4. Скрытая гомосексуальность

4. Скрытая гомосексуальность

Не менее трудные проблемы возникают, когда люди женятся не потому, что хотят скрыть свою гомосексуальность или борются с ней или надеются примирить с ней близких, а когда сами о ней не знают. В рассказе Д. X. Лоуренса «Прусский офицер» фигурирует пожилой командир, бешено придиравшийся к своему молодому ординарцу, не подозревая, что делает это потому, что влюбился в него.

В сексологии было много споров о том, есть ли в действительности латентная гомосексуальность — скрытая, проявляющаяся не сразу или вовсе не проявляющаяся открыто. Такая, когда человек долго или даже всю жизнь считает себя вполне «нормальным», то есть гетеросексуальным, тогда как в подсознании его тлеют гомосексуальные потребности, готовые в любое время привести к неожиданным эксцессам и, что еще хуже, вносящие в его жизнь непонятную для него самого напряженность и неудовлетворенность.

Некоторые исследователи отрицают такую форму, особенно те, кто не верит во врожденность гомосексуальных склонностей. Они считают, что под признанием скрытой гомосексуальности таится уверенность в том, что всякая гомосексуальность — от рождения. А она может развиться и у взрослого человека, в результате каких-то психологических процессов. Скрытой гомосексуальности нет, считают они, это просто отсутствие гомосексуальности в молодости у человека, который стал гомосексуалом потом. Позиция этих критиков бихевиористична: что не проявляется внешне, то и не существует.

Как бы ни относиться к проблеме врожденности или приобретенности этой ориентации, необходимо признать, что латентная гомосексуальность есть — всегда и у всех гомосексуалов. Ведь в самом раннем детстве она совершенно не видна, хотя вскоре проявляется, как вполне готовая. Значит она в ребенке сидела. По каким-то косвенным признакам ее пытаются уловить. Термин Бибера «прегомосексуальный ребенок» обозначает именно такую форму гомосексуальности. Затем, когда ее проявления, уже заметные для самого подростка, начинают его беспокоить, нередко он гонит от себя мысль о своей особенности, необычности. Он считает, что это так, шалости, капризы, что всё это не имеет отношения к его натуре. И часто это в самом деле проходит бесследно. Но не у всех. У тех, которые с этим остаются, отрочество оказывается периодом если не сугубо латентной, то во всяком случае подавленной, не осознаваемой гомосексуальности.

Нужно учесть, что в обществе гомосексуальность долго считалась позорной и неестественной слабостью. В таких условиях подавление гомосексуальных склонностей сознанием может быть и более прочным, если личность сильная, а ее требования к себе и идеалы — мирские, внушенные средой, или религиозные — очень высоки. Но в таком случае противоречия между подсознанием и сознанием создают трагическую доминанту всей жизни.

Рассмотрим случай, приводимый психоаналитиком Ф. Каприо. Юноша 17 лет, высокий, стройный, обладающий средним интеллектом и музыкально одаренный, носит очки с толстыми линзами и немного заикается. У психоаналитика он лечился более года, прошел 50 сеансов и проникся к нему доверием. Вот что он рассказал. Первое сексуальное возбуждение испытал пяти лет от роду, когда мать ставила ему клизму. Мать он очень любил, а от процедуры испытал некоторую боль, но в основном нашел ее приятной. Он лежал в ванной на зеленом коврике, и с тех пор зеленый стал его любимым цветом. Впоследствии это повторялось, а затем он начал ставить себе клизмы сам ради удовольствия. Мать однажды застала его с клизмой и отругала.

«Я полагал, — признается он, — что секс был связан с прямой кишкой. Слово «клизма» всегда означало для меня нечто сексуальное. Я думал, что прямая кишка является сексуальным органом. <…> Мое представление о сексе заключалось также и в том, чтобы что-либо было вставлено в мою задницу…»

Лет 10 постоянно играл со сверстницей в «больницу» — ставил девочке импровизированную клизму в задний проход, что доставляло обоим огромное удовольствие.

Мастурбировать начал с 15 лет, после того, как подслушал звуки полового акта своих родителей и нашел их противозачаточные средства. «Когда я мастурбирую, я ставлю себе клизму». Но это вскоре наскучило ему. «Мастурбация больше не доставляет мне радости. Секс — это боль в заднице…» Эту боль он воспринимает как нечто приятное.

