Глава первая А помнишь?
Глава первая
А помнишь?
Дороги и близки сердцу те люди, которым можно сказать: «А помнишь?»
Таня Кузминская-Берс
В. (Ласково снизу вверх заглядывая ему в глаза): А помнишь, как мы с тобой в первый раз встретились?
П.: Ещё бы! Конечно, помню!
В.: А в чём я была тогда одета, помнишь?
П.: М-м-м-м… Что-то очень красивое… В серый свитер, который так тебе идёт, и…
В.: Ничего ты не помнишь! На мне было вот это самое вишнёвое платье.
П.: Ах, да-да-да… Конечно! Я просто оговорился… Вот это вишнёвое платье. Очень хорошо помню.
В.: Помнишь! Так я тебе и поверила! А вот на тебе была коричневая рубашка. И синяя куртка.
П.: Разве? Ужас! Старая, заслуженная куртка. Заслуженней не придумаешь. Её надо было бы выкинуть ещё лет пять назад. Или десять.
В.: Не надо выкидывать! Давай её сохраним. Как память!
П. (Он попытался не улыбнуться, чтобы она не заметила, как ему приятно это слышать, и попытался поверить, что не улыбнуться ему удалось.): Хорошо, раз тебе так хочется… Вообще-то мне всё равно, в чём ты тогда была. Разве дело в одежде? Я ничего, кроме твоих глаз, не заметил. Ну, может быть, ещё нос.
В.: И что же ты там такого в них разглядел?
П.: Что тебе приятно на меня смотреть.
В.: Неужели?
П.: Да.
В.: А ещё что?
П.: Глаза твои сильнее всего меня поразили не при первой встрече, а при второй, когда в коридорчике столкнулись, тогда, на Хаббардовских курсах.
В.: А там что разглядел?
П.: Что ты допытываешься? Я тебе уже рассказывал!
В.: Ну и что? Мне приятно послушать. Почему бы тебе и не рассказать? Ты же — писатель!
П.: Писатель. А ты — читатель. Только читают-то не ушами. Рассказывать — это совсем другой дар. Рассказчика. А я — писатель. Пишу то есть. Писатели очень часто рассказывать и не умеют… А история нашей с тобой встречи (да и всего вслед за ней происшедшего!) удивительна настолько, что хоть сейчас — за пишущую машинку.
В.: Не надо! Только не сейчас!
П.: Нет сыйч-час!!.. А в коридорчике… В общем-то, поразило то же самое, что и в первый раз на семинаре. Странные, очень странные глаза. Глаза человека, попавшего в беду, и одновременно — ребёнка. Да, обиженного ребёнка, который почему-то ждёт помощи от меня… Знаешь, когда женщине за тридцать, а взгляд по-прежнему доверчиво-детский — это… Это… Словом, за этим стоит что-то особенное… Это — душа. Я сейчас, возможно, рационализирую, домысливаю причины моих чувств, но… Но взгляд, действительно, был детский, с поселившейся в нём болью; болью, явно вторгшейся извне. Ты тогда, на занятиях, шла не одна, женщину какую-то, помню, вперёд пропустила, всего-то и было у нас секунды две — что я мог тебе успеть сказать?..
В.: Ты мне сказал: здравствуй.
П.: Да? Значит, так и было. Да, только и было — мгновение, но этого оказалось достаточно, чтобы понять, что ты будешь моей… Во всяком случае, в постели.
В.: Какой ты, однако, опытный! С женщинами!
П.: Опытность здесь ни при чём. Случалось, считывал мысли у некоторых. Раз даже у шестилетней девочки биографию предков до третьего колена считал, если не до четвёртого. Но то был редчайший случай. Да и проверить была возможность… А тут… Женщина? Ребёнок?..
В.: И поэтому ты запаниковал? Ты во вторую нашу встречу так паниковал, так паниковал, что мне даже неудобно было.
П.: А как было не паниковать? Мы тогда на перерыв вышли, спустились на первый этаж и только на диван сели, так ты сразу свой странный рисунок, пейзаж с берёзкой, достала и показываешь, вот, дескать, таким ты меня представляешь. И тут тебя понесло! Дескать, какое тебе в оккультизме прочат большое будущее, про экстрасенсорику, про всякие твои сверхспособности, и прочее, и прочее…
В.: Да! А ты…
П.: Да! А теперь представь состояние человека, христианина, более того, христианского писателя, несколько лет проработавшего переводчиком богословской литературы, а потому богослова, который, если и не разбирается в оккультизме, то, во всяком случае, на этот счёт не заблуждается — и вдруг женщина, которая ему по-настоящему понравилась, сообщает, что она оккультистка… Да ещё большое будущее… Да ещё и с чего начинает — с рисунка!..
