4. РАСА И КУЛЬТУРА
4. РАСА И КУЛЬТУРА
Благоприятные социальные предпосылки и гипотетичные одарённые рода весьма часто приводились в причинную связь с другим важным фактором — расой. Историки культуры и литературы от Гердера и Тэна до наших дней привыкли искать признаки расового начала всюду, где известных наличных условий недостаточно для удовлетворительного объяснения характера целого поколения или одной замечательной личности. Граф Гобино в середине XIX в. пытался построить обстоятельную теорию о неравенстве человеческих рас, выводя из благородства или вырождения, из чистоты или смешения рас их прогресс и упадок[37]. По его мнению, если на самой низкой ступени стоят чёрные из Африки, а где-то посредине находятся жёлтые из Азии, то белые в Европе и других местах, и особенно так называемые арийцы (народы индоевропейского семейства языков), представляют собой наивысшую точку развития. Но ни идея о какой-то чистой расе, ни идея о пагубном смешении как факторе вырождения не могли устоять перед серьёзной научной критикой, так что «детерминизм крови» со всем тем, что в нём является физиологической и психологической предпосылкой величия, революции и культуры, со всем тем, что оправдывает превосходство германца и его социальное положение по отношению к южным европейцам и плебеям, оказался в конце концов только мифом, только фантасмагорией[38]. Известный расист Хоустон Чемберлен старался спасти эту идеологию, существенно изменив её основы и допустив возможность постепенного облагораживания рас путём смешения. Но что, в сущности, представляет собой раса? Является ли она чем-то коллективным или индивидуальным, физическим или моральным? По мнению Чемберлена, она есть всё это вместе взятое, при этом она — реальность, которая возвышается или приходит в упадок в зависимости от хорошей или плохой смеси и подбора. Она живёт прежде всего в собственном сознании. «Кто относится к определённой чистой расе, тот чувствует это ежедневно. Судьба его рода не отделима от него; она укрепляет его, когда его ноги подкашиваются; она предупреждает его как сократовский демон, когда он рискует заблудиться». Личность органически связана с расой, то есть со своей нацией как специфической расовой смесью, ограниченной эпохой, местом и составными элементами. Обращая свой взор к Древней Греции и к первому её великому поэту Гомеру, упомянутый фанатик расовой идеи говорит: «Только один несравнимый народ, только одна определённая, облагороженная раса могла создать этого мужа… Раса, родившая этого великого созерцателя образов, родила и изобретательного ясновидца фигур Эвклида; родила также проницательного мастера понятий Аристотеля, человека, который первым вник в систему космоса, Аристарха и так далее ad infinitum»[39]. И если Тэн, подобно Гобино и в духе учения Дарвина о видах, подчёркивает значение сравнительно чистых рас, усматривая, например, единство арийской расы, «рассеянной от Ганга до Гебридов», в том, что в различных климатических условиях и несмотря на многовековую революцию она обнаруживает «в своих языках, религиях, литературах и философиях кровное и духовное родство» [40], то Чемберлен, наоборот, подчёркивает благодатные последствия смешения рас, например, ионийцев и дорийцев с пелазгами, чему Аттика обязана своим отлично подобранным и одарённым племенем, или германцев с галлами в Бургундии, где точно так же образовалось население, вырастившее значительных личностей, или саксонцев со славянами, благодаря чему Саксония дала самых великих людей Германии и т.д.[41].
Но подобному доктринерскому предпочтению «арийской» расы следовало бы противопоставить категоричное мнение германоанглийского языковеда Макса Мюллера: «Для меня всякий этнолог, который говорил бы об арийской расе, арийской крови, арийских глазах и волосах, — столь же большой грешник, как и всякий филолог, который говорил бы о брахицефальском словаре или о долихоцефальской грамматике… Когда я говорю об арийцах, я не думаю ни о крови, ни о волосах, ни о черепе, а только о народах, которые говорят на некоем арийском языке». И германоамериканский антрополог Франц Боас точно так же считает «арийскую проблему» «чисто языковой проблемой», так что представление о каком-то основном народе, который в различных своих разветвлениях был единственным носителем арийского языка, сохраняя при этом определённый культурный тип, является совершенно произвольным и находится в противоречии с наблюдениями, касающимися возникновения и судьбы культурных народов [42].
