2. СКАЗОЧНОЕ ВООБРАЖЕНИЕ
2. СКАЗОЧНОЕ ВООБРАЖЕНИЕ
Первой и самой низкой ступенью воображения следует считать сказочное воображение.
Это воображение характеризуется склонностью к чудесному и исключительному, наивным идеализмом, стоящим в странном противоречии с житейской действительностью. Целью творчества является удовлетворение нравственного идеала, которому противоречит данная общественная среда. Если у первобытных племён или в деспотических государствах царит произвол и насилие, если благородное и честное напрасно ищет защиты, а слабое и беззащитное немилосердно подавляется, то единственную отраду, единственное утешение можно найти в поэтических грёзах о мире, где царят совсем другие порядки. Там всё поставлено так, как этого требует справедливость, там над грубыми интересами и страстями царит правда, воздающая каждому по заслугам и особенно щедрая к обездоленным и обиженным. Тайные мечты о счастье, потребность в таком порядке, который не подавлял бы все благородные чувства, восторг перед величественным и прекрасным могут найти какое-то удовлетворение в волшебных картинах сказки с её царскими сыновьями и дочерьми, изгнанными мачехой сиротками и добрыми волшебниками, олицетворяющими справедливость. Пусть всё это невозможно, пусть это только видение и в жизни ничего подобного не бывает, это неважно. Ведь сказка не история! Она имеет предпосылкой фантастические образы и события «давно прошедших времён». Сказка, как и миф, не учитывает реальные, возможные отношения и забавляет сценами или фигурами, в которых отражен только идеал, только религиозные мечты со всем своим фантастическим содержанием[515].
Склонность к чудесному и исключительному обусловлена жаждой впечатлений, которые возбуждали бы нервы и держали в постоянном напряжении внимание. Чем спокойнее протекает реальная жизнь и чем меньше неожиданностей таит она, тем сильнее потребность в сенсациях, искусственно создаваемых и переживаемых только мысленно. При этом не следует забывать, что сказочное творчество приспособлено в большей степени к складу мышления детей, не знакомых ещё с прозой жизни, не умудренных её горьким опытом и доверчивых ко всем небылицам; эффектное и жестокое для них является единственным средством, способным привести в движение воображение и чувствительность. Причудливые фигуры, приключения и сцены устраняют всякое стремление к более серьёзному психологическому анализу или к бытовым картинам, и частое появление последних в сказках было бы неуместным, нарушило бы основную гармонию. Марк Твен в «Новом поколении» удивлён, когда видит, что в Царьграде, в этой стране джинов из «Тысячи и одной ночи», где крылатые кони и многоглавые чудовища охраняют волшебные замки, где герои летают по воздуху на коврах, движимые силой магических талисманов, где руками некоего волшебника в одну ночь воздвигаются города с домами из драгоценных камней и где люди на шумных рынках мигом каменеют по воле этого волшебника и столетие остаются — один, подняв ногу, чтобы перешагнуть, другой, подняв молоток, чтобы ударить, — безгласными и неподвижными, — что в этой стране сновидений продаются и газеты. Действительно, странно было бы ожидать от созданий воображения, которое удовлетворяет мечтания детского ума или детского века, реализма художника, наблюдающего действительность.
В тесной связи с этой основной чертой изображения находится способ мотивирования происходящего. Категория причинности здесь неприменима: ничто не делается и ничто не происходит так, как можно было бы ожидать. А, вернее, всё делается так, как того ожидает воображение слушателей, подготовленное к самым невероятным событиям. Мы здесь в царстве безграничных возможностей и неожиданностей. Рассказчик никогда не ставит себе вопроса, насколько то, что рассказывается, отвечает предпосылкам в характерах и условиях. Дело в том, что характеров в серьёзном смысле и условий, за рамки которых нельзя выходить, здесь нет. Задача как будто бы состоит в том, чтобы создавать самые трудные положения и всегда с честью выходить из них. Рассказ с самого начала имеет конечную цель: любой ценой спасти любимого героя, прошедшего через множество испытаний, и воздать заслуженное наказание виновным. Чем изобретательнее воображение, чем фантастичнее отвергает оно доводы здравого смысла в угоду наивной основной идее, тем интереснее приключения. Вместо причинной зависимости между отдельными событиями мы наблюдаем их калейдоскопическую группировку, которая каждый миг меняется в целях повышения интереса слушателей. Связь между эпизодами случайна, нет ничего органического в построении целого; отсюда такое обилие вариантов, когда части одной сказки переходят в другую, соединяясь во всё более новые и новые параллельные тексты.