Отношение к женщинам скорее отрицательное. Когда ему было 6 лет и вся семья была в гостях, его уложили спать в одну постель с девочкой того же возраста, и она «наделала себе в штанишки». Это «отталкивающее» зрелище он запомнил на всю жизнь, и всегда ему казалось, что все девочки «грязные».

Но для матери он делает исключение. «У меня было желание видеть мать обнаженной. Однажды она была в ночной рубашке, сквозь которую я мог всё видеть. Я чувствовал, что мог бы добиться с ней физической близости». Но близость эта виделась ему своеобразно: «Хотелось бы мне знать, смогу ли я избавиться от своих затруднений, если добьюсь, чтобы мать поставила мне в моем теперешнем возрасте (17 лет) клизму. Лично мне это представляется неплохой идеей. А как вы думаете?». В то же время он ненавидит и мать за то, что она владеет его помыслами. «Я ненавижу женщин. <…> Я хотел бы причинять женщинам боль, чтобы отомстить тем самым своей матери».

Это двойственное отношение он переносит на женщин вообще. «Иногда я думаю, что женщины прекрасны. Я люблю женщин, которые старше меня. <…> Я предпочитаю женщин с черными волосами, как у моей матери, и которые примерно того же роста, что и мать». «Я одновременно и люблю и боюсь женщин, похожих на мою мать». Эта полулюбовь к женщинам также носит своеобразный характер: «Меня не интересуют их груди. Мне нравится любоваться ими сзади». «Наиболее привлекательная часть тела женщины для меня — это ее ягодицы». Когда он видит девушку, то первое, что приходит ему в голову, это «какая чудесная есть у нее на заду дыра. Она куда прекраснее, чем передняя часть тела». Даже когда он восхищается девушками, он думает о них как о «бесполой красоте» — по его собственным словам. На деле это не совсем так. Просто половой орган для него — анус. Налицо несомненно отражение на другом субъекте (пусть и противоположного пола) его собственной сосредоточенности на заднем проходе. Поэтому девушки для него — его собственного пола.

Иначе он относится к мужчинам.

«Я чувствовал свою привязанности к мальчикам вместо девочек. Однажды я испытал желание поцеловать моего приятеля Иозефа. То же самое чувство я питал и к учителю-мужчине в средней школе. Мне также хотелось поцеловать его. <…> Я люблю ребят, так как неспособен любить девчонок». При чем в ребятах он любит именно мужественность. «Я не выношу изнеженно выглядящего мужчину. Мне не нравится слабость в мужчине. У меня «маскулинный комплекс». Я восхищаюсь широкоплечими мускулистыми мужчинами. Я ненавижу маменькиных сынков. В мужском лице есть красота. Полагаю, что у боксеров, например, просто изумительное тело». На одном из сеансов он признался: «Иногда я чувствую себя полуженщиной-полумужчиной. Я часто хотел быть женщиной. Психологически я ощущаю себя более женщиной, чем мужчиной. И всё же я не люблю их, потому что слишком на них похож».

Его тяга к мужчинам понятна: только они имеют нечто, что может доставить наслаждение его анусу. Подсознательно он это представляет, хотя и гонит от себя эту мысль.

Всё это порождает в юноше нервозность и мизантропию. «Я не доверяю людям. Я ненавижу людей». «Я испытываю желание обращаться с людьми как с обоср…ми».

Не приходится сомневаться, что по натуре этот юноша — пассивный гомосексуал. Но сам он этого не подозревает и страшно боится гомосексуального совращения. «Я чувствую себя в безопасности, когда стою спиной к стене». «Я боюсь, что кто-либо подкрадется ко мне сзади и вставит что-либо в мою ж…». Как замечает Каприо о таких людях, «страх того, что кто-либо соблазнит их сексуально, имеет в себе элемент желания». Тем не менее врач пытался излечить его от скрытой гомосексуальности психоанализом и считал лечение неоконченным. Однако юноша перестал подавать о себе вести. Врач надеется, что это оттого, что он исцелился (Каприо 1995: 34–46). Судя по всему, что о нем рассказано, больше вероятности, что он нашел себя. Пожалуй, оно и к лучшему. Иначе трудно избежать развития по сценарию, который для самого человека представляется сугубо трагическим.

Эта трагичность окрашивала жизнь некоторых духовных вождей человечества.

