Глава б Травма и творчество

В существе, которое мы называем мужчиной, живет еще и женщина, а в женщинемужчина. В том, что мужчина задумывается о рождении ребенка, нет ничего странного, кроме того, что это так упрямо отрицается.

Г еорг Г роддек

Приближаясь к шестому году своего аналитического путешествия, Бенедикта сделала несколько робких высказываний о необходимости завершения анализа. Я сказала ей, что мы сможем подумать о завершении в будущем году, а пока мы могли бы исследовать мысли и чувства, вызываемые предстоящей разлукой.

Бенедикту успокоило предложение продлить анализ еще на год, и она признала, что разговоры о необходимости завершения выражали ее желание, чтобы окончание лечения произошло по ее собственной инициативе. Она боялась, что я в любой момент могу решить, что наша совместная работа окончена! Мы смогли понять, что ее страшное предчувствие драматического конца без предупреждения было своеобразной попыткой вновь пережить внезапное исчезновения отца (и попыткой предотвратить шок от него), захватив инициативу расставания в собственные руки.

Хотя я никогда бы не закончила наше аналитическое сотрудничество «в любой момент», Бенедикта все же не ошибалась в своем предположении, что у меня возникали мысли попробовать закончить нашу совместную работу в будущем году. Казалось, что причины, по которым она изначально обратилась за помощью, исчезли, наряду со многими фобиями и другими затруднениями, и кроме того, ей уже было гораздо легче самой с собой, легче давались рабочие контакты и облегчилось общее отношение к жизни. Я также опасалась, что Бенедикта может вцепиться в анализ как в замещение более необходимой ей любовной жизни, и продолжение анализа может в этом отношении мешать ее возвращению во внешний мир.

Однако несколько месяцев спустя тревожная атмосфера стала периодически распространяться на нашу аналитическую сцену. Незадолго до весенних каникул Бенедикта несколько раз сослалась на «письмо-поэму», которое она собиралась отдать мне в последний день перед двухнедельным перерывом. Это был самый необычный план Бенедикты, так как она никогда не позволяла себе «отыгрывания» такого рода. Мы обсудили возможный смысл ее желания отдать мне письмо-поэму, но без раскрытия его бессознательного значения. В конце последней сессии перед перерывом на каникулы она положила его на мой стол и попросила меня не читать его до следующего дня (к этому времени она должна была быть уже на юге Франции).

На следующий день, читая его, я почувствовала себя неуютно; я медленно осознавала, что оно создает впечатление запинающихся шагов к смерти. Оно приведено ниже, я перевела его с французского как можно точнее, хотя красота строк в переводе в какой-то степени пропала.

Оно называется «Calencrier», что является игрой слов:

Calendrierкалендарь и encrier — чернильница, то есть, получившееся слово вызывает ассоциации между хранилищем воспоминаний и творчеством писателя.

Calencrier

J’ai onze arts de plus que топ рёге, c ’est contre-nature.

J’ai cinquante ans et sans doute que je n ’ai pas fini de prendre de l ’avance sur lui qui en a trente-neuf a tout casser, je veux dire a tout jamais.

Je l ’ai connu, mais та memoire pas. Sa mort a suivi de trop pres та nais-sance, de dix-huit mois m ’a-t-on dit, pour que та memoire aitpu prendre ses habitudes. Mais un jour, celui de mes trente-neuf ans a moi, та memoire m ’a joue un tour. De magie. Elle a emerge de la surface, opaque pourtant, d’un miroir. Un miroir a main, lache aussitot. Sept ans de malheur. Plus quatre. J’ai onze ans de plus que топ рёге, c ’est contre-nature.

Calencrier. Sorti a l ’instant de la plume de mon stylo a reservoir, ce sera dasormais le titre de та vie. Calencrier: jeu de mot. Justement.

Contre nature, elle aussi, I’encre est moins soumise que I’eau de la clep-sydre. Elle remonte le temps, le suspend, le courbe en pleins et en delies. Sous son empire, le temps n ’a plus corns.

L ’encre est moins visqueuse que le sperme, mais c ’est elle, seule, ne fecondant que le papier, qui engendre. Etre l ’enfant de l ’encre qui paraphe son propre extrait de naissance. Ou ne pas etre.

L ’encre est moins epaisse que le sang. Elle ne coagule pas, vous tuant d’une embolie de la memoire. Elle coule, fine comme les traits de Г alphabet ou des chiffres, et d’elle en decoule la seule verite: bleue nuit sur blanc.

La verite est au fond du puits. Calencrier, puits du temps passe.

Вот мой перевод:

Чернильный календарь

Я на одиннадцать лет старше моего отца. Это против природы.

Мне пятьдесят, и, без сомнения, я буду становиться старше его, так как ему было всего тридцать девять, и таким он остался навсегда.

Я знала его, а моя память — нет. Его смерть последовала слишком быстро за моим рождением; мне говорили — восемнадцать месяцев. Слишком мало, чтобы в памяти остался след.

Но однажды, на тридцать девятом году жизни, моя память подшутила надо мной. Магически. Она появилась на поверхности скрытого зеркала. Ручного зеркальца, которое быстро разбилось. Семь лет несчастий. Затем — четыре. Я на одиннадцать лет старше моего отца. Это против природы.

Чернильный календарь. Сейчас текущий с моего пера, теперь он станет заголовком жизни. Чернильный календарь. Игра словами. Но она точна. Чернил ведь тоже нет в природе, и они подвластны времени куда меньше воды, утекшей в водяных часах. Чернила чинят время, приостанавливают его, гнут его сполна и слегка. Под их властью время больше не бежит.

Чернила не так липки, как сперма, но они одни способны оплодотворить бумагу, и она родит. Быть ребенком чернил, который подписывает свое собственное свидетельство о рождении. Или не быть.

Чернила не так густы, как кровь. Они не свертываются, чтобы убить тебя, закупорив память. Они текут, отчетливые, как очертания букв и цифр, и из них вытекает единственная истина: сине-черная на белом.

Истина лежит на дне колодца. Чернильный календарь, колодец прошедших времен.