Следует настоятельно подчеркнуть, что всё тщательно проведённые анкеты и исследования специалистов более нового времени помогли установить, что необычайно трудно и даже невозможно точно разграничить расовые элементы и слои в Европе, поэтому и крайне рискованно устанавливать прямую связь между эпосом или трагедией данного народа с тем или иным его недостоверным происхождением. Вера в «чистые расы» у европейских народов полностью отброшена, поскольку всё яснее становится, что в биологическо-наследственном смысле эти народы в доисторическое и историческое время представляли собой только расовые смешения с различным процентным соотношением у каждого из них. Разумеется, не исключено, что при этих скрещениях достигалось так называемое повышение жизненных, а часто и духовных качеств, в зависимости от счастливой комбинации расовых составов, ввиду чего наблюдается и национальный или культурный подъём в данные эпохи, не исключая и обратного случая — упадка, как следствия неблагоприятной расовой комбинации[43].
Во Франции, например, обитали и наслаивались веками многие народности и племена: вначале лигуры и иберийцы, позже кельты, греки и римляне, после них германцы и норманны, так что единство французского народа покоится не столько на расовой, сколько на исторической основе. Справедливо подчёркивалось, что трудности в определении роли каждого этнического элемента в этом целом непреодолимы. «Для меня предпочтительнее, — думает отличный знаток французского духа Куртиус, — признать этот пробел в нашем общем знании, нежели заполнить его химерами или снами»[44]. Это замечание о нехватке положительных данных и критериев для определения расового состава одного из наиболее значительных и сравнительно хорошо изученных культурных народов, как и соответствующее неудовлетворительное знание влияния, которое расовая стихия оказывала на характер, культуру и судьбу этого народа, повторяется повсюду. Нет сомнения, учитывая некоторые типичные склонности главных цивилизованных народов, имеется кое-что правильно угаданное, например в характеристике, которую даёт им Кант в своей «Антропологии».
Но, приписывая французам вкус и остроумие, англичанам любовь к независимости и торговый дух, испанцам торжественное поведение и гордость, итальянцам аффектацию и весёлый нрав, а немцам флегму и прилежание, философ не скрывает, что трудно исследовать расовые примеси, обусловившие добродетели и недостатки народов, как и исчерпывающе определять национальные качества в их значении для коллективных или индивидуальных достижений [45].
Точную и подробную картину расовых и культурных признаков не в состоянии дать никто при строго определённых и научно установленных понятиях. Едва только о некоторых признаках какой-либо народности создастся общее и неустойчивое впечатление как о расовом свойстве, сразу же могут выявиться и важные отклонения, противоречащие этому впечатлению. Мнимые «положительные» показатели расового свойства всё ещё лишены убедительной силы для критического ума. Поэтому при неуверенности в симптомах и отражениях этого таинственного фактора лучше всего оставить его при обосновании природы национального духа и поисках источника гениальности, проявившейся в творчестве.
Вопреки этому попытки сведения определённой культурной формации и определённой художественной индивидуальности к тому или иному расово-этническому элементу делались часто, причём субъективно смелость тем более оправдана в глазах некоторых учёных, чем более бесконтрольными остаются критерии. Психиатр Кречмер, например, убеждён, что расовые и культурные зоны совпадали в одном весьма специфическом смысле, так что для новой европейской культуры, как она проявляется в религии и политике или в науке и искусстве, доминирующее значение приобретала «североальпийская смешанная зона». Эта зона, то есть страны, где две расы — северная и альпийская — были наиболее заметны в составе населения, охватывала большую часть Франции, Голландию, большую часть Германии (и особенно средние и южные провинции немецкой языковой площади) и Верхнюю и Среднюю Италию. Вокруг этой североальпийской зоны, родины новой европейской культуры, располагались народности, внесшие значительно меньший вклад в развитие Запада: с одной стороны — северная раса в Скандинавии, Северной Германии и Северной Англии; с другой — относительно чистая среднеземноморская раса в Испании, Южной Франции и Южной Италии, и с третьей — северомонгольская расовая смесь в России и Польше. «Примечательно, что «мёртвой в культурном отношении» оказалась, по мнению Кречмера, смешанная область динарской расы на Балканах». Только там, где динарская раса переходит в североальпийскую смешанную группу, как это случилось с Австрией, там начинается некоторый культурный расцвет. Однако учёный не упускает случай добавить, опомнившись в момент увлечения раздачей премий: «Естественно, что всё это относится только к нынешнему культурному разрезу, а не к возможностям развития в будущем»[46].
