представлял себе подобное состояние аналитика похожим на сновидение, подвижное, лишенное определенного направления и нерефлексирующее состояние сознания, открытое всему, что может возникнуть. Тем не менее если задуматься, можно провести различие между состоянием настороженного слушания, сосредоточенного на высказываниях пациента, но не на конкретных темах или гипотезах, и состоянием, при котором мысли аналитика не следуют за пациентом, а блуждают более свободно и не обязательно напрямую связаны с тем, что пациент говорит. Может быть, это ближе к тому, что Бион называл мечтаниями, а Ферро (1999) – сновидением наяву. Наиболее выразительные примеры такого состояния приводит, я полагаю, Томас Огден (например: Ogden, 1997). Он использует свои свободно блуждающие мысли о чем угодно, даже о мелочах повседневной жизни вроде необходимости забрать машину из ремонта, как повод задаться вопросом о том, что происходит между ним и его пациентом (Ogden, 1994). Сновидение наяву, о котором говорит Ферро, в большей степени зависит от того, что порождает пациент и что хочет сделать или сказать аналитик, но в то же время оно – плод фантазии и воображения. Сюда же относится и концепция игры, предложенная Дональдом Винникоттом (Winnicott, 1971), потому что она требует подвижного психического состояния, но предполагает взаимодействие (вербальное). Реакции Винникотта на каракули детей-пациентов иногда в высшей степени спонтанны, а иногда проистекают из рефлексии и в этом случае более умышленны, однако чаще всего они – изобретательные и творческие. Ассоциации Ботелла на первый взгляд больше напоминают фрейдовский (1900; 1901) довольно целеустремленный поиск лексических ассоциаций к словам. В такие моменты метод Фрейда напоминает действия детектива, который интеллектуальным, когнитивным путем доискивается до смысла улик (Haubl, Mertens, 1996). Но возможно, это просто особый способ отвлечься от того, что произносит пациент, и, следовательно, особое проявление сновидения наяву.

Таким образом, техника, которую предлагает Ботелла, нова только в одном, весьма специфическом смысле. Она отличается от техники, при которой чувства и идеи, появляющиеся в результате контрпереноса, используются для того, чтобы понять, от чего защищается пациент (Heimann, 1950), а также от сходного применения термина «проективная идентификация» в смысле конкордатного согласующегося контрпереноса (Racker, 1953). Далее, она отличается, например, от способа, с помощью которого Огден и Ферро используют свои собственные идеи, рождающиеся при сновидении наяву. Наконец, она отличается и от предложенного Аргеландером (Argelander, 1970) участия в «мизансцене», и от понятия отыгрывания (Chused, 1991). Согласно этим концепциям, аналитику следует ретроспективно анализировать свое участие в (минимальном) взаимодействии как показателе основного конфликта, заложенного в главной сцене, которая в свою очередь может соотноситься с повторяющимся рисунком взаимодействия, проявляющимся в важных воспоминаниях пациента, которые помогают создать повествование о том, что происходит между пациентом и аналитиком в настоящем (Lothane, 2011). Ботелла, отходя от этих концепций, но довольно близко придерживаясь первоначальной фрейдовской идеи переноса, полагает, что идеи и образы, которые посещают аналитика в регредиентном состоянии, подобном сновидению, отражают прошлое, а точнее – прошлое пациента, которое сам пациент не может вспомнить.

Я полагаю, что использование собственных ассоциаций аналитика – как в случае, когда они явно восходят к материалу, предоставленному пациентом (медицинская сумка), так и в случае, когда они с ним по видимости не связаны (мелодия из «Веселой вдовы»), – для того, чтобы в порядке гипотезы ввести в терапевтическую ситуацию новый элемент, является приемлемой практикой в тех традициях, о которых я говорил выше. Ботелла предлагает, помимо этого, особым образом использовать реакции аналитика, чтобы соотнести полуреконструированное-полуизвестное событие из прошлого пациента с его текущим опытом. В зависимости от того, насколько открыто и гипотетически аналитик формулирует подобное вмешательство, это специфическое применение собственных теоретически обоснованных ассоциаций аналитика несет в себе опасность: ведь в отношения между врачом и пациентом будет привнесен наводящий или авторитарный элемент, потому что это не просто какая-то ассоциация в ряду прочих, а ассоциация, претендующая на историческую истину, которую пациент может опровергнуть как неправдоподобную, однако не на основании своих собственных воспоминаний.

