2. ДОЛЯ ВООБРАЖЕНИЯ И РАЗУМА
2. ДОЛЯ ВООБРАЖЕНИЯ И РАЗУМА
Живое мучение художника, когда замысел не ведёт тут же к точно установленной внутренней картине или к ясному развитию, не повторяется в небольших лирических произведениях, где импровизация легко удаётся благодаря ограниченному числу картин и свободы выбирать только те из их, которые наиболее удачно выражают идею. Как достигается здесь целостность, подсказанная первым представлением, и как быстро ведёт концентрация к выполнению плана, может показать нам стихотворение Лермонтова «Ветка Палестины».
Скажи мне, ветка Палестины:
Где ты росла, где ты цвела?
Каких холмов, какой долины
Ты украшением была?
У вод ли чистых Иордана
Востока луч тебя ласкал,
Ночной ли ветер в горах Ливана
Тебя сердито колыхал?
Молитву ль тихую читали,
Иль пели песни старины,
Когда листы твои сплетали
Солима бедные сыны?
И пальма та жива ль поныне?
Всё так же ль манит в летний зной
Она прохожего в пустыне
Широколиственной главой?
Или в разлуке безотрадной
Она увяла, как и ты,
И дольный прах ложится жадно
На пожелтевшие листы?..
Поведай: набожной рукою
Кто в этот край тебя занёс?
Грустил он часто над тобою?
Хранишь ты след горючих слёз?
Иль Божьей рати лучший воин,
Он был, с безоблачным челом,
Как ты, всегда небес достоин
Перед людьми и божеством?..
Заботой тайною хранима,
Перед иконой золотой
Стоишь ты, ветвь Ерусалима,
Святыни верный часовой!
Прозрачный сумрак, луч лампады,
Кивот и крест, символ святой…
Всё полно мира и отрады
Вокруг тебя и над тобой[1123].
Здесь тема, предназначенная для развития, содержится в первом четверостишии. Картина будит мысль, поднимает вопросы: откуда эта ветка, как доставлена она? И воображение поэта, блуждая в богатстве личных наблюдений или образов, дошедших до него окольным путём, рисует целый ряд возможностей, которые должны исчерпать тему. Нам даётся представление о пейзаже Палестины, о настроении её обитателей, когда срывается ветка, о виде матери пальмы и о чувствах поклонников, которым она напоминает о пережитом. Завершением этого являются впечатления от самой ветки, от того, что она в данный момент находится перед лампадой, где она представляет собой символ веры и мира в душах. Процесс создания в данном случае означает быстрое нахождение тех дополнительных представлений, расширяющих и осмысляющих картину, открывая связь в уснувших образах и чувствах, пробуждая живое эхо в настроениях и воспоминаниях. Ничто не говорит так красноречиво о силе таланта, как именно это умение подбирать ассоциации, придающие глубокий смысл самому незначительному предмету, заставляя нас видеть в случайной и безжизненной вещи типичное, намекающее на человеческую судьбу и дорогие переживания. Лермонтов исходит из видения, которое само по себе ни у кого не возбудило бы, может быть, такого богатства картины, такого симпатического вживания. У него, однако, в силу подвижности духа, характеризующей творческую личность, отдельное представление звучит в бесчисленных «психических обертонах»[1124] вызывает широкий поток идейных соотношений, родственных представлений, которые именно он может уловить так живо и так ясно при помощи слова. Главный образ, овладевший сознанием, находит дополнение в свободно текущих вокруг него образах, и как раз эти вторичные элементы, скрытые в полутени, придают ему силу чувства и полноту воображения. Если первое видение останется изолированным, то исчезает и его продуктивная сила.
Те же самые наблюдения и те же самые выводы можно сделать, читая стихотворение Пушкина «Цветок», которое, по всему видно, послужило образцом для «Ветки Палестины» Лермонтова, с учётом идеи и её развития. В другой обстановке, но в сходном общем представлении, и одинаковом строении, и одинаковой языково-синтаксической форме мы имеем здесь переход от случайного впечатления к сильному эмоциональному движению и фантастическим видениям, которыми исчерпывается лирическая тема. Вот короткое, но не менее впечатляющее стихотворение:
Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя
Где цвёл? когда? какой весною?
И долго ль цвёл? и сорван кем,
Чужой, знакомой ли рукою?
И положен сюда зачем?
На память нежного ль свиданья,
Или разлуки роковой,
Иль одинокого гулянья
В тиши полей, в тени лесной?
И жив ли тот, и та жива ли?
И нынче где их уголок?