Последняя оговорка только отчасти спасает рискованную и наспех скроенную гипотезу сторонника расовой теории. Вся постройка является не чем иным, как простой проекцией общеизвестных и тенденциозно подобранных исторических фактов о мало изученных расовых чертах и скрещениях. Почему Испания и Россия должны быть вне карты самой интенсивной культурной деятельности и почему следует вовсе пренебречь Балканским полуостровом, этот вопрос Кречмер недостаточно обосновывает и неправильно понимает. Он как будто в этом пункте повторяет бегло высказанное мнение Канта о не выработанном ещё окончательно национальном характере русских и балканских народов под турецким владычеством вместе со взглядом этого же философа, что народы Юго-Восточной Европы вообще едва ли когда-нибудь выработают такой характер [47]. Так думал после Канта и философ Гегель, когда в своих лекциях по философии истории, читанных между 1822 и 1831 гг., кратко замечал, что только частично славяне были «приобщены к западному разуму» и что они ещё не выступали как «самостоятельный момент в ряду обнаружений разума в мире» [48]. Забывая, однако, предупреждения Гегеля (хотя и повторяя его), что не следует делать никакого заключения относительно возможности славянства проявить себя в дальнейшем, Кречмер решительно отстаивает свою скептическую точку зрения. И ему оставалось бы ещё усвоить грубый сарказм историка культуры Виктора Гена с его вопросом о хорватах и босненских сербах — свиноводах и производителях сливовицы: «К чему же эти расы имеют более глубокое предрасположение, как не к питью водки?»[49], — чтобы его теория получила и своё практическо-политическое выражение, с оправданием нового завоевания, якобы неспособного к самостоятельной жизни и культурному развитию югославянского населения. Вместо того чтобы проникнуться сознанием, что цивилизация и моральные приобретения передавались или создавались очень медленно из-за хаоса, который царит в средние века, что северные и южные или западные и восточные страны различались только по моменту вхождения в общую культурную сферу с её известной преемственностью, но не основными способностями, Кречмер просто субституирует на высшие или низшие культурные ступени, соответствующие высшие и низшие расовые свойства. Что касается, в частности, народов Балкан, то он не мог понять, что они были «мёртвыми» в весьма условном смысле, и при этом не в зависимости от их «динарской» расы, а исключительно из-за тяжкого турецкого рабства, надолго остановившего всякое духовное развитие покорённых народов. Но разве быстрое возрождение этих народов, начавшееся 150 лет тому назад, не указывает самым недвусмысленным образом на их культурную способность, которая решительно приобщает и приравнивает их к западным народам?
Что касается России, народа Глинки и Чайковского, Пушкина и Лермонтова, Толстого и Достоевского, то там, очевидно, и речи не может быть о какой-то неполноценности «евразийцев». Действительно, русские несколько позже воспринимают европейскую культурную традицию, и то исключительно в силу внешних причин (а не внутренних, расовых черт!), но зато оказываются способными оказывать более глубокое влияние на культурное движение и художественное обновление Европы, чем некоторые ожидали. В этом пункте философско-исторических предвидений несравненно более проницательным оказался Гердер, когда в своих знаменитых «Идеях о философии истории человечества» в 1784 г. не только приписывал славянам высокие способности, но и предсказывал, что они, как носители гуманистического движения, заменят утомлённый романо-германский мир [50].
С точки зрения рассматриваемой расовой гипотезы наиболее продуктивными в отношении гения считаются народы-амальгамы, и в частности скрещивания между родственными по способностям племенами, когда они имеют возможность в течение известного периода созреть для своей великой миссии. Это, вообще говоря, допустимо в том смысле, что наряду с таким процессом в жизни народов имеются случаи, когда они эмигрируют и попадают в чужую среду, не сохраняя где бы то ни было своей исконной (и научно совсем не изученной) чистоты. Но, разумеется, и здесь нельзя упрощать расовую проблему настолько, чтобы объяснять «эксплозивное появление» множества гениальных личностей в Древней Элладе или во Флоренции в эпоху Возрождения только смешением пришельцев с севера с более старыми южными жителями, например рыцарей-дворян германской крови с художественно одарённой буржуазией Италии. Историк был бы в состоянии указать здесь (вопреки утверждению Кречмера) и на другие, более важные или более реальные факторы расцвета, приводя коллективные усилия и индивидуальные способности в зависимость от внешних культурных стимулов и экономического движения, способствовавших расцвету итальянских городов в конце средних веков. Нисколько не случайно то, что Египет и Месопотамия в отдалённой древности, Греция и Рим позже, Испания и Англия в новое время поочерёдно становятся классическими землями открытий и государственной мощи. Помимо всех столь трудно уловимых «расовых» добродетелей, здесь наблюдаются и культурно-экономические стечения обстоятельств, способные утвердить или переместить центр тяжести при больших политических, военных, творческих и других начинаниях. «Гениальность» народа или личности представляется нам как эманация не специфической расовой психики, а духовной энергии, достигшей при благоприятных условиях и влияниях высшей степени сосредоточия и активности.