Кроме того, теории Ботелла недостаточно для оправдания этой практики. У Фрейда применение рефлекторной дуги предусматривает только монадическую концепцию сознания и не отражает того, что происходит между двумя людьми. Позднейшая фрейдовская метафора телефонной линии, описывающая бессознательное общение (одностороннее), здесь тоже не очень подходит. Для того чтобы осмыслить клиническую практику, предложенную Ботелла, необходима теория объектных отношений в той или иной форме: теория, которая устанавливает отношение между интрапсихическими процессами защиты от знания и эмоциональными коммуникативными процессами, а также, возможно, связывает их в биографическом времени.

Элементы теории припоминания в психоаналитическом лечении

Аргументы в пользу работы в рамках текущего момента в подавляющем большинстве убедительны. Аналитик может получать из первых рук исключительно сведения о текущей ситуации в приемной (эпистемологический аргумент); именно текущая ситуация актуальна и доступна в эмоциональном отношении (экономический аргумент Фрейда в пользу работы в переносе); и только текущее согласие между пациентом и аналитиком может создать состояние, в котором повторяющиеся паттерны действия, чувства и восприятия могут быть отыграны, пережиты и выражены в словах в конкретный момент лечения.

Однако спорной остается необходимость или по крайней мере возможная целесообразность установления связи между текущими проблемами и прошлыми переживаниями путем реконструкции и объяснения, так же как и припоминания. Ботелла демонстрирует, как использование центральных событий детства в качестве образцов или протонарративов может помочь в упорядочивании и выражении текущих аффективных состояний. Фонаги (Fonagy, 1999) утверждал, что поскольку укорененные паттерны отношений, или способы-бытия-с-Другими (Boston Change Process Study Group, 2007), формируются в течение первого года жизни, сформировавшие их переживания в любом случае невозможно вспомнить, и, следовательно, припоминание не несет в себе никакой пользы для лечения. Фонаги приравнял паттерны отношений к имплицитной, а точнее, процессуальной памяти, о которой говорят в экспериментальной психологии. Однако концепция имплицитной памяти слишком широка и неконкретна и потому бесполезна; она говорит лишь о том, что память сохраняет нечто недоступное для воспоминаний. Другие теории автобиографической памяти также проводят различие между памятью конативно-перцептивной и лингвистической (например: Bucci, 1997) или между конкретными чувственными и более абстрактными уровнями репрезентации автобиографических знаний (например: Singer and Conway, 2011; Habermas, 2012), но в более сложной форме. Кроме того, в концепции имплицитной памяти не хватает критериев, которые позволили бы различить более и менее здоровые паттерны отношений. Наконец, теория автобиографического припоминания и неприпоминания должна учитывать формирующее влияние семейной практики (или ее отсутствия) запоминания и передачи семейных историй, в том числе о младенчестве ребенка (Fivush et al., 2011).

Довод в пользу припоминания как терапевтического инструмента состоит, как мне представляется, из двух частей. Один аргумент заключается в том, что травматические переживания имеют свойство повторяться, поскольку они не проработаны должным образом, то есть, например, не облечены в слова и не упорядочены в виде автобиографических повествований. Поэтому припоминание травматического переживания помогает психически проработать его, обозначить и упорядочить связанные с ним аффективные состояния и побуждения, чтобы сделать его частью своего жизнеописания. Ботелла утверждает, по всей видимости, что это относится и к возможно травматическим переживаниям очень раннего детства и поэтому реконструкции этих переживаний оказывают целительное действие.