Когда Бенедикта вернулась после каникул, моя тревога о ней не уменьшилась. И еще я заметила, что она, кажется, страдает от какой-то физической боли. Она уверяла, что это чисто психологическое; я настаивала, что сперва — консультации с врачом, а психологические аспекты мы посмотрим позднее. Врачебная консультация обнаружила аномалию яичников. Следуя настороженным прогнозам двух гинекологов, их было решено удалить. Было очевидно, что оба врача предполагают рост раковой опухоли. Оказалось, что это не так, но состояние яичников был нехорошим, и их удалили.

Эта калечащая операция вызвала новую остановку писательской деятельности Бенедикты, и у нее наступил такой же паралич мысли и профессиональной деятельности, как и до лечения. Из-за серьезной операции и ее последствий я решила, что анализ далек от завершения.

У нас была договоренность, что во время двух недель госпитализации Бенедикта, если пожелает, будет продолжать аналитические сессии по телефону. Так она и поступила, рассказывая свои сновидения и обсуждая сюжеты рассказов и пьес, которые она напишет, вернувшись домой. Однако, после возвращения из больницы она снова оказалась в состоянии полного застоя в своей работе. Следующие записи были сделаны в процессе трех сессий через месяц после ее возвращения в анализ. Я выбрала их, чтобы осветить связь между болезнью, нарушающей сексуальную схему тела, и творческим процессом.

Сессия 1. О книгах и детях

Бенедикта: [Она лежит и молчит несколько минут.] Моя операция, это еще одна отвратительная тайна... как смерть моего отца — но самыми болезненными были намеки матери, что он все равно никогда меня не любил!

Бенедикта продолжает устанавливать связь между своей операцией и операцией ее отца по поводу рака прямой кишки. В «детской» ее части все еще сохраняется фантазия о том, что это мать виновна в его смерти. Как мы увидим, связь через тело и смерть показывает бессознательную фантазию Бенедикты о том, что ее мать виновна также и в ее овариоэкто-мии (удалении яичников). Ее ассоциации обнаруживают, что в ее воображении этот аспект интернализованной матери нападает как на ее сексуальность в целом, так и на и ее яичники, в частности, тем самым лишая ее способности вынашивать детей.

Беспокойство Бенедикты по поводу романа, на котором она сейчас «застряла» (который она «не может родить»), становится в это время вдвойне мучительным. Его название, «Автор преступления», привело меня к нескольким вольным гипотезам относительно природы преступления Бенедикты. Например, в типично детской и мегаломанической манере, она (как многие единственные дети, или дети, у которых умерли отцы), возможно, бессознательно, верит в то, что это она уничтожила способность родителей когда-либо завести еще одного ребенка. Так что вполне может быть, что теперь, в результате, маленькая преступница-Бенедикта не может больше создавать ни детей, ни книги.

Я начинаю все больше и больше волноваться по поводу загадочных источников прекращения писательской деятельности Бенедикты, вновь оживших в результате кастрирующей операции. Перебирая про себя разные идеи, которые могли бы помочь мне лучше понять бессознательный конфликт Бенедикты, я вспоминаю замечание, однажды сделанное Био-ном по этому поводу: «Хорошие писатели так ломают душу, что только гений может затем собрать ее!»

Бенедикта: Я думаю о вчерашнем сне про женщину, которая пыталась сойти с поезда: у нее были протезы там, где должны быть ноги; они еще не были прикреплены, но со временем предполагалось пользоваться ими, как ногами,— они были зашнурованы, как корсеты, которые носила моя бабушка.

Дж.М. [Все ее теперешние ассоциации по поводу этого сна относятся к мужчинам, которые умерли,— ее отцу, ее дедушке, мужу ее любовницы Фредерики и т. д. Я указала ей на это.]

Бенедикта: Да, все они мужчины, и к тому же — умершие! Возможно, эти протезы — мужчины? Или пенисы? Как будто женщинам нужна какая-то искусственная поддержка, если у них нет мужчин. Конечно, это послание я получила от матери.

Дж.М. [Затем она рассказывает историю о пожилом друге, у которого была ампутирована нога, и он вплетается в ее дальнейшие ассоциативные связи (ногипенисыампутациякастрация), напоминая о ее операции и о мучительных чувствах и тревоге, которые она вызвала.]

Бенедикта: Я тоже «проампутирована».

Сейчас Бенедикта вспоминает о событии из своего прошлого, о котором, по-моему, никогда не упоминала за все годы анализа. (Здесь я должна добавить, что, когда два года спустя я спросила у Бенедикты разрешения использовать этот фрагмент ее анализа для публикации, она сказала, что отчетливо помнит, как она подробно рассказывала о нем. Я удивилась, что забыла об этом, тем более что это происшествие обнаруживало ее настолько страстное желание иметь ребенка, что его приходилось отрицать. Поэтому я обязана спросить себя, почему я тоже, косвенным образом, через вытеснение, отрицала право Бенедикты на это желание! Не стала ли я бессознательно соучастницей кастрирующей матери? Не хотела ли я сама оставаться единственной, кто создает и детей, и книги? Этот вопрос до сих пор дает мне пищу для размышлений!)

Бенедикта: Рассказывала я вам когда-нибудь о моем единственном «ребенке»? Это была всего лишь надежда на него, как раз перед моим отъездом в Париж, после моего короткого романа с Адамом, о котором я рассказывала уже давно. Летом у меня совершенно пропали месячные. По всей вероятности, я была беременна, хотя никогда даже не думала об этом. Сумасшедшая! На самом деле я думала, что не могу забеременеть, потому что я не настоящая в этом отношении.

Дж.М.: У марсиан не бывает детей? [Я предложила метафору марсианина несколько лет назад, в ответ на постоянное утверждение Бенедикты, что онани мужчина, ни женщина, и даже не уверена в своей принадлежности к роду человеческому Она считала себя недоразумением во всех отношениях.]

Бенедикта: Конечно! Во всяком случае, таких, как у людей. [Пауза] Мне показали рентгеновские снимки моих яичников. У меня была фантазия, что в одном яичнике был сын Адама, а в другом — его дочь. Конечно, их нужно было вынуть из меня!

Дж.М.: Кукол-близнецов?

Бенедикта: Вы знаете, это то,, что она сделала со мной — она никогда даже не хотела иметь дочь. Все, что она хотела, это куклу!