Человек, которому суждено было стать Святым Августином, одним из основателей римско-католической церкви и ее догм, родился в середине IV века н. э. в Нумидии (нынешний Алжир). Благодаря его «Исповеди» мы знаем, что в молодости, поселившись в Карфагене,

«…где всё вокруг источало негу запретной любви», он «тянулся к ней, как мотылек к свету <…> Для меня любить и быть любимым было наслаждением, особенно если я мог наслаждаться еще и телом любимого человека. Тем самым я загрязнял родник дружбы мерзостью сладострастия. Я замутнил ее чистый поток адской похотью».

Его возлюбленный юноша, с которым он наслаждался любовью почти год, внезапно заболел и умер. «Я удивлялся тому, что вместе с ним не умерли все смертные, настолько диким мне казалось то, что он умер, а я жив». Тем не менее Августин имел еще и любовницу, которая родила ему сына. Через 16 лет Августин вместе с сыном приняли христианскую веру. Сын вскоре умер, Августин же порвал все отношения со своей сожительницей, продал свое имение, роздал деньги бедным, а свой дом превратил в монастырь. Через 10 лет он был уже епископом и в последующие три десятилетия написал свои труды, ставшие основополагающим изложением католических догм, аскетизма и женоненавистничества.

Блаженный Августин осуждал любые сексуальные отношения, даже между мужем и женой. «Нет ничего на свете, писал он, — что бы так разлагающе действовало на мужскую душу, чем привлекательность женщин и телесный контакт с ними». Он считал, что «тело мужчины достойнее тела женщины подобно тому, как душа достойнее тела». Так что в своем подсознании он оставался гомосексуальным, но эта гомосексуальность, подавленная христианским мышлением, приобрела искаженную форму женоненавистничества и отказа от всякой плотской любви. Он вытравил в себе и гомосексуальную страсть, особенно возмущаясь мужчинами, которые позволяли использовать свое тело, «как женщины» (Расселл 1996: 86–90; Августин 1996).

Но скрытой гомосексуальность Августина была лишь во второй половине его жизни. В молодости он любил мужчин сильнее, чем женщин, любил плотски и сознавал это.

Иначе обстояло дело с другими великими искателями истины и Бога — Николаем Гоголем и Львом Николаевичем Толстым.

Проф. С. Карлинский (Калифонийский университет, Беркли) собрал доказательства скрытой гомосексуальности Гоголя. За всю жизнь Гоголь не был близок ни с одной женщиной. Даже за вдохновением он обращается не к Музе, как Пушкин и другие, а к Гению («1834»). Кроме писем к матери его огромная переписка адресована почти исключительно мужчинам. Письма к некоторым друзьям носят чрезвычайно эмоциональный и аффектированный характер — Гоголь клянется в вечной и верной любви до гроба. Критики относят это за счет стандартного стиля переписки в пору романтики и сентиментализма, но ведь ни у Жуковского, ни у Пушкина такой чувствительности в письмах нет. Опубликованные посмертно гоголевские «Ночи на вилле», где от первого лица представлены излияния в страстной любви к умирающему юноше, это на деле не художественное произведение, а личный дневник Гоголя, сохранившийся от времени, когда он ухаживал за умиравшим молодым другом князем Виельгорским. Смерть Виельгорского была тяжелым ударом для Гоголя, хотя у него была еще одна такая привязанность — к молодому поэту Языкову, которого он уговорил жить вместе. И жили, но долгого сожительства не получилось. Языков отказался от продолжения.

На своем смертном одре Гоголь признавался врачу, что не имел в жизни ни одного полового сношения и никогда не был причастен к «самоосквернению» (то есть к мастурбации). Он был глубоко религиозным человеком и не допускал и мысли о том, что его любовь к юношам может обрести плотский характер. Но весь его быт (Гоголь очень любил красиво и модно одеваться, хорошо варил, а однажды его видели дома в женском наряде), вся его общая ориентация на общение с мужчинами и его избегание женщин свидетельствуют о том, что главный герой его «Женитьбы», убегающий почти из-под венца, это по ощущениям и чувствам сам Гоголь.