Или уже они увяли,
Как сей неведомый цветок? [1125]
В своём стихотворении «Солнце» Бодлер даёт нам картину солнца, сияющего над городом и полем, над крышами и хлебами, проникающего во все мрачные улицы и дома, чтобы наполнить их лучами и радостью, как оно наполняет улья мёдом и душу поэта вдохновением. Солнце является символом поэта, поэта, скитающегося, увлечённого своей мечтой, скандирующего стихи, только что найденные, и превращающего всё, к чему прикоснётся, в прекрасное и благородное:
По городу идёшь совсем под стать поэту,
Всё, даже полнее, зовёшь к добру и свету
И входишь королём, но без вельмож и слуг,
В больницы, во дворец и в двери всех лачуг [1126].
Теофиль Готье говорит по этому случаю об авторе: «Он владеет талантом соотношений (correspondance), то есть умеет открывать через таинственную интуицию невидимое для другого средство и таким образом сближать с помощью неожиданных аналогий, которые может уловить только ясновидец, самые отдалённые и самые несовместимые на вид предметы. Каждый настоящий поэт одарён этим более или менее развитым качеством, которое является самой сутью его искусства» [1127]. Так считает и Фридрих Геббель: «Поэт, если он преисполнен идеей, видит в мире только отражения этой идеи; увидев сноп света ночной лампы, он пробуждает мысли, связанные с ним»[1128]. Так, поэтическое открытие состоит в раскрытии связей, возможностей, которые у других даны не прямо, через собственную мысль, а через напоминание. Благодаря концентрации, способной создать интерес к идее, к основному видению в данном случае, в сознании выступают все родственные элементы, и дело художественного разума в том, чтобы отобрать те или другие элементы с учётом их идеальной целостности. Всё, что может помешать этому, всё дисгармоническое и паразитарное отбрасывается; удерживается только то, что служит успешному развитию темы. При этом в отношении к ясности первичного общего видения, но не повода мы имеем постепенный переход от картины, схваченной в самых смутных очертаниях к подробностям, данным в пестроте красок и черт, как это указано Гейне в его «Морском видении»:
А я лежал у самого борта
И мечтательными глазами смотрел
Вниз в зеркально-прозрачную воду.
Мой взор уходил всё глубже и глубже,
На самое дно морское.
Сначала как бы в тумане,
Потом отчётливее и ярче
Поднимались башни и купола церквей
И, наконец, светлый, как солнце, огромный город.
…………………………………………………………….
И меня самого колокольный звон
Томит и приводит в ужас.
Безмернее горе, глубокая грусть
Подкрадывается к сердцу[1129].
Сонные видения, более живые очертания и краски, полное солнечное освещение и живое чувство для картин — вот три этапа творческой мысли, повторяющиеся при каждом переходе от первой идеи к окончательному развитию.
Концентрация, как мы уже писали, является делом совместной работы воображения и разума. В какой степени и каким способом они участвуют в развитии идеи, это вопрос отдельного случая и метода, который вообще применяется писателем в зависимости от его навыка или его эстетики. Если одни поэты чувствуют себя людьми только своего воображения и не признают никакой рефлексии при зарождении своих стихов, в которых всё — настроение, небольшая картина, другие, наоборот, считают себя только «техниками» и не придают значения своему воображению, так как их драмы и романы построены по всем правилам искусства и после систематической подготовки в результате длительного обдумывания. Мистические натуры склонны ставить и в поэзии на первое и важнейшее место сверхлогическое и экстатическое мышление, как это подчёркивает в религии Джеймс. Он пишет: «Если у кого-нибудь и есть интуиция, то она идёт из глубины человеческой души, а не из болтливой поверхности господствующего рационализма. Вся подсознательная жизнь, инстинкты, убеждения, предчувствия и влечения создали предварительные условия, важнейший вывод из которых улавливается сознанием; и что-то в нас положительно знает, что этот вывод содержит больше правды, чем всякий диспут рационалистического характера, который бы ему возражал». И ещё: «Бессознательное и иррациональное имеют примат в делах религии»[1130]. Но сомнительно, чтобы этот примат привёл и в искусстве к чему-нибудь ценному и прочному, если не придёт на помощь противоположный ему фактор — рассудочное, критическое мышление. Если отбросить тенденциозное подчёркивание одного из важных факторов «бессознательного», то в действительности наблюдается несколько типов художников, критерием для различения которых можно принять самое общее соотношение между воображением, разумом и настроением. И как самих художников, так и их произведения можно было бы классифицировать с учётом элементов, которые преобладают в них. Кюрель, например, пишет о драме, которую мы уже упоминали («Envers d’une Sainte»), что разум имеет там гораздо большую долю, чем воображение, и что в то время, как на последнее приходится три десятых композиции, разуму же остаётся шесть десятых, а памяти — одна десятая [1131]. Память, следовательно, даёт точные копии жизни, воображение изобретает правдоподобные черты и отношения, а разум комбинирует эти данные, чтобы построить целостность; разум специально «делает выбор между лицами, пришедшими на память случайно, и определяет, каким способом они могут быть введены в сюжет»[1132]. В некоторых случаях доли воображения и разума могут находиться в обратной пропорциональной зависимости или же память может давать так много, что двум другим видам деятельности остаётся очень мало места в творческой работе.