Здесь мать Бенедикты появляется, как маленькая девочка с куклами-детьми, которая подавляла (возможно) женскую сущность Бенедикты и ее желание иметь собственных детей. Какова бы ни была патология ее матери, в рассказе о ней определенно присутствует элемент проекции. Эта маленькая девочка имеет склонность представлять, как она влезает внутрь материнского тела, чтобы отобрать все ее сокровища: детей, отца и его пенис, тайны женственности. Эта общая фантазия, без сомнения, преобразовалась у Бенедикты в другую — о мстящей матери, которая уничтожила ее яичники, чтобы она не смогла выносить детей Адама.

Бенедикта: У меня есть два романа, ожидающие появления... так отчаянно... а я не могу взяться ни за один из них. Когда я встречаюсь с друзьями, я чувствую себя обманщицей; они все полагают, что я работаю.

Дж.М.: [Также Бенедикта часто называет себя «обманщицей», пытающейся «казаться женщиной». Этот материал, представленный с самого начала нашей совместной работы, с новой силой вернулся после ее операции.] Итак, вы удерживаете своих детей?

Бенедикта: Хм! Верно я думаю, что бессмертна, что время всегда будет. Можно долго ждать, чтобы создать что-либо! Может быть, вы правы. Я удерживаю. А еще, у меня часто возникает чувство, что если я использую все свои фантазии и мечты, у меня ничего не останется.

Здесь мы находим дальнейшую разработку фантазии, что интерна-лизованная мать разрушила творчество Бенедикты. Теперь метафора отсылает нас к первичной фантазии о фекальной потере. Бенедикта с раздражением вспоминает, что все ее детство мать проявляла бесконечную заботу о функционировании желудка — Бенедикты и своего собственного. Фантазия Бенедикты о том, что «ничего не останется», если она позволит всем своим историям выйти наружу, заставляет предположить, что она переживает регрессивный вариант своего права на сексуальные и связанные с деторождением проявления: фантазию о фекальном опустошении пугающей матерью из детства. Она снова боится потерять все свое ценное содержимое. Сейчас эта бессознательная фантазия проецируется на «публику»: она опустошит ее.

Дж.М.: Это отказ быть щедрой, свободно отдавать? Как будто вы вынуждены удерживать что-то ценное?

Бенедикта: Не могли бы вы сказать немножко больше?

Дж.М.: Я думаю, это похоже на то, что романы вызывают у вас запор. [Эта метафора несла на себе большой груз, не только потому; что мать Бенедикты проявляла такую заботу о дефекации, но также и из-за смерти ее отца от рака прямой кишки. Любая мысль, где звучал анальный садизм или эротизм, либо намеки на фекальное функционирование, напоминала о причине его смерти.]

Бенедикта: Я действительно не хочу говорить о том, что у меня в мыслях... хорошо... Фредерика раскритиковала те несколько страниц, которые мне удалось из себя выжать... выдавить. Она заставила меня почувствовать, что то, что я написала, вся история, это просто куча дерьма! Фредерика сказала: «Это все слишком сжато, слишком быстроты сделала его слишком тяжелым для читателя». [Длинная пауза.]

Меня еще вот что тревожит. Я словно должна не даваться публике в руки! Я должна сохранять дистанцию, когда пишу, должна быть осторожной и не давать читателю слишком много. В этом отношении Фредерика права. Она объяснила, что это не дерьмо, но что я не оставила места эмоциям. Ммм... результат оказался слишком ... э... запертым.

Дж.М.: [В этом месте интересно поразмыслить над тем, в каких различных аспектах анонимная публика может представать перед бессознательным писателя. Если Бенедикта приравнивает книги к детям или экскрементам, нас пе удивит открытие, что ее публика воплощает негативные аспекты психического представительства ее матери, как того, кто уничтожит все ее внутреннее содержимое!]

Бенедикта: И вот, я пишу и переписываю, и он все время становится все короче и напряженнее. Но где-то вовне ведь есть читатель и для меня!

Дж.М. [Одновременно говорят две части Бенедикты. С одной стороны, она эзотерический писатель и не должна пытаться быть простой, лишь бы угодить воображаемой публике. Я говорю ей, что мы хорошо знаем, что где-то «вовне» есть искушенная публика и для ее таланта, но сейчас мы пытаемся с ней понять эмоциональные препятствия, стоящие перед ее творчеством: она приписывает своей публике определенные свойства, а это, в свою очередь, тормозит ее желание давать что-либо этой публике.]

Бенедикта: Я этого не хотела... но, кажется, и не хочу это менять. И опять выходит то же самое. Как судьба! Как будто, если я не могу изменить прошлое, я не могу ничего изменить и в моих романах. [Длинная пауза] Я должна была умереть в сорок лет... но я продолжаю жить.

Меня еще вот что мучает. Как будто я не могу пойти дальше начала-начало моей истории начинается слишком рано, поэтому я переписываю его снова и снова. [Длинная пауза] Если я начала эту книгу так же, как и свою жизнь, то, конечно, я не хочу, чтобы такая конструкция держалась. Она должна рухнуть. От меня не ожидали творчества! И яичники свои я должна была потерять. Я люблю делать свои бесконечные записи, но когда приходит время родов, я вынуждена выкидывать их, прерывать беременность. Становлюсь ли я своей собственной матерью, той, которая уничтожила первый кусочек того, что я написала? Должна ли я уничтожать, чтобы исполнить свое предназначение? Чего же еще недостает?

Бенедикта невольно выдает ассоциации, которые подтверждают мою невысказанную гипотезу: ее неспособность что-либо создать в настоящее время обусловлена, по большей части, проекцией ее деструктивных тенденций на внутреннюю мать. Читатель был бессознательно приравнен к ней, а поэтому на него и были перепроецированы деструктивные тенденции Бенедикты. Таким образом, ей представляется, что она ни в коей мере не ответственна за самоподавление собственной продуктивности. Какой бы ни была патология ее матери, интересно, до какой степени ее собственная детская деструктивность может быть отражением ее инфантильной зависти? И хотя ее мать, видимо, была хорошей подпиткой для таких проективных фантазий, наше аналитическое исследование может относиться только к бессознательным мотивам самой Бенедикты.

Эти размышления вызывают новые вольные гипотезы о дальнейших возможных причинах тенденции Бенедикты нападать на свой творческий потенциал и о связи между этой разрушительной тенденцией и ее физической травмой. Не боится ли она, что если «родит» свою настоящую книгу-ребенка, то разрушит себя-ребенка, того, который обречен на неудачи, на падение, на выкидыш? Таким образом, она потеряет свою мазохистскую вовлеченность в ненавистные, но глубоко значимые отношения со своей матерью. Чувствует ли она себя виноватой не только потому, что считает себя ответственной за вдовство своей матери или за то, что она была единственным ребенком, но также и за низведение своей матери до уровня «ненастоящей», о чем она всегда заявляла?