Вокруг него в обществе было очень много людей, почти откровенно практиковавших гомосексуальные отношения — князья Голицын, Вл. Мещерский, Юрий Долгоруков и Дондуков-Корсаков (вице-президент Академии наук), министр просвещения граф Уваров, приятель Пушкина Кишиневский вице-губернатор Вигель (у Пушкина есть эпиграммы на них), приятель Чайковского поэт Алексей Апухтин и другие. Гомосексуальность витала в воздухе. Для Гоголя это был абсолютно запретный и ужасающий мир греховных искушений, и если он в глубине души сознавал направленность своих влечений, то должен был глубоко страдать от этого. В сущности его смерть близка самоубийству: он перестал есть и вместо сна молился. Он уморил себя голодом и бессонницей (Karlinsky 1976).

О скрытой гомосексуальности Толстого высказывался в начале века (1911) В. В. Розанов (1990:105–111,147). Но его доказательства большей частью носят косвенный характер. Сейчас можно привести более прямые соображения по опубликованным ныне материалам о Толстом. Как и многие творчески одаренные люди, человек он был очень сексуальный. С 14 лет, как он многократно вспоминал, похоть терзала его и это было тем более мучительно, что, с одной стороны, он был болезненно мнителен, считая свою внешность уродливой (он и в самом деле в юности не был красивым), а с другой стороны, воспитанный в уважении религиозных ценностей, он был уверен, что всякая уступка страсти есть моральное падение. Уступать же приходилось то и дело. Организм требовал, а жизнь поставляла множество ситуаций, в которых находились женщины, готовые утолить его потребность. Подросток и в мыслях не имел удовлетворять свою половую потребность не так, как все, «неестественным» образом.

С записи в клинике и начинается его дневник: «Я получил гаонарею…» (Толстой 1937: 3). Позже, на военной службе появляются такие записи:

«Шлялся вечером по станице, девок смотрел. Пьяный Япишка сказал, что с Саламанидой дело на лад идет. Хотелось бы мне ее взять и отчистить.» (Толстой 1937: 87). Будучи стариком, как-то в Крыму Толстой при Максиме Горьком, описавшем всю беседу, спросил Чехова:

— Вы сильно распутничали в юности?

А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:

— Я был неутомимый…

Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово.» (Горький 1979: 95).

Но вот «правило», которое он назначает себе в юности, в 19 лет:

«…смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них. В самом деле, от кого получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всем и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват тому, что мы лишаемся врожденных в нас чувств: смелости, твердости, рассудительности, справедливости и др., как не женщины? Женщина восприимчивее мужчины, поэтому в века добродетели женщины были лучше нас, в теперешний же развратный, порочный век они хуже нас» (Толстой Т937: 32–33).

Это отношение к связям с женщинами проходит сквозь всю его жизнь: «неприятность жизни общественной» — определяет он в 19 лет, а в 72 года записывает в дневник: «Можно смотреть на половую потребность как на тяжелую повинность тела (так смотрел всю жизнь), а можно смотреть как на наслаждение (я редко впадал в этот грех)» (Толстой 1935: 9).

Максим Горький вынес такое впечатление от бесед с ним:

«К женщине он, на мой взгляд, относится непримиримо враждебно и любит наказывать ее, — если она не Кити и не Наташа Ростова, то есть существо недостаточно ограниченное. Это вражда мужчины, который не успел исчерпать столько счастья, сколько мог, или вражда духа против «унизительных порывов плоти»? Но это — вражда, и холодная, как в «Анне Карениной»…» (Горький 1979: 98–99).

Когда вокруг него шла беседа о женщинах, он «долго слушал безмолвно и вдруг сказал:

— А я про баб скажу правду, когда одной ногой в могиле буду, — скажу, прыгну в гроб, крышкой прикроюсь — возьми-ка меня тогда!» (Горький 1979: 124).

Откуда такая неприязнь к женщинам в человеке, который так часто бегал в юности «к девкам» (частое выражение в дневнике), а в зрелом возрасте жил в многолетнем браке и имел множество детей?

Горький пишет: «Я глубоко уверен, что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит, — даже и в дневнике своем, молчит и, вероятно, никогда никому не скажет» (Горький 1979: 114). Но, как оговаривается и Горький, какие-то намеки всё-таки проскальзывают в дневниках и беседах. Возможно, секрет непонятный ему самому, приоткрывается наблюдением, которое он записывает в своем дневнике в возрасте 23 лет:

«Я никогда не был влюблен в женщин. Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только, когда мне было 13 или 14 лет, но мне (не) хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет — время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенною силою.