Характеров, действующих лиц с индивидуальными чертами, сказка не знает. События происходят вне времени и пространства, характеры являются какими-то схемами без жизни и без конкретных очертаний. Если в действительности человеческая душа — это органическое целое, состоящее из разнородных сил, переплетённых самым разнообразным способом у отдельных лиц, и если она претерпевает известную эволюцию в зависимости от житейского опыта, сказка до неузнаваемости упрощает всё запутанное в ней, ставя на его место единичные и неизменные качества. Анализировать сложную формулу характера, подчёркивать основные и вторичные черты и показывать их взаимодействие не входит в задачу рассказчика. Характеры в сказке статичны: в них нет развития. При этом они движимы в своих мыслях и делах исключительно мотивом, отмеченным ещё в самом начале как исконная черта их духа. Народное воображение любит давать резкое очертание внутренней сущности героев; они являются олицетворением чувств и страстей в чистом виде. Они положительны или отрицательны, вызывают симпатию или ненависть. Добродетели и пороки заботливо распределены так, чтобы они не смешивались у одного и того же лица. С одной стороны, ангельская простота и незлобивость, милосердие и покорность, храбрость и ум, с другой — дьявольская злоба и жестокость, зависть и коварство, страх и глупость. Свет и тень здесь никогда не смешиваются, качества остаются чистыми и неизменными. Естественно, что конфликты, возникающие из подобных предпосылок, являются самыми искусственными и невозможными. Сказки разрабатывают стереотипные развития любви и ненависти, подвигов и страданий, преданности и измены, причём интрига ведётся через бесчисленные приключения, одно другого фантастичнее [516]. Разумеется, это не исключает виртуозных композиций, которым свойственна выдержанность сюжета, счастливая комбинация эпизодов и умелое подтверждение этической идеи. Непринуждённая наивность, чистый юмор могут значительно повысить ценность сказки, если она с течением времени получит окончательную редакцию у какого-нибудь мастера рассказа, как, например, в случае с легендой, бытующей в Софийской области, «Где счастьем делятся» [517].
В построении сказки как фантастического рассказа имеет равное значение как характер героев и их внутренние побуждения, так и внешние обстоятельства или фактор интриги. Обычно герой, идущий в поисках счастья по белу свету, встречает на своём пути сверхъестественные существа, которые всё могут и которые постоянно нарушают естественный порядок вещей. На сцене появляются, чтобы вершить чудеса, черти, змеи, самодивы [518], орисницы[519], боги, бдагодарные животные, орлы, муравьи, рыбы и змеи, волшебные вещи, например шапки-невидимки, летающие деревянные кони, золочёные яблоки и т.д. Вводятся самые странные положения, чтобы заинтересовать слушателей, и чем неожиданнее развязка, тем больше удовлетворение. Но эта развязка всегда предугадывается уже вначале. В сказках царит несокрушимый оптимизм. Подлость в конце концов бывает наказана, благородство вознаграждается. Именно эта тенденция к созданию идеального мира, где может найти своё полное выражение страстное желание правды и счастья, имеет непреходящее значение для всей направленности этого вида народного творчества. И какой бы странной ни казалась она образованному читателю, она закономерна в среде, где условия жизни, труд, страдания неуклонно подсказывают сновидения о чём-то более светлом и радостном. Реализму известных видов народных песен с их правдивыми картинами жизни противостоит фантастика большинства народных сказок. Оба вида поэтических произведений отвечают двум различным эстетическим потребностям: в одном случае — подлинные чувства, которые глубоко волнуют, в другом — настроения более эфемерного характера. Но есть и переходные виды — баллады с песенными мотивами или сказки с моральной и религиозной идеей, в которых серьёзное переживание и верное наблюдение своеобразно скрещиваются с капризным фантазированием. Такова легенда Софийской области «Где счастьем делятся», имеющая подзаголовок: «Счастье того, кто ходил к Богу и взял указанную им в жёны». Вот коротко её содержание:
Жил на свете человек, который много работал, мучился и всё же ничего не мог заработать себе на пропитание. Однажды он сказал: «Пойду искать, где счастьем делятся, и посмотрю, всё так ли буду жить или, может быть, что-нибудь приобрету». И пошёл, и ушёл очень далеко. В одном месте увидел пастуха, пасшего двести овец, но все они хилые, некоторые из них слепые, некоторые кривые, некоторые чесоточные. Завернул бедняга к нему: «Бог помощь, пастух!» — «Дай тебе Бог здоровья», — ответил пастух и спросил его: «Куда идёшь, побратим?» — «Ах, братец, с тех пор как я родился, я всё тружусь и ничего не могу заработать даже на хлеб: поэтому иду туда, где счастьем делятся, и буду идти, пока ноги меня несут!» Тогда пастух попросил его, если Бог ему поможет дойти, спросить у Бога, почему у него овцы такие. Человек пообещал ему и пошёл. Дойдя до реки, он увидел грушевое дерево, сел под ним, чтобы отдохнуть, а груша спросила его, куда он идёт («В те времена всё в мире говорило: животные, камни, деревья — у всех был язык»). Груша, узнав о замыслах бедняка, попросила его узнать, почему она каждую весну цветет, а плодов нет. Дальше он встретил святого Ивана, принявшего облик человека, и, сообщив ему, что он «ушёл в мученья», получил совет пойти по тому-то и тому-то пути и, достигнув горы, где белобородый старик мотыжит двумя мотыгами, взять из шалаша мотыгу и мотыжить вслед за стариком, не проронив ни слова. Бедняк послушал, нашёл старика и начал мотыжить. Вечером старик зашёл в шалаш, поужинал сухим хлебом с солью, дал хлеба и человеку, потом лег спать на голой земле, без подстилки, две ручки мотыг вместо подушки. Только улегся старик, как послышался голос из-за виноградника: «Эй, старик! Сегодня умерло триста человек, а родилось триста один. Скажи, какова будет их судьба в жизни!». Старик ответил: «Как моя сейчас, так и их навеки!». И заснул.
Утром старик снова мотыжил, а вечером снова шёл в шалаш, но теперь там был готов ужин и постели. И снова голос из-за виноградника спрашивал об умерших и о родившихся, и снова старик дал тот же ответ. На третий вечер на месте шалаша стоял прекрасный дом: стол ломился от яств, и, «сколько бы ни ели и ни пили, ничего не убавлялось», спали в роскошных постелях. Так мотыжил старик всю неделю и каждый вечер заходил в дом краше прежнего и ужинал за более богатым столом и ложился в более роскошную постель; в последний день появилась даже посуда из чистого золота и серебра. А утром старик отправился в церковь. Человек за ним. И только теперь старик повернулся и спросил его: «Скажи мне, зачем ты сюда пришёл?». Бедняк поведал о своих страданиях. Тогда старик сказал ему, что он родился в первый вечер и что никогда не сможет приобрести больше того, что имеет. «Но у тебя своё счастье — в венчании: ступай в такое-то село, женись на такой-то девушке, которая родилась в третий вечер, и с ней проживешь и ты. Но, что бы вы ни приобрели, ни за что не говори — моё, а говори — женино!»
Возбудив любопытство и создав настроение, сказка достигает здесь своей кульминации. Дальше идёт развязка: ответ пастуху и груше (с объяснением их несчастья), женитьба, обогащение, пожар на большом поле с житом (когда человек неосторожно сказал «моё»), затихающий при слове: «женино!». И заключение: «Вот такое дело: если человеку не дал Бог счастья, одним трудом не добьешься удачи». Оригинальность сюжета, экономия в подробностях, несмотря на их изобилие, удачная градация эффектов, загадочная обстановка при встрече со стариком-богом, разрешение трудной задачи с её повторениями для усиления основной идеи, способ повествования, где интимность диалекта и свежесть стиля верно передают полуфантастический, полунатуралистический сюжет, философия фатализма, когда милость свыше — необходимая предпосылка человеческого счастья здесь, на земле, при непонятном для человека, но оправданном для божьего промысла порядке вещей, — всё в сказке, столь типичной для этого литературного жанра, свидетельствует об инстинктивном писательском даровании, о философии примирения с судьбой, которая так согласна с религией простого человека, чуждой пониманию естественной закономерности жизни.