Творчество и нарушение запретов

Чтобы родить что-либо восокохудожественное или интеллектуальное, нужно признать свое право быть одновременно и плодовитой маткой, и оплодотворяющим пенисом. Следовательно, всегда есть риск того, что творческий акт будет бессознательно переживаться как преступление против родителей. В ассоциациях Бенедикты есть тенденция к подобной фантазии, но в них всегда присутствует и метафора о ее творениях, как о «просто дерьме», которая вызывает у нее страх безвозвратной потери всех своих историй и персонажей. «Преступление» будет обнаружено — ведь она «марает бумагу» и намеренно показывает это всему миру.

Я вспоминаю здесь о «Карен» (упомянутой в «Театре души»), которая была у меня в анализе много лет назад. Талантливая актриса, Карен, как и Бенедикта, выросла с проблематичным образом тела и нарушенным чувством своей сексуальной идентичности. Как и Бенедикта, Карен искала прибежища в объятиях любовниц. Она также обвиняла свою мать в том, что считает свое тело и его выделительные функции грязными. Маленьким ребенком Карен искренне верила, что только она производит фекалии, в то время как ее мать и сестры только мочатся. Карен страдала страхом перед сценой, когда бы ей ни приходилось появляться перед публикой; у нее преобладала фантазия, что зрители увидят, какую она «делает мерзость». Обсуждая бессознательное значение гомосексуальности как частичного разрешения психического конфликта (МакДугалл, 1978а), я раньше связывала этот вид анальной фантазии с типичным детским психическим представительством внутреннего отца и его пениса. Я бы добавила, что эта связь подкрепляется верой ребенка в то, что он или она не имеет права на какое бы то ни было эротическое или нарциссическое удовольствие, которое не зависит от воли и удовольствия матери. И в случае Карен, и в случае Бенедикты им явно было запрещено получать удовольствие от своей творческой деятельности и демонстрации конечного продукта: независимо от того, приравнивали ли они свои произведения к детям, фекалиям, удовольствию от любой телесной деятельности или раздражения эрогенной зоны.

Таким образом, на вопрос Бенедикты: «Чего же еще недостает?»,— я ответила:

Дж.М.: Такое впечатление, что когда вы производите на свет что-либо, это не только опасно и запрещено, но и радости от этого быть не должно. Только боль. Вы ограничиваете свою радость [по-французски— jouissance] черновиками. [Слово jouissance во французском имеет двойное значение: радость и пик сексуального наслаждения.]

Бенедикта: Да, конечно, это уединенная радость... этого делать не положено.

Бенедикта тщательно прорабатывает эту «двусмысленность»: с одной стороны, она относится к аутоэротической активности, а с другой — к ее вере в то, что считаться надлежит только с удовольствием ее матери. Делать самой что-то стоящее или быть чем-то стоящим, уже оказывалось нарушением запрета. Поскольку спонтанная творческая активность, как и любая независимость, представляла собой нарцисси-ческую угрозу ее матери, то она бессознательно угрожала и собственной целостности Бенедикты.

Эта сфера симптомов также тесно связана со степенью неудачи взрослого развития промежуточного феномена (Винникотт, 1951). Из концепции Винникотта следует, что если маленький ребенок не отваживается играть в присутствии матери, боясь, что мать перестанет интересоваться им, пока он играет, или завладеет игрой, позднее любое побуждение к творческой независимости будет чревато этой двойной опасностью. Творить — значит заявлять свои права на отдельное существование и личную идентичность. Много времени мы проработали с Бенедиктой над ее верой в то, что когда она пишет, она переступает границы бессознательного табу; она непокорна своей матери. Ее предназначением было возмещение ущерба, понесенного матерью, путем превращения в ее нарциссическое продолжение, и, таким образом, она получала прощение за смерть отца (магически убитого Бенедиктой-ребенком, одержимой мегаломанией).

В действительности Бенедикта поплатилась за свою жертвенную цель, так как ее неизменно отстраняли ради любовников матери. Эти любовники не только не терпели соперников; их существование сводило ее идентичность к нулю. Она интерпретировала сообщения своей матери как то, что она, Бенедикта, существует лишь как часть самой матери, таким образом, у нее не должно быть других желаний, кроме того, чтобы исполнять желания ее матери.

«Мы должны хорошо выглядеть для господина Е., правда?» — суетилась ее мать, пока одевала дочь и одевалась сама, готовясь к визиту поклонника. С раннего детства Бенедикта отказывалась быть «куколкой», чего, как она чувствовала, требовала ее мать; на самом деле, она яростно боролась против того, чтобы соответствовать ее ожиданиям, какими она их видела. Уступить означало «быть ничем», что равнялось психической смерти.

Во взрослой жизни Бенедикта всегда отказывалась присоединяться к любой деятельности своих друзей, в которой она чувствовала сходство с ролью куклы (например, в одевании для вечеринок или примерке забавных костюмов в праздничной атмосфере). Однако, она достигала своей цели возмещения ущерба в двух своих значимых отношениях с любовницами. В отношениях с каждой из них она фактически занимала место умершего мужа и вела себя с ними так, как, по ее мнению, ей следовало вести себя с матерью.

Теперь Бенедикта борется с принадлежащей переносу мыслью, которую, как она заявляет, ей трудно раскрыть.

Бенедикта: Я беспокоюсь за вас. Под Мирт была груда срочной почты, когда я ушла вчера. Помните, я спросила, не идут ли дела плохо?

(Черепаха Мирт, мое любимое пресс-папье, снова перекочевало в мой кабинет из офиса. Примерно двумя годами раньше Бенедикта жаловалась, что ее мать написала ее имя в свидетельстве о рождении в мужском варианте, и это причиняло ей неприятности, когда она ходила в школу. Покидая в тот день кабинет, она спросила меня, как зовут мою черепаху. Возможно, из-за того, что тайны и правильные имена были таким болезненным вопросом, я сказала, что ее зовут «Мирт».)