В.: Не знаю, что со мной тогда сталось. Вообще-то я об оккультизме довольно уже давно никому не рассказываю (стыжусь, что ли?), а тут с тобой меня… прямо как распирало — дай ему всё скажу! Просто удивительно! Я себя не узнавала! Ну и, естественно, про оккультизм тоже…
П.: А моё тогда состояние представляешь? Плюс исполненные болью глаза, но при этом — детские! Что было делать?.. Свои убеждения высказывать? В противовес оккультным? Или уйти?.. Или молчать?.. Запаникуешь! Вот я с тобой о своих убеждениях даже и не заикался аж целых полтора месяца!
В.: Да, так и было. То есть ты, конечно, со мной спорил, не соглашался… И я видела: что-то не то… Не как у всех…
П.: Если и спорил, то весьма иносказательно. А потом… Потом после первой твоей на диване лекции (с демонстрациями!) о том, какая ты вся из себя оккультистка, и притом даже среди них необыкновенная, я тебя взялся проводить…
В.: Да, ты хотел остаться заниматься ещё на одну пару, на этом хаббардовском «Общении для `одитора», но мне надо было идти, и ты тут же сказал, что тоже уходишь, только собраться надо. И пошёл переодеваться. А в дверях…
П.: А в дверях, уже почти на улице, я спросил: а можно тебя проводить? А ты сказала…
В.: «Ты это уже делаешь».
П.: А на следующий день ты мне позвонила по телефону и говоришь, что всю ночь из-за меня не спала, плакала, и тебе необходимо «по делу» со мной встретиться. Представляешь, что я должен был подумать??! Некая сверхоккультистка из-за меня не спит, плачет — что бы это значило? И что это: по делу? Какое может быть у оккультисток дело? Я насторожился и спрашиваю: «В метро тебя устроит?»
В.: И что же я сказала?
П.: Ты сказала: «Да, устроит». Я: «Ветка метро у нас одна, концы только противоположные, давай тогда встретимся посередине». Ты сказала: «Давай». Я говорю: «Где?» Ты говоришь: «На „Проспекте Мира“». Я говорю: «Хорошо». А сам про себя думаю: ничего себе середина! Насколько ближе к себе назначила! К тебе только четверть пути, ко мне — все три. Я даже и не подумал, что ты уже целый план разработала!
В.: Скажешь тоже! Никакого плана. Я и не думала.
П.: А зачем — думать? Ты очень, как выясняется, целостно делала! Что я не знаю, что в очень ответственные моменты женщины не думают? Если бы ты всё прорабатывала только на логическом уровне и наперёд для себя решила, куда ты меня поведёшь, и мне об этом сказала, я бы наверняка не пошёл. А так, очень нейтрально: на лавочке в метро — поговорить. По делу. Хорошо, встретились. Ты мне: давай наверх поднимемся. Хорошо, поднимемся, почему бы и не подняться? А потом чувствую, по твоему шагу, что ты не просто так прогуливаешься, а весьма целенаправленно ведёшь. Ну да ты чувствительная, сразу мысль мою прочитала и говоришь: «А ты бывал когда-нибудь в каморке папы Карло?» Я: «Что-о-о?!!» Ты: «Я тебе сейчас её покажу». Я так и обмер, ну, думаю, началось. А ты дальше продолжаешь: «Только ты не пугайся, в этой каморке ничего нет!» У меня аж ноги ватными стали. Как это, спрашиваю, ничего нет? «Мебели, — отвечаешь, — нет, даже сидеть не на чем». Час от часу не легче! Что, думаю, там такое? Какой такой Карло? Тот, который Буратино из полена вырезал? И длинный нос ему сделал? Или главарь какой-нибудь банды, папа Карло?.. Банда! И кто бы мог подумать… Кто бы мог подумать…
В.: Что?
П.: Кто бы мог подумать, что я тогда как в воду глядел? Разве мог я в тот момент предположить, что я, чуть ли не через десять лет после того как оставил оперативную сыскную работу, вдруг столкнусь с самым серьёзным в своей практике преступлением?! Причём преступлением, по масштабам невиданным. Столкнусь и им займусь… И, притом, как на него выйду?! Снимая психоэнергетические травмы! И с кого?! Со своей половинки! Генетико-ритмическую сочетаемость с которой, как оказалось, можно математически рассчитать! Расчёт показал, что половинка — это невозможно! А если невозможно её существование, то тем более невозможна с ней встреча. Если, конечно, в этой жизни существование и встречи — явления не более чем статистические. Удивительно всё это. Да… Но прежде чем я сумел осмыслить биоритмические аспекты бытия половинок, была просто — возлюбленная. Декодируя, дезомбируя, снимая психоэнергетические травмы с которой, я и вышел на материал о величайшем из преступлений в истории человечества… Да, возлюбленная… Нет, лучше с большой буквы: Возлюбленная! Ты ведь, всё-таки, с большой буквы.
В.: Помнишь, как в «Мастере и Маргарите»? Она ему сшила из чёрного бархата шапочку, а на ней вышила одну только букву: «М» — Мастер. И я тебе тоже сошью. Ведь ты же издал книгу рассказов про Понтия Пилата?
П.: Было такое дело. Правда, тогда, при первой встрече, она ещё не была издана.
В.: Как они мне тогда понравились! Но как ты всё-таки долго не давал мне рукопись почитать!
П.: Не хотел бравировать перед тобой, что писатель… Писатель — это ещё, к несчастью, и мифологема. Облик, одежда, манера, фасон бороды и даже мысли, которые писателям приписывают… И ещё — обязательная с ними любовная история. А я не хотел, чтобы ты встречалась со мной как с некой мифологемой.
В.: Меня пожалел?
П.: Себя. А, кстати, как я тогда, при первой встрече, представился? Кем?
В.: Психотерапевтом.
П.: Хорошо.
В.: Тогда я тебе вышью не «М», а «П» — Психотерапевт. А можно оставить и «М» — Мой любимый Психотерапевт, Мастер. Спасший меня Мастер. Мастер Психотерапевт. Смотри, сколько возможно уровней! И сколько заглавных букв.
П.: Тогда для симметрии придётся сшить ещё одну шапочку и вышить: «В» — Возлюбленная. И будут эти две буквы рядом: «В» и «П».
В.: Мне бы одну сшить…
П.: Сошьёшь. Когда-нибудь. Год уже жду. Через год исполнится — два. Скоро это войдёт в привычку. Ждать и верить.
В.: Я, правда, сошью. Правда-правда. Ты не беспокойся.
П.: А я и не беспокоюсь. Я ко времени отношусь философски. То ли есть оно, то ли его нет. И часто оно, похоже, закольцовывается. И ты сквозь него — на другой виток.
В.: Как Мастер. Помнишь, как они с Маргаритой на лошадях — в вечности?
П.: Разве такое было?
В.: Было. Последние главы — помнишь?
П.: Я имею в виду — у нас?
В.: У нас было лучше. А правда, странно, что так много из того, что с нами приключилось, как будто уже описано прежде: в том же «Мастере и Маргарите»? Скажем, весь этот волшебный флёр?.. Книга про Понтия Пилата, писатель, рукопись, он и она, и самые главные вопросы бытия…
П.: А женщина — ведьма. Или, в современной терминологии, — оккультистка, которой даже среди оккультистов прочили большое будущее… А насчёт флёра… Помнишь, где встречались Мастер и Маргарита? Как и мы, в московской (!) полуподвальной (!) квартире. Мастер тогда выиграл по лотерейному билету, снял квартиру, в окно которой, приходя к нему, носком туфельки и стучала Маргарита. И в твоей «каморке папы Карло» пол тоже ниже уровня асфальта. И в той же самой Москве всё и происходит. Только в комнате у Мастера была печка, в которой он сжёг свой роман про Понтия Пилата…
В.: Так и в каморке тоже есть! Ты что, не понял? Вот тот выступающий угол у дальней от окна стены — это и есть печка. Естественно, отопление теперь центральное, но печку не снесли, только отверстия замуровали, а сверху обоями заклеили. Так что и печка совпадает. И про Понтия Пилата, когда первый раз в каморку пришли, было только в рукописи… Да и не разрозненные это рассказы, я сразу поняла, они связаны, своеобразный роман…
П.: Да, совпадений много… Даже, может быть, подозрительно много. Многие писатели брались за Понтия Пилата, но далеко не все из них — русские, а тем более — москвичи. И тем более в полуподвальной квартирке. Плюс ведьма, начало любви с ней, с того времени, когда существенная часть романа уже завершена… Первый, заметь, в его — и его! — жизни роман! Поневоле начинаешь представлять, что писатель, настоящий, я имею в виду, может сквозь годы заглянуть в будущее, в другой виток уходящей в вечность спирали, в чью-нибудь каморку, и описать то, о чём для себя ему остаётся только мечтать… Заглянул, но всю красоту описать постеснялся. Решился взять только отдельные детали… Или наоборот: взял основное, прочие же штрихи укрыла дымка будущего… И эти скачущие в вечности кони… Странные всё-таки эти люди — писатели. Как будто грёзы, как будто в сознании лишь какие-то силуэты, — но потом проходят десятилетия и всё исполняется. Взять того же Толстого: он сначала, во многом списывая свою Наташу с Тани Берс, и придумал её несчастную любовь к негодяю Анатолю, — а уж потом Таня Берс действительно очень гадко влюбилась, и звали его даже не Анатолием, а именно Анатолем. Или ещё: «Крейцерову сонату», где жена изменяет с музыкантом, дрянным человеком, Толстой написал до того как его жена стала вытворять безобразия с Танеевым, профессором музыки. И ведь что поразительно: характерная черта, через которую Толстой передаёт характер музыкантишки — «развитый зад», — и действительно, профессор Танеев, как оказалось, не знал ни одной женщины, был гомосексуалистом, и не каким-нибудь, а именно толстым. Но это проза, тёмная сторона бытия. Толстой, как и Булгаков, не мог не искать в будущем и чего-то прекрасного. А действительно, почему бы и самому Льву Николаевичу при таких его пространственно-временных способностях также не заглянуть в «каморку папы Карло»? Конечно, увиденное он неизбежно должен был отобразить иначе, чем Булгаков. Булгакова, телесно закандаленного всепроникающим железным занавесом коммунистической империи, кроме вопросов души и духа беспокоили ещё и осязаемые преграды, — отсюда в каморке он разглядел и стены, и полуподвальное расположение комнат, и печь, пригодную для сжигания рукописей. Толстой же осязаемым пространством скован не был, конкретные формы во взаимоотношениях двоих для него были как бы ничто, поэтому мы и наше конкретное бытие в его творчестве отобразились в самом главном — в судьбах его любимейших героев. Своеобразной мечте. Как бы грёзе. А жизнь иногда даже прекрасней, чем грёзы… Да, странно, что грёзы, странно, что исполняются, и странные эти люди — писатели… И вообще все люди — странные. Где они живут, в каком мире? Или мирах?
В.: Милый, как мне хорошо с тобой!..
П.: Да, но тогда, когда я впервые шёл с тобой в твою каморку, я даже и представить себе не мог, во что я впутываюсь. Порог какой истории я перешагиваю. Думал: каморка — пусть будет каморка. Может, бандитская, а может — и нет. От азиатских бандитов, помнится, ушёл. Сначала из одной банды, потом из другой. А во второй — ух и круто же было! Потом какая-то каморка! Ладно, думаю, пойдём в каморку. И, помню, отшутился. Говорю, раз каморка, то есть на холсте и очаг, а над огнём, часом, нет ли вертела? На котором меня изжарят? Ты рассмеялась. Я: а за холстом, часом, нет ли какой дверцы к сокровищам? Заросшей паутиной?
В.: Да-да, там есть. В подвал. Только я туда никогда не лазила. Дом-то старинный… А вдруг там и взаправду — сокровища?! Вот было бы смешно, правда?
П.: Смеяться — ты и тогда смеялась, но всё равно в твоём смехе чувствовалось беспокойство. Как, мол, восприму эту твою странно пустую комнату, с полом ниже уровня мостовой. В квартире, в которой нет даже ванной. Да… Но всего этого я тогда не знал, и мне представлялось нечто из книжки про Буратино и папу Карло: подвал и глухой низкий ход вниз, к зияющей неизвестности.