И в образном отношении, и по своему строению сказка напоминает сны. И здесь, и там отсутствует правдоподобие; то же преувеличение, тот же принцип нагромождения, часто без внутренней связи между эпизодами, те же основные аффекты страха и восхищения. Именно из-за этого, иногда поразительного, сходства некоторые исследователи склонны видеть источник сказочных мотивов в сновидениях и объяснять этим природу композиции сказки и её элементов[520]. Но такая теория может очень далеко завести. Не отрицая известного влияния образов в снах на формирование образов в сказке, всё же надо признать известную самостоятельность обеих сторон деятельности духа. Сказка является плодом планомерной работы воображения, она имеет начало, конец и вопреки всем отклонениям известное единство фабулы. При этом она сознательно разрывает оковы житейского опыта и строит воздушные замки. В снах в отличие от сказки отсутствует как раз эта относительная последовательность развития фабулы, здесь нет полного отчуждения от реальных переживаний. Давно известно, насколько большую роль играют здесь недавние или старые воспоминания, какая большая доля наблюдений и чувств входит в них, совершенно не меняясь. Именно близость к пережитому пугает и заставляет наивных придавать пророческое значение снам. Чаще всего, однако, сны имеют предметом бессмыслицы и кошмары, лишённые какой бы то ни было опоры в опыте и всякой поэтической композиции, подобной композиции в сказке. То, что говорится или слышится во сне, только на первый взгляд содержательно и осмысленно, в действительности же это слова без связи, какой-то язык без грамматики или отдельные звуки, без всякого значения [521].
Говоря о снах, упомянем те случаи, когда, согласно достоверным показаниям, речь идёт о творческих открытиях во сне. Египтолог Брюгш, рассказывает, как он решил во сне и записал в почти бессознательном состоянии важное решение проблемы, которая занимала его несколько дней до этого [522]. Скрипач Тартини слушает во сне игру дьявола на скрипке и, проснувшись, записывает музыку — лучшее из всего, что он слышал ранее [523]. Рафаэль, по свидетельству его друга Браманте, видит во сне образ мадонны, и этот образ запечатлевается так глубоко и отчётливо в его памяти, что его остаётся только воспроизвести на полотне [524]. P. Л. Стивенсон, мастер экзотического и авантюристического рассказа, живо интересующийся проблемой подсознательного, в одном из очерков [525] утверждает, что самые оригинальные его вещи, если и не созданы, то по крайней мере намечались во сне. Психолог-эстетик Десуар отмечает подобные случаи: «Возможность делать связные заключения и вообще совершать духовную работу во время сновидения говорит о сохранении способности мышления. И в этом едва ли можно сомневаться после многочисленных и весьма убедительных свидетельств». И он приводит мемуары Гретри, в которых описывается, как художника преследовали ночью нерешённые вопросы. «Зайдя в свой кабинет, он был изумлен, когда нашёл все затруднения разрешёнными. Всё сделано ночным человеком, утренний человек — порой лишь только писец»[526].
Подобных примеров научного решения или художественного воплощения замыслов во время сна можно привести немало [527]. Мы имеем свидетельства того, что творческий труд не прерывается ночным отдыхом и воображение работает даже тогда, когда разум как будто бы молчит и духовная жизнь замирает. Если исключить всё, что в этих показаниях может покоиться на самообмане, потому что иллюзия весьма возможна при «бессознательном» возникновении многих произведений, всё же факты этого рода остаются верными и для них надо найти какое-то естественное объяснение. Существенным здесь является тот факт, что духовная жизнь продолжается и после засыпания. Если обычно высшие функции внимания, логики, критики заменяются хаотичной игрой воспоминаний и фантазий, то у личностей с более сильной сосредоточенностью на одной идее процессы мышления сохраняют и во сне свою прежнюю ясность и последовательность, что ведёт к указанному выше результату. Бодрствующее «я» тогда оказывается верным преемником полного сознания, оно способно при наступившем внутреннем успокоении и при отсутствии нежелательных восприятий решить во сне давно поставленные наяву трудные задачи. Но всё же надо признать: такие открытия являются очень редким исключением, о чём свидетельствует множество ошибочных научных выводов, сделанных во сне, и лишённые художественной ценности картины, музыкальные отрывки, рассказы или стихи, виденные или слышанные во время сновидений [528]. Кроме того, нельзя забывать, как подчёркивает Бергсон, что автор, который приписывает своему сну решение известной проблемы или открытие фабулы, не проводит чёткого разграничения между бодрствованием при полном сознании и бессознательным бредом. «Воображение того, кто просыпается после сновидения, добавляет что-то ко сну, меняет его ретроактивно или заполняет пустоты, которые могут быть значительными» [529].
О том, как воображение, уже занятое определённым комплексом образов, может использовать сны, стоящие в связи с ним, или продолжать свою скрытую работу и тогда, когда умолкли другие его спутники, особенно ясное сознание, будет речь ниже. Здесь только заметим, что между сном и сном есть огромная разница, и если в одних случаях мысль была усыплена полностью, то в других она находилась в какой-то полудремоте, во время которой была возможна деятельность воображения. Вопрос в том, только ли при полном бодрствовании работает мышление и привёл ли этот путь к каким-нибудь ценным достижениям.