В мужчин я очень часто влюблялся, первой любовью были два Пушкина, потом 2-й — Сабуров, потом 3-ей — Зыбин и Дьяков, 4 — Оболенский, Иславин, еще Готье и многие другие. Из всех этих людей я продолжаю любить только Дьякова. Для меня главный признак любви есть страх оскорбить или не понравиться любимому предмету, просто страх. Я влюблялся в м(ужчин) прежде, чем имел понятие о возможности педрастии (описка у Толстого, видимо от волнения. — Л. К.); но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову».

Он особо отмечает свою «необъяснимую симпатию» к Готье:

«Меня кидало в жар, когда он входил в комнату… Любовь моя к И(славину) испортила для меня целые 8 м(есяцев) жизни в Петербурге). — Хотя и бессознательно, я ни о чем др(угом) не заботился, как о том, чтобы понравиться ему. <…>

Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви — совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня».

Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:

«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д(ьякова); но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П(ирогова?) и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр (астие), но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой 1937:237–238).

Через год записывает:

«… Зашел к Хилковскому отдать деньги и просидел часа два. Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня. <…> Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимой. <…> Еще раз писал письма Дьякову и редактору, которые опять не пошлю. Редактору слишком жестко, а Дьяков не поймет меня. Надо привыкнуть, что никто никогда не поймет меня» (Толстой 1937: 149).

А понимает ли он себя сам?

Максим Горький, живший рядом со стариком Толстым в Крыму, замечает: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины <…> Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна» (Горький 1979: 88). Восхищение вызывал не только Лев Сулержицкий. Как-то когда Сулержицкий шел рядом с Толстым по Тверской, навстречу показались двое кирасир.

«Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости». Толстой начал было подтрунивать над их величественной глупостью. «Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:

— До чего красивы! Древние римляне, а, Левушка? Силища, красота, — ах, боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» (Горький 1979: 108).

Нет ни малейших признаков, что он не то чтобы реализовал когда-либо свою любовь к мужчинам как плотскую, но хотя бы помыслил об этом. Он вообще обычно резко разделял любовь и сексуальное удовлетворение. Сексуальное удовлетворение он получал от женщин, любил — мужчин. Он мечтал о соединении этих чувств, о высокой любви, которую мыслил в браке. Тридцати четырех лет женился на 18-летней Софье Берс, хотя сначала ухаживал за ее молодой маменькой, потом его сватали за старшую из трех дочерей, но средняя, Софья, перехватила жениха (а позже не без основания ревновала к младшей сестре). После первой брачной ночи записал в дневнике: «Не она.» (Меняйлов 1998).

Тем не менее в первый месяц пишет родным и друзьям радостные письма:

«Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым. <…> Теперь у меня постоянное чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье».

Но вскоре начинаются семейные сцены, выявляющие всё больше взаимонепонимание и отчужденность. Жена записывает в своем дневнике:

«Лева или стар или несчастлив. <…> Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, всё один. А мне скучно, я одна, совсем одна <…> Я — удовлетворение, я — нянька, я — привычная мебель, я женщина» (Жданов 1993: 57, 146).

Сцены становились всё более истеричными, с криками и битьем посуды (швырял и бил Лев Николаевич). Семейное счастье было действительно не ему назначено.

Между тем, почти ежегодно рождались дети. Только это было в глазах Льва Николаевича оправданием чувственной близости с женой, он всё время подчеркивал, что такая близость для него не самоцель, а только средство (Жданов 1993: 146). Половую близость с женой в браке он вообще рассматривал только как работу по производству детей. Черткову пишет: «Сделай себе потеху даже с женой — и ей и себе скверно» (Жданов 1993: 203). Записи Льва Николаевича в дневнике: «Очень тяжело в семье. <…> За что и почему у меня такое страшное недоразумение с семьей! <…> Хорошо — умереть» Он терзается, ищет, в чем причины его страданий: табак, невоздержание и т. п. «Всё пустяки. Причина одна — отсутствие любимой и любящей жены. <…> Вспомнил: что мне дал брак? Ничего. А страданий бездна.» (Жданов 1993: 174, 224).

Горькому он как-то неожиданно сказал:

«Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет трагедия спальни» (Горький 1979: 96).

Множество вполне благополучных супругов согласятся с тем, что это очень субъективное суждение.

Наконец он приходит к отвержению половой близости даже в браке. Всякое половое сношение основано на чувственности, на слепом инстинкте и унижает человека. Лучше всего — целомудрие, полное воздержание. А что без брака и половых сношений прекратится человеческий род, так ведь конец света всё равно когда-нибудь наступит. Зато какая чистота будет достигнута сейчас! То есть ясно, что самому ему чувственная близость с женой и, видимо, уже со всякой женщиной была при всей необходимости столь тягостна, столь омерзительна, что он готов был согласиться на всеобщее вымирание, только бы не было этой грязи.

Словом, всё — как у Святого Августина. Остается только оставить жену, имение продать и деньги раздать бедным. Как известно в конце жизни он и это попытается совершить.

Но уже задолго до того, с 1888 г., он пишет свои трагические произведения о низости и мерзости половой страсти — «Дьявола», «Отца Сергия», «Воскресение» и страшную «Крейцерову сонату».

«Крейцерова соната» очень автобиографична. Герой подобно писателю много старше жены, женился поздно; несмотря на взаимное отчуждение и семейные скандалы супруги обзавелись детьми; после многих лет брака супруге стал мил один музыкант (близким приятелем Софьи Андреевны стал композитор Танеев). Правда, концовка другая — герой убивает жену, а в реальности Лев Николаевич уходит из Ясной Поляны и умирает на захолустной станции. Но чувства и мысли героя — это чувства и мысли самого Толстого, он этого и не скрывал. Это совершенно ясно из философского «Послесловия» к «Крейцеровой сонате».

О жениховстве герой ее вспоминает:

«Время, пока я был женихом, продолжалось недолго. Без стыда теперь не могу вспомнить это время жениховства. Какая гадость! Ведь подразумевается любовь духовная, а не чувственная. Но если любовь духовная, духовное общение, то словами, разговорами, беседами должно бы выразиться это духовное общение. Ничего же этого не было. Говорить бывало, когда мы останемся одни, ужасно трудно. Какая это была сизифова работа. Только выдумаешь, что сказать, скажешь, опять надо молчать, придумывать. Говорить не о чем было».

Далее наступил «хваленый медовый месяц. Ведь название-то одно какое подлое! <…> Неловко, стыдно, гадко, жалко и, главное, скучно, до невозможности скучно! Вы говорите естественно! Естественно есть. И есть радостно, легко, приятно и не стыдно с самого начала; здесь же мерзко, и стыдно, и больно. Нет, это неестественно!»

О первой ссоре: «Впечатление этой первой ссоры было ужасно. Я называл это ссорой, но это была не ссора, а это было только обнаружение той пропасти, которая в действительности была между нами. Влюбленность истощилась удовлетворением чувственности, и остались мы друг против друга в нашем действительном отношении друг к другу, то есть два совершенно чуждые друг другу эгоиста, желающие получить как можно больше удовольствия один через другого. Я не понимал, что это холодное и враждебное отношение было нашим нормальным отношением.» (Толстой 1982: 144–145, 149–150).

Толстой был крупнее своих фанатичных нотаций и смятенных чувств. Уже через несколько лет он пишет Черткову о «Крейцеровой сонате»: «Она мне страшно опротивела, всякое воспоминание о ней. Что-нибудь было дурное в мотивах, руководивших мною при писании ее.» (Толстой 1982: 467–468). Что же было там дурное?

Продолжая о ссорах, герой проговаривается: «С братом, с приятелями, с отцом, я помню ссорился, но никогда между нами не было той особенной, ядовитой злобы, которая была тут.» (Толстой 1982: 468).

Брат, отец, приятели — это всё мужчины. Вот где вспоминается, что Лев Толстой любил — вплоть до сексуального возбуждения — только мужчин. Он был способен испытывать сексуальную тягу к женщинам, вожделел их, но любить их не мог. Если бы он вырос в среде, более свободной по отношению к сексуальной ориентации, он, вероятно, был бы гомосексуален или бисексуален с предпочтением мужчин. И в значительной части трагедия его жизни заключалась, видимо, в том, что он не осознавал своей природы, не давал ей ни малейшей отдушины — и делал несчастными себя и своих близких.

Если бы удавалось распознать скрытую, подавленную гомосексуальность, то функция врача или психолога могла бы заключаться в том, чтобы помочь человеку осознать свою природу, примириться с ней и адаптироваться к жизни. Сделать правильный выбор.