В ответ на вопрос Бенедикты, который она задала в конце сессии предыдущего дня, я просто повторила ее вопрос: «Не идут ли дела плохо?»

Бенедикта: Я смотрю на все эти книги и бумаги, сваленные под окном... как будто вы не можете справиться со всем, что вам нужно сделать. А вызывающая тревогу мысль — такая: в вашей жизни больше нет мужчины. Даже зонты исчезли. [Эта реплика требует пояснения. С ее прекрасным умением видеть детали и делать выводы из своих наблюдений Бенедикта часто говорила о двух зонтиках, которые мой муж оставлял на подставке в прихожей. Ее фантазия сводилась к тому, что у меня было два любовника, и один из них (который был «на сессии») ставил свой зонтик, чтобы предупредить другого о своем присутствии. Когда там стояли оба зонтика, она заявляла, что шокирована моим сексуальным поведением. Теперь же оба зонтика явно отсутствовали!] Итак, мужчины вас покинули, вы совсем одна, сломленная, потому что просто не можете сделать всего в одиночку.

Дж.М.: Как Фредерика и Вероника, чьи мужья умерли? Вы магически убили их, заодно с вашим отцом. Может быть, теперь моя очередь?

Эта интерпретация застала ее врасплох. После сессии я записала, что мы проанализировали уже много версий, в которых она была убийцей мужей, поэтому сейчас возникает вопрос о еще одном измерении, о чем-то, что я прослушала в ее ассоциациях. Не представляет ли она, что несет в себе своего умершего отца? Или мертвого ребенка от него? Не стали ли «окаменевшие у нее в яичниках сын и дочь» также частями ее самой, которые она ощущает как мертвые? Какие-то или все эти возможности могли переживаться ее детским «Я», страдающим мегаломанией, как ее собственная вина: она виновата в смерти мужей и в том, что женщины оказываются покинутыми, неспособными ни с чем справляться, безжизненными.

Бенедикта часто представляет свою мать, как неживую, по сравнению с другими людьми. Чувствует ли она себя виноватой в том, что парализовала жизненные силы матери? Рождение ее романа, возможно, подтвердит, что его сюжет — не фантазия. Представляя наиболее значимые объекты своего внутреннего мира мертвыми или безжизненными, не является ли Бенедикта действительно автором реального преступления?

Затем я спросила себя, не поступает ли она схожим образом и со мной, когда мы «ходим кругами», как на нескольких последних сессиях. Если этот роман появится как результат нашей аналитической работы, то не только раскроется «преступление», но и она, должно быть, будет снова страдать, как в детстве, от непреодолимого чувства вины и страха, как от последствий ее рискованных действий. Предположим, что этот роман не выдумка, а правда! Такой страх мог присоединиться ко многим другим сложным причинам, по которым он должен оставаться «нерожденным».

Сессия 2. Двойственная идентичность, анальность и творческое торможение

Бенедикта: Как работаете вы! Вы не только строите мою... нашу... аналитическую историю, вы ведь делаете еще и что-то свое, не так ли?

Дж.М.: [Анализанты часто чувствуют, что на определенных фазах их аналитического путешествия аналитики особенно стремятся к пониманию; они, по-видимому; нередко «знают», когда мы делаем записи после сессии. Бенедикта ощущает мой возросший интерес, ее вопрос подтверждает это. Я не отвечаю на него, пытаясь лучше заставить ее продолжить свою фантазию.] У меня тоже есть бессознательное и скрытые мотивы?

Бенедикта: Да, именно об этом я порой думаю. Я стараюсь представить, что вы делаете с «нами», о чем вы думаете и что чувствуете по поводу того, что здесь происходит. Во всяком случае, я знаю, что я чувствую! Вы задели меня тем, как именно вы вчера облекли в слова то, что, как мне казалось, я выражала по поводу своего «застревания» в работе. Вы сказали: «запор». Это меня шокировало. Но еще неприятнее то, что вы намекали, что я не хочу давать. Это мне особенно не понравилось, потому что я лелею образ себя как человека исключительно щедрого, в то время как в действительности это абсолютно не так! Я не могу давать! Я не щедрая! Но вы не должны были знать об этом! [Длинная

пауза] Интересно, насколько это «удерживание» сказывается на моей работе? С каждой вещью так: как будто первого рывка достаточно. Я больше не хочу отдавать себя, свою историю. Предполагается, что читатель знает, о чем идет речь в дальнейшем.

Дж.М.: [Хотя аспект анального удерживания играет ведущую роль в теперешних затруднениях Бенедикты, ее ассоциации подразумевают также всемогущественное требование понимания.] Вас должны понимать без слов?

Бенедикта: Не то чтобы я совсем ничего не говорила — у меня в воображении присутствует публика. Но думаю, что это правда: я утаиваю большую часть своего «содержания». Моя мать пыталась вытащить из меня все, как будто все, что у меня было, все, чем я была, принадлежало ей, а не мне. Поэтому я скорее умру, чем рожу или сделаю что-нибудь для нее! [Пауза] Потом, меня еще мучает мысль, что этот мой роман, который я удерживаю, не будет соответствовать ничьим ожиданиям.

Дж.М.: [Здесь мы улавливаем еще один намек на огромную значимость общественного признания, как одного из факторов, убеждающих творца, что ему (ей) отпущены его воображаемые грехи.] Все еще фантазия о дерьме?

Бенедикта: Именно! Но у меня сложности и с моими персонажами. У них те же проблемы, что и у меня... Со вчерашнего дня это крутится у меня в голове. Мои персонажи не могут сделать больше, чем они уже сделали. Если они стараются немного больше раскрыться, они становятся такими, как моя мать — паршивыми актерами. Это все, что я могу сделать, чтобы удержать их на странице. У меня есть только две возможности: илия выдерживаю характер... так сказать, выдерживаю мои характеры, потому что они — часть меня... или мы кончим, как моя мать — будем, как настоящие, а на самом деле, полной дешевкой. Поэтому моя книга-ребенок оказывается уплощенной, двумерной. Чего-то не достает.

Дж.М.: Третьего измерения? Есть только два: быть или не быть — вашей матерью? [Я вспомнила об утверждении Винникотта, об Истинном и Ложном «Я». Несомненно, Истинное Я, чтобы остаться живым и доступным, настоятельно нуждается в третьем измерении, которое представлено отцом и его важностью для матери. Мать, которая дорожит своими сексуальными и любовными отношениями с мужем, не будет использовать своего ребенка, как свое нарциссиче-ское продолжение.]