Один пример из болгарской истории. Все подчёркивали, что самый сильный толчок для национального и духовного возрождения Болгарии в XVIII и XIX вв. исходит (с географической точки зрения) от горных сёл и городов (более всего вокруг Старой планины), от Копривштицы, Калофера, Карлово, Сливена, Габрово, Трявны, Елены, Котела и т.д. Априлов, Славейков, Раковский, Каравелов, Ботев, Вазов и многие другие передовые деятели революции и просвещения родились именно здесь. В племенном отношении население гор имеет тот же состав, что и население равнин, возле Дуная или возле Родопа. Различие состоит только в общественных и материальных условиях. А именно, в то время как равнины, более плодородные, более густонаселённые и более доступные для административного и военного угнетения, меньше препятствуют утрате национальных стремлений жителей под напором чужого влияния, горы с их суровым климатом, их опасностями и тяжёлыми условиями для пропитания способствуют сохранению бодрости духа болгар, изолированных от гнёта завоевателя, делают их смелыми и предприимчивыми, поддерживают в них любовь к независимости, закаляют и развивают их в борьбе за существование. Ещё Монтескье заметил, что в равнинах деспотизм навязывается без труда, тогда как в горах свобода находит более надёжное убежище [51]. И не случайно именно население гор, трезвое и трудолюбивое, обладает более высокими нравственными добродетелями и рождает более крупные индивидуальности. Подбор, о котором говорят фанатичные защитники хороших расовых качеств и примесей, здесь находится в зависимости исключительно от геопсихологических и хозяйственных условий. О Габрове, например, мы располагаем всеми данными, чтобы понять, как это селение, лишённое условий для земледелия, становится богатым «сухопутным пристанищем» только благодаря своим проворным ремесленникам и торговцам и как среди цеховых организаций зарождаются гражданские и национальные добродетели, способные обновить народную душу [52].
В Копривштице, при сходных природных условиях и бытовой обстановке, развивается прасольство, сбор налогов на овец и коз и портняжничество, укрепляется местная административная автономия и развивается очень высокое культурное сознание [53]. Так выдвигается и село Котел, основанное, как Габрово и Копривштица в том же XVI в. Не имея возможности найти пропитание на месте за счёт овцеводства, котленцы вынуждены были искать пастбища для своих стад во Фракии или Добрудже; они стали странствовать в чужих краях в поисках заработка, прибегали к прасольству и торговле, тогда как дома придерживались самой строгой бережливости. Так ещё сравнительно рано, в XVII и XVIII вв., они сумели подняться в хозяйственном и духовном отношении и выдвинуть из своей среды людей, способных играть значительную роль в истории всего своего народа [54]. Потребность в саморазвитии и образовании была здесь спутницей гордого национального духа и живого чувства свободы. И чем труднее был путь котленцев, тем резче выделяются и выступают они в сравнении с ближайшими равнинными селениями. Софроний, Мамарчев, Неофит Бозвели, Берон, Раковский являются группой, подобной которой невозможно найти в другом городе или в другом селе Болгарии начала XIX в. Если и в других местах Болгарии появляются, однако, отдельные мужи, проявившие особые дарования на том или ином поприще, это объясняется сходными естественными условиями и комбинациями тех или иных факторов культурного прогресса. Паисий и Неофит Рильский из Разлога, братья Миладиновы из Струги, Фотинов из Самокова, Басил Друмев из Шумена и т.д. подтверждают общий закон о подборе сил в зависимости не от расовой закваски, а от так называемого milieu local[55], то есть от особых местных условий духовного развития — будь то почва и ремесло, вторичное соприкосновение с более высокими в культурном отношении народностями, необходимость самосохранения в религиозном или национальном смысле и т.д. Собирание духовных сил, накопление творческой потенции, обогащающей жизнь народа и направляющей его к новым завоеваниям и к изменению социального и политического положения, нигде не выявляет установленных расово-психологических основ: оно только предполагает благоприятную для нравственно-интеллектуальной жизни атмосферу, часто в связи с неблагоприятными для внешнего существования факторами.