Глава пятьдесят первая ТАК ЛИ УЖ ПЛОХА С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ТЕОРИИ СТАИ  ВЕЛИКАЯ ОКТЯБРЬСКАЯ СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ? УДИВИТЕЛЬНАЯ СУДЬБА ГРАФА ИГНАТЬЕВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятьдесят первая

ТАК ЛИ УЖ ПЛОХА С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ТЕОРИИ СТАИ ВЕЛИКАЯ ОКТЯБРЬСКАЯ СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ? УДИВИТЕЛЬНАЯ СУДЬБА ГРАФА ИГНАТЬЕВА

Регрессом или прогрессом какого из трех начал было свержение в России царского режима, о сохранении которого заботилась мыслящая часть декабристов