Второй аргумент состоит в том, что автобиографические воспоминания позволяют воссоздавать контексты, которые объясняют повторяющиеся паттерны чувств и действий. Ферро (Ferro, 1999) утверждает, что полезно любое повествование, которое выражает текущее переживание. В пользу этого предположения можно сказать, что мы на самом деле никогда не знаем, какое переживание стояло у истоков конкретного паттерна переживания и формирования отношений. Скорее всего, укорененный паттерн отношений формируется и закрепляется несколькими переживаниями, в чем-то сходными между собой. Кроме того, Ферро мог бы возразить: если задача состоит в том, чтобы найти контекст, объясняющий повторяющийся паттерн, то этот контекст не обязательно должен быть из личного прошлого – сказка или фильм подойдет здесь не хуже.

Однако припоминание прошлых переживаний не только помогает выразить и обосновать эмоции, встраивая их в историю, но и меняет субъективное жизнеописание в более агентном ключе: это значит, что рассказчик описывает свое прошлое поведение как целенаправленные действия, предполагающие ответственность. Это можно рассматривать как признак более здорового субъективного жизнеописания (Adler et al., 2012; Schafer, 1983). Подобная интеграция повторяющихся паттернов или симптомов в жизнеописание делает его более полным, вследствие чего другие узнают индивида лучше, чем прежде. Кроме того, понимание мотивов, лежащих в основе повторяющихся паттернов, делает жизнеописание более связным в глазах самого рассказчика и тем самым укрепляет его субъективное ощущение непрерывности (Erikson, 1968). Тем не менее автобиографические размышления пациента, которые связывают настоящее с прошлым, возводя образующие личность паттерны к конкретным событиям (Habermas, 2011b), сами по себе остаются всего лишь пустым интеллектуальным упражнением, если не коренятся в эмоциональном опыте сеанса, который ближе к побуждениям и эмоциям, ранее подвергавшимся действию защит, а также если не подкрепляются опытом припоминания событий из прошлого пациента.

Ботелла не прибегает к этому второму аргументу, поскольку его занимают не вновь обретенные воспоминания, или припоминание, а реконструкция события, которое вспомнить невозможно. В жизнеописаниях события из предыстории индивида (не сохранившиеся в памяти) имеют особый статус, так как они могут функционировать как космогонические мифы или истории основания, то есть служить типическим прообразом будущих событий или, что еще важнее, черт личности, пребывающих по-прежнему в процессе развития. Особенно действенны в этом смысле рассказы о рождении, но подобную же роль в определении Я могут играть и самые ранние воспоминания, которые воплощают в себе центральные темы и паттерны отношений (Singer, Salovey, 1993). Особый статус доисторических событий, относящихся к первым двум-трем годам жизни, определяется тем, что здесь индивид вынужден полагаться на рассказы других людей, а следовательно, едва ли может оспорить личностные особенности, которые ему при этом приписываются. Когда матери рассказывают истории из жизни своих детей, они часто придают им те или иные характерные черты, основываясь на конкретных примерах, в том числе из первых лет жизни ребенка (Habermas et al., 2010). Наблюдение, согласно которому организующая сила ранних воспоминаний и чужих рассказов о доисторическом периоде жизни, по-видимому, возрастает по мере взросления человека (Massie, Szajnberg, 2005), предполагает, что и за пределами психотерапии люди склонны использовать события, вероятно произошедшие в их раннем детстве, чтобы получить правдоподобное, достаточно агентное и связное жизнеописание.

В случае, описанном Ботелла, Серж сначала отвергает то автобиографическое значение, которое аналитик приписывает попытке его матери покончить с собой. В отличие от матери, которая помнит первые годы жизни своего ребенка, аналитик не может претендовать на непосредственное знание о них. Тем не менее он имплицитно подразумевает, что обладает привилегированным экспертным знанием о том, что такое раннее событие неизбежно оказывает влияние на человека, а также экспертным методом – регредиенцией. В конце концов пациент соглашается с аналитиком, используя, как и аналитик, предполагаемую попытку самоубийства своей матери (событие, о котором он вроде бы знает, но которого он не запомнил) для осмысления собственного страдания. С моей точки зрения, при этом исключительно важно, чтобы пациент самостоятельно вырабатывал свое жизнеописание, соотнося его с конкретными, подлинными переживаниями и оставляя при этом обширное поле для воображения, развивающегося в пространстве потенциалов, а также чтобы он не использовал реконструированное воспоминание для построения сверхсогласованного, застывшего виктимного повествования.