Бенедикта: Верно! Во всем, что я написала, всех моих персонажей-мужчин убивали. Я думаю, все они появляются лишь для того, чтобы воскресить моего отца; когда это сделано, они могут благополучно умереть. И под этим всегда есть тайный сюжет. Он должен быть тайным, потому что его нужно выразить на другом языке, отличном от того, на котором говорит мать. Мой язык — по ту и по эту сторону («аи dela ои еп de$a») от каждодневной речи. Может быть, это марсианский язык? Такой же, как мое марсианское тело — двусмысленное, с позорным дефектом, который всегда нужно скрывать. [Пауза] У меня никогда не было нормального тела.

Дж.М.: Что такое «нормальное» тело?

Бенедикта: Это тело человека, который думает, что тело, в котором он живет,— нормальное. Помните, Вероника однажды заметила, что мои лобковые волосы располагаются по мужскому типу, и я решила, что страдаю от гормонального дисбаланса после смерти мужа Фредерики? Вы позволили мне обнаружить, что это мое заблуждение. Между тем, я всегда с отчаянием смотрела на тела других людей. Они выглядели нормально. Затем я прочитала, что большинство людей чувствуют себя несчастными из-за своего тела. Это слегка помогало — думать, что другие страдают от того же, что и я.

Дж.М. [Бенедикта продолжала, что хотя теперь она знает, что она не единственная женщина, которая мучается из-за этого, ее детские ощущения никак не помогли ей создать образ тела получше, и впоследствии —лучший образ своей личности. Здесь мы улавливаем намек на связь между теперешней травмой Бенедикты, связанной с овариоэк-томией, и влиянием прошлых психических травм, которые сформировали ее существенно нарушенный, «двусмысленный» образ тела. Теперь она связывает этот новый инсайт с остановкой своей писательской деятельности.]

Бенедикта: Интересно, не повлияло ли это двойственное чувство по отношению к своему телу и сексуальности и на моих персонажей тоже? Возьмем, например, убийцу, центральную фигуру,— даже его идентичность меняется! Читатель будет постоянно ломать голову. Фредерика тоже на это жаловалась.

Дж.М.: Читатель должен догадываться о его тайне? Так же, как вы в детстве размышляли над тайной отсутствия вашего отца?

Бенедикта: Да, это одна из проблем, которая вечно меня беспокоит. Но есть и еще одна заминка. Убийца знает свое дело; он знает, что его преступление приближается к совершенству. Трудность в том, что он не знает кого убить. Еще до совершения преступления он все свое время проводит, заметая следы. Преступление должно совершиться в поезде, хотя я не знаю почему.

Дж.М. [У меня в мыслях промелькнула уничтоженная «опера» Бенедикты, написанная ею в юности. Бенедикта помолчала с минуту, по-видимому, потому, что поезд как посланец смерти должен был остаться вытесненным. Затем, словно проникнув в мое сознание, она продолжила.]

Бенедикта: Но кто же жертва? Я думаю, это должна быть история самоубийства. Как банально! [Пауза] Почему я заговорила о тайне? Ах, да — тело. Нужно уничтожить все следы тела! Или оно должно промелькнуть незаметно... в точности так, как я стараюсь делать на улице. Это мой способ дурить всех, так, что они не обнаруживают того, что у меня отвратительное, двусмысленное тело. Вот оно! Читатель должен догадаться, без какого-либо следа или ключа к разгадке!

Отрицанию подлежат не только сексуальные различия и сексуальная идентичность, но даже и отдельная идентичность — различие само по себе — должна быть покрыта тайной. «След», как мы уже видели, представляет собой внезапное исчезновение отца Бенедикты, которое подлежало отрицанию. К тому же его смерть оставила маленькую Бенедикту «без ключа» — кто кого убил и кто же, в действительности, есть кто?

Кроме того, «manque a etre» (в терминологии Лакана), «недостающее» (чего всегда будет нехватать каждому человеку) также должно отрицаться. Это действительно так: детские ощущения Бенедикты не помогли ей в завершении процесса оплакивания, включенного в задачу становления личности. Сейчас она пытается компенсировать это через писательство, при условии, что она может позволить себе работать!

Сессия 3. Два голоса творения

Бенедикта: [Торжествующе рассказывает, как полезно она провела выходные.] Из четырех страниц они теперь превратились в семь с половиной. Мне бы очень хотелось принести вам оба варианта, чтобы вы смогли посмотреть, чего же недостает в каждом из них. Конечно, я знаю, что вы скажете: «Это вы расскажите мне, чего здесь недостает;

недостающая часть — внутри вас, покорная какой-то неизвестной силе». В глубине души я рада, что не могу и не принесу вам свою работу. Решение — во мне. Вы показали мне это с самого начала. [Длинная пауза]

Мне приходят в голову чаплинские «Огни большого города», с этим его выжиманием слез... впечатление, которое я иногда производила, сама не зная как.

Дж.М. [Рассказы Бенедикты часто странно трогательные, несмотря на ее старания свести эмоциональный посыл к минимуму. Ее смущает реакция читателей, так как она считает, что создает сжатые формулировки, призванные раскрыть не более чем сложность драмы и взаимоотношений персонажей.]

Бенедикта: Я не буду писать слезливые вещи! Моя мать — слезливая актриса — одна большая, тщательно продуманная ложь! Все ее чувства — именно этого сорта. Я никогда не буду писать подобным образом, даже если, как говорит Фредерика, я не оставляю места чувствам. Фальшь должна быть уничтожена, должно остаться только настоящее. [Долгое болезненное молчание]

Вы как-то сказали, что я всегда «пою в низком ключе». Именно так я это и ощущаю. Если я поднимусь выше, меня парализует страх сфальшивить. Я не могу не волноваться, что бы вы ни думали о моей теперешней работе. [Пауза] Мне было бы очень стыдно, если бы вы решили, что она плохо написана. Я думаю о письме-поэме, которое я отдала вам перед самыми весенними каникулами. Не только не нужно было делать этого, но как и все остальное, оно было недостаточно хорошо.

Дж.М.: Все то же нападение на все, что вы создаете.