При концентрации мы наблюдаем скрещивание воображения с анализом, о чём свидетельствуют самонаблюдения поэта Поля Валери:
«Когда появляется продуктивное настроение, говорит его герой Эвпалинос, я точно так же отличаюсь от самого себя, как натянутая струна — от самой себя, когда она бывает расслабленной. Я становлюсь совсем другим. Все мои комбинации совершаются и сохраняются в освещении. Моя потребность в прекрасном, равная моим неизвестным источникам и средствам, сама собой порождает образы, которыми я удовлетворён. Я от всего сердца желаю… и силы приходят. Силы души странно выступают ночью. Вот они, насыщенные светом и иллюзиями. Они осаждают меня своими дарами, они осаждают меня своими крыльями. В этом опасность! Это самая трудная вещь на свете! О момент важнейший и великая боль!.. Это обильное и таинственное благоволение вместо того, чтобы принять его, как оно есть, идущим только от большого желания, которое наивно оформлено только тем, что ждёт моя душа, я должен задержать, пока не дам ему знака. Если же я его получу в виде перерыва своей жизни (чудесный перерыв обыкновенного потока), я должен ещё разделить неделимое, и ограничить, и прервать зарождение идей» [1133].
Значит, необходима сила ума и воли, чтобы поставить в ряд, соразмерить и использовать результаты вдохновения. Вдохновение результативно, когда оно охлаждено, выяснено, успокоено. «Энтузиазм не является состоянием духа писателя», — отмечает в другом месте Поль Валери. Здесь мы могли бы вспомнить и Вольтера, который также представляет собой человека разума и воли в своих поэтических опытах. Он пишет: «Редчайшая вещь — сочетание разума с энтузиазмом… Разумный энтузиазм (l’enthousiasme raisonable) является наследственной частью великих поэтов»[1134]. Валери в свою очередь поясняет: «Каким бы ни был мощным огонь, эта мощь становится полезным двигателем только тогда, когда она впряжена в машины искусства» [1135]. И ещё, подтверждая в самой решительной форме свой интеллектуализм, он продолжает: «Настоящим условием для настоящего поэта является нечто коренным образом отличное от сонного состояния. Я не вижу ничего другого, кроме как сознательные поиски, гибкость мысли, согласие души, неприятные трудности и нескончаемый триумф жертвоприношения» [1136]. Известно, что Валери пытался сохранить в своей поэзии классические правила, избегать романтических вольностей стиха, строго контролировать даже свой синтаксис и словарь[1137], что как раз не по вкусу по теории тех, кто признаёт только «бессознательное» в творчестве.
Как бы ни поступали они в отдельных примерах, вообще разум и воображение занимают одинаковое место в сложных произведениях поэтического гения, и каждый значительный художник достигает своего идеала посредством сочетания интенсивного вживания и ясной мысли. Грильпарцер говорил: «Во мне живут два существа, полностью отдельные друг от друга. Поэт со смелым, даже буйным воображением, и человек разума, самой холодной и упорной природы»[1138]. Граница в данном случае имеет значение для несовместимости практического разума с чистыми созерцаниями поэта и для разницы, наблюдающейся между часами расчётливой, абстрактной мысли и приподнятым продуктивным настроением. Если рассматривать так, то несомненно, поэт не является в моменты вдохновения тем же самым, каким он был ранее при совершенно спокойном обсуждении окружающих его вещей; ясно уловимое различие в самочувствии и способе переживания наблюдается и им и другими. Всё же и в часы самого большого творческого экстаза, и особенно когда это касается развития богатого замысла, у поэта говорит критическое чутьё, разум, который придаёт те или иные идеи лицам, который требует защиты определённого мировоззрения, а также определённого психологического анализа. Важно только, чтобы диктат разума не вытеснял или убивал подъём настроения и игру воображения, как первичных стимулов создания произведений.