Перевод Варвары Бабицкой

Библиография

Adler J.M., Chin E.D., Kolisetty A.P., Oltmanns T.F. (2012). The distinguishing characteristics of narrative identity in adults with features of borderline personality disorder. J Personal Disord 26:498–512.

Argelander H. (1970). Das Erstinterview in der Psychoanalyse [Initial Interview in psychotherapy]. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft.

Argelander H. (1981). Was ist eine Deutung? [What is an Interpretation?]. Psyche 35:999 – 1005.

Aulagnier P. (1975). La violence de l’interpretation: Du pictogramme ? l’?nonc? [The violence of interpretations]. Paris: PUF.

Balint M. (1968). The basic fault: Therapeutic aspects of regression. London: Tavistock.

Baranger M., Baranger W. (2008). [1961–1962]). The analytic situation as dynamic field. Int J Psychoanal 89:795–826.

Bernfeld S.C. (1951). Freud and archeology. Am Imago 8:107–128.

Bion W.R. (1962). Learning from experience. London: Karnac.

Bohleber W. (2007). Remembrance, trauma and collective memory: The battle for memory in psychoanalysis. Int J Psychoanal 88:329–352.

Boston Change Process Study Group (2007). The foundational level of meaning: Implicit processes in relation to conflict, defense, and the dynamic unconscious. Int J Psychoanal 88:843–860.

Botella C. (2014). On remembering: The notion of memory without recollection. Int J Psychoanal 95.

Botella C., Botella S. (2001). La figurabilit? psychique [Psychic figurability]. Paris: Delachaux et Niestl?.

Breuer J., Freud S. (1895). Studien ?ber Hysterie. SE 2:48 – 305.

Bucci W. (1997). Psychoanalysis and cognitive science: A multiple code theory. New York, NY: Guilford.

Chused J.F. (1991). The evocative power of enactments. J Am Psychoanal Assoc 39:615–639.

Civitarese G. (2008). L’intima stanza: Teoria e tecnica del campo analitico [The intimate room]. Milano: Cortina.

Collins S. (2011). On authenticity: The question of truth in construction and autobiography. Int J Psychoanal 92:1391–1409.

Erikson E.H. (1968). Youth and crisis. New York, NY: Norton.

Ferro A. (1992). La tecnica nella psicanalisi infantile [The bipersonal field]. Milano: Cortina.

Ferro A. (1999). La psicanalisi come lettura e terapia [In the analyst’s consulting room]. Milano: Cortina.

Ferro A. (2002). Some implications of Bion’s thought. Int J Psychoanal 83:597–607.

Fivush R., Habermas T., Waters T., Zaman W. (2011). The making of autobiographical memory: Intersections of culture, narrative, and identity. Int J Psychol 46:321–345.

Fonagy P. (1999). Memory and therapeutic action. Int J Psychoanal 84:497–513.

Freud S. (1896). Weitere Bemerkungen ?ber die Abwehr-Neuropsychosen. SE 3:162–185.

Freud S. (1899). ?ber Deckerinnerungen. SE 3:303–323.

Freud S. (1900). Die Traumdeutung. SE 4, 5.

Freud S. (1901). Zur Psychopathologie des Alltagslebens. SE 6.

Freud S. (1912). Ratschl?ge f?r den Arzt bei der psychoanalytischen Behandlung. SE 12:111–120.

Freud S. (1914). Erinnern, Wiederholen, Durcharbeiten. SE 12:147–156.

Freud S. (1918). Aus der Geschichte einer infantilen Neurose. SE 17:7 – 121.

Freud S. (1937). Konstruktionen in der Analyse. SE 23:257–269.

Grubrich-Simitis I. (2008). Realit?tspr?fung an Stelle von Deutung. Eine Phase in der psychoanalytischen Arbeit mit Nachkommen von Holocaust-?berlebenden [Reality testing instead of interpretation: A phase in psychoanalytic work with children of Holocaust survivors]. Psyche 62:1091–1121.

Habermas T. (2011a). Identit?t und Lebensgeschichte heute – Die Form autobiographischen Erz?hlens [Identity and life story today: The form of autobiographical narrating]. Psyche 65:646–667.

Habermas T. (2011b). Autobiographical reasoning: Arguing and narrating from a biographical perspective // Habermas T., editor. The development of autobiographical reasoning in adolescence and beyond, vol. 131, 1 – 17. New Directions in Child and Adolescent Development. San Francisco: Jossey-Bass.

Habermas T. (2012). Identity, emotion, and the social matrix of autobiographical memory: A psychoanalytic narrative view // Berntsen D., Rubin D.C., editors. Understanding autobiographical memory: Theories and approaches, 33–53. Cambridge, UK: Cambridge University Press.

Habermas T., Negele A., Mayer B.F. (2010). «Honey, you’re jumping about» – Mothers’ scaffolding of their children’s and adolescents’ life narration. Cogn Dev 25:339–351.

Haubl R., Mertens W. (1996). Der Psychoanalytiker als Detektiv [The analyst as detective]. Stuttgart: Kohlhammer.

Heimann P. (1950). On countertransference. Int J Psychoanal 31:81–84.

Klein M. (1932). The psychoanalysis of children. London: Hogarth.

Laub D., Auerhahn N.C. (1989). Failed empathy: A central theme in the survivor’s holocaust experience. Psychoanal Psychol 8:377–400.

Leuzinger-Bohleber M. (2008). Biographical truths and their clinical consequences: Understanding «embodied memories» in a third psychoanalysis with a traumatized patient recovered from severe poliomyelitis. Int J Psychoanal 89:1165–1187.

Lothane H.Z. (2011). Dramatology vs. narratology: A new synthesis for psychiatry, psychoanalysis, and interpersonal drama therapy. Arch Psychiat Psychother 4:29–43.

Massie H., Szajnberg N. (2005). Lives across time: Growing up. Philadelphia, PA: Xlibris.

Mertens W., Haubl R. (1996). Der Psychoanalytiker als Arch?ologe [The analyst as archeologist]. Stuttgart: Kohlhammer.

Ogden T.H. (1994). The analytic third: Working with intersubjective reality. Int J Psychoanal 75:3 – 19.

Ogden T.H. (1997). Reverie and metaphor: Some thoughts on how I work as a psychoanalyst. Int J Psychoanal 78:719–732.

Racker H. (1953). A contribution to the problem of countertransference. Int J Psychoanal 34:313–324.

Reich W. (1926). Zur Technik der Deutung und der Widerstandsanalyse [On the technique of interpretation and analysis of resistance]. Int J Psychoanal 8:142 – 59.

Renik O. (2006). Practical psychoanalysis for therapists and patients. New York, NY: Other Press.

Schafer R. (1983). The analytic attitude. New York, NY: Norton.

Singer J.A., Conway M.A. (2011). Reconsidering therapeutic action: Loewald, cognitive neuroscience, and the integration of memory’s duality. Int J Psychoanal 92:1183–1207.

Singer J.A., Salovey C.P. (1993). The remembered self: Emotion and memory in personality. New York, NY: Free Press.

Spence D.P. (1982). Narrative truth and historical truth. New York, NY: Norton.

Spurling S. (2008). Is there still a place for «therapeutic regression» in psychoanalysis? Int J Psychoanal 89:523–540.

Sullivan H.S. (1952). The psychiatric interview. New York, NY: Norton.

Winnicott D.W. (1955). Metapsychological and clinical aspects of regression within the psychoanalytic set-up. Int J Psychoanal 36:16–26.

Winnicott D.W. (1971). Therapeutic consultations in child psychiatry. New York, NY: Basic Books.