Бенедикта: Да. Мой внутренний голос говорит мне: «Господи! Это ужасно!» Но он говорит это только тогда, когда кто-нибудь собирается посмотреть мою работу. Я начинаю ужасно себя чувствовать — мне страшно и стыдно. [Мы долгое время проработали надо всем тем, что Бенедикта проецировала на свою публику,— части ее самой, от которых она избавлялась таким образом. Какой уровень инстинктивных фантазий о теле всплыл сейчас: анальное преступление иликровавое?] Я думаю, что по большей части, я сама — своя насмешливая публика, но стыд все равно справедлив! Проще быть графиком — как тот, кто делал ваши гравюры.

[Здесь Бенедикта ссылается на гравюры в моей приемной, выполненные Оливером, моим давним другом. Она часто размышляла о гравере, его работе и моему выбору именно этих произведений для показа.

Был он пациентом? Интересовал ли он меня больше, чем она? Могла ли я лучше помогать ему, потому что онмужчина, как она была твердо уверена?] Оливер, как все художники, ожидает, что взгляд готов найти недостающие детали и заполнить пробелы. Почему я не могу ожидать того же в писательстве?

Дж.М.: В том, что вы говорите, есть две стороны. Первая — обоснованные рассуждения о литературном стиле. Но мы пытаемся добраться до деструктивных и стыдящих голосов в вас, которые вы приписываете публике и с которыми идентифицируется ваша работа. Вот вы и ожидаете нападения.

[После сессии, отслеживая деструктивное отношение Бенедикты к писательству, я пришла к тем же гипотезам: каждый ребенок мечтает украсть творческий потенциал родителей; творческие люди склонны чувствовать вину за то, что напали на своих родителей и повредили им (или их интрапсихическим представительствам). Однако эти фантазии никогда не приближаются у Бенедикты к осознанию настолько, чтобы можно было дать такую интерпретацию, и я должна быть осторожной, или она «похитит» эту идею, чтобы угодить мне! Тем не менее, в вышеупомянутых ассоциациях я почувствовала, что она предлагает мне идеи, касающиеся темы фальши, над которыми мы можем вместе поработать. Я решаюсь предположить возможность ее чувства вины за неудачи матери.]

Дж.М.: Вы очень боитесь создать что-то фальшивое и позорное, что придется скрывать. Вы используете эти похожие слова, чтобы описать вашу мать, настаивая, что все, что она делает,— фальшивое. Кажется, вы не только боитесь стать ею, но она словно ваше собственное творение, причем — ужасное.

Бенедикта: О! Это новая мысль! Правда, мне стыдно за нее. Неужели я могла создать такой ее образ?

Дж.М.: [Бенедикта никогда не принимала никаких терапевтических вмешательств, подразумевающих, что в ее жизни был период, когда она могла чувствовать себя зависимой от своей матери, любящей ее, нуждающейся в ней, желающей прильнуть к ней. Возможно, после исчезновения ее преданного отца ее потребность была настолько непреодолимой, что чрезмерная зависимость взлелеяла зависть и деструктивные чувства, слишком сильные, чтобы быть осознанными. Через связь со своей работой Бенедикта наконец-то стала способной проработать возможные чувства вины по отношению к матери.]

На днях вы смотрели на меня, как на полностью сломленную, одинокую, без мужчины.

Бенедикта: Да, я полагаю, вы были ею. Может, это я сломила ее и ввергла в эту вечную фальшь? Это правда, я вспоминаю ощущение, что все плохое с ней было по моей вине. Из-за меня ей пришлось вернуться в дом моей бабушки, где она была так несчастна. Она ненавидела свою мать, а я любила бабушку и нуждалась в ней. Если бы у моей матери не было детей, если бы только она была «просто вдовой», ее жизнь была бы другой. Ей бы не пришлось возвращаться к матери. Когда она выглядела страшно или противно, я была уверена, что это тоже вызвано мной.

[Впервые за годы нашей совместной работы, Бенедикта наконец признает свою инфантильную мегаломанию, общую для всех детей,— веру в то, что она ответственна за все, что когда-либо случалось в ее прошлом. После долгого молчания она продолжает.] Знаете, когда твоя собственная мать не может ответить на вопрос, все рушится. До этого она всегда казалась такой умной. Когда однажды ты задаешь вопрос, а она не может ответить, ты сразу превращаешь ее в дуру! Если бы я не задавала никаких вопросов... впрочем, какая разница, что бы тогда было!

Дж.М.: «Не спрашивай, и я тебе не совру»?

Бенедикта: Именно! Если бы я не задавала вопросов, мне бы так не врали! Да, это я превратила ее в лгунью. Я это с ней сделала. Итак, вы показываете мне, что мое заявление о ее фальши — это одна из фальшивых нот в моей песне? Это как-то связано с тем, что я не могу писать?

Дж.М.: Может быть, вы задаете своим персонажам неправильные вопросы? [Я должна признать, что я не понимала, что побудило меня сказать это, или что у меня было науме, но, как мы увидим, этот вопрос расшевелил в Бенедикте некоторые важные идеи.]

Бенедикта: Да! Еще до того, как я ловлю их в капкан слов, я уже запираю их, запихиваю их обратно в дом, где они не могут дышать или жить, точно так же, как я запихивала мою мать в дом ее матери. А потом, после того, как мы уехали от бабушки, чтобы жить в другом доме, я действительно чаще всего чувствовала, что стыжусь своей матери, особенно со всеми ее любовниками. Они были наказанием за мои преступления, за то, что я не сохранила жизнь своему отцу, за все, что я сделала ей. Я не принесла ей ничего, кроме вреда. Любовники существовали для того, чтобы сделать то, чего я не смогла: они делали ее хорошей. Она всеми способами демонстрировала это. Вся ее внешность менялась. Эта чрезмерная и фальшивая эмоциональность исчезла; она становилась совершенно другим человеком, как только рядом появлялся мужчина. Конечно, они были сильнее меня и давали ей то, что я дать не могла,— все то, что, наверное, я бы хотела дать ей!

[Неожиданно Бенедикта смеется.] Я была так счастлива у бабушки. [Ее голос сразу становится серьезным.] О, я думаю, я предпочла себя моей матери. Я отобрала у нее мужа и лишила ее постоянного театра, единственного ее желания: ей хотелось сиять «на сцене», с мужчиной. Она очень явно сделала трагедию из своей ситуации, и, конечно, я понимала, что ее трагедией была я. Я не должна была победить после всего, что я сделала. Я должна была быть неудачницей. Может быть... интересно, не этим ли я все еще занимаюсь? Когда я пишу так, как я это делаю,— это способ исправить все, что я сделала ей? Или, когда я не могу писать, отказаться от этого? Вы сказали, что среди недостающего в этих внутренних голосах был голос моего отца. У нее не было ответов— только фальшивые, подержанные идеи. Мне нужен был отец... я думаю о Давиде...

Дж.М. [Давидмужчина, с которым у Бенедикты были длительные отношения и который оставался ее близким другом. Она отказалась от совместной жизни с ним по многим сложным причинам, некоторые из них были связаны с ее глубокой потребностью возвращать себе чувство телесной и нарциссической целостности, любя женщину. Нормальная интеграция первичных гомосексуальных желаний прошла искаженно; таким образом, она вынуждена была искать недостающие идентификации своего психического мира в мире внешнем. Она получала огромное удовольствие от занятий любовью со своими немногочисленными любовниками-мужчинами, но затем она всегда чувствовала себя потерянной и опустошенной, «как будто я не получаю обратно своего тела». По ее словам, лесбийские любовные отношения позволяли ей чувствовать себя женщиной, стать женщиной. Я стала задавать себе вопрос, не служит ли ее писательство той же цели.]

Бенедикта: Как Давид смотрел на вещи, как он заставлял меня выслушивать другую точку зрения,— это был мужской дискурс. Я чувствовала его присутствие и силу его отличия. То, что он мне говорил, было важным, и я должна была понимать это. Может, этого недостает в моей работе? Страстное желание этого голоса — конечно, часть моего «низкого ключа», но это желание, должно быть, оставалось почти беззвучным, так что я и не слышу его как следует.

Дж.М.: Как будто вы не можете «петь в другом ключе»? Слышать оба? Быть и мужчиной, и женщиной в вашей манере письма?

Бенедикта: Да! Я не могу позволить своим персонажам распространяться, потому что онимужчины. Знаете, мой страх написать мыльную оперу также связан с этой проблемой. Если я превращу своего отца или дедушку в персонажей мыльной оперы, без какой бы то ни было реальности, меня убить мало!

Дж.М.: То есть, эти мужские персонажи не могут быть полностью живыми? Вы, может быть, разрушаете их?

Бенедикта: О! Какое открытие! Все мои мужские персонажи, естественно,— хорошие отцы, но кроме всего, они еще и... хорошиематери Это их настоящее призвание! [Длинная пауза] Возможно, я не способна вызвать к жизни мужчину... Не в этом ли секрет моей неспобности писать? Не в этом ли секрет моей любви? Может быть, я могу воссоздавать, любить только женщину?

Это были заключительные замечания Бенедикты в конце сессии. Так как сессия проходила незадолго до летнего отпуска, затронутые вопросы исследовались преимущественно относительно переноса: насколько я была «плохой» матерью, собиравшейся бросить Бенедикту на предстоящие недели. Первыми словами Бенедикты на сессии после каникул были: «Я писала все лето, и шло неплохо». Когда я осведомилась о ее романе, она удивила меня, сказав, что ее не волнует «этот старый хлам», а затем сказала мне, что она провела лето за работой над пьесой, персонажами которой были только женщины!

Соматизация травмы и аналитический процесс

Анализ Бенедикты продолжился и на следующий год, в течение которого мы вновь исследовали психическое значение овариоэктомии по отношению к творчеству Бенедикты, а также возможный «смысл» соматического заболевания как такового.

Перед тем как завершить наше исследование элементов, тормозящих творчество, необходимо задуматься о природе самой травмы и о клинических и теоретических проблемах, возникающих в то время, когда травматичные события случаются по ходу психоаналитического лечения.

Событие может считаться «травматичным» только в том случае, если оно впоследствии вызывает психическую реорганизацию симптоматичного характера. К тому же событие, происходящее в настоящее время, в общем-то, оказывается травматичным только до той степени, в какой оно воссоздает психическую травму прошлого.

О том, что перед окончанием длительного анализа или вскоре после него иногда возникают серьезные соматические срывы, написано немного. Мое собственное исследование, а точнее, простая констатация факта, состоит в том, что довольно часто пациенты, которые обращались ко мне повторно, как правило, описывали заболевания, последовавшие за окончанием явно удачного аналитического предприятия. Кроме того, некоторые анализанты (у меня было пять таких случаев за 35 лет практики) заболевали соматически, как только приближались к окончанию своего анализа. И хотя физическое заболевание могло возникнуть по любой другой причине, тем не менее, важно задаться вопросом, не становятся ли непроанализированные архаические фантазии и неосознанные психотические страхи более подвижными, «скорыми на подъем», тем самым увеличивая психосоматическую уязвимость пациента, когда приближается окончание психоаналитического лечения.

Физическая травма и творческое торможение

Так какая же связь между травмой и творческой активностью? Как показывает предыдущий фрагмент анализа Бенедикты, творческий акт может быть определен, как слияние мужских и женских элементов в психической структуре. Недостаток интеграции одного из полюсов детских психических бисексуальных желаний вполне может вызывать творческий паралич. Аналогично любое событие, которое угрожает уничтожением хрупкого баланса бисексуальных фантазий в бессознательном, также может вызвать резкое торможение в интеллектуальной, научной или художественной сфере творчества.

Принимая как данность бисексуальный фундамент творчества, необходимо выяснить, не отличается ли женская творческая активность от мужской. В моем клиническом опыте я заметила, что мужчины, страдающие торможением в своих художественных, интеллектуальных, профессиональных или деловых задачах, склонны бессознательно переживать его как форму кастрации; у женщин тот же самый паралич чаще бессознательно уравнивается с бесплодием — которое в бессознательном также переживается как кастрация. (Эта фантазия ясно проявлялась в случае Бенедикты).

Таким образом, понятно, что любое травматичное нарушение соматического функционирования или телесной целостности — особенно, когда оно затрагивает генитальные и репродуктивные функции,— может вызвать сильное художественное и интеллектуальное торможение. Эта потенциальная хрупкость является неотъемлемой частью творческого процесса.

Я завершаю свои размышления над тайнами творческого процесса в надежде, что мне, с помощью моих анализантов, удалось осветить некоторые его неуловимые элементы и рассказать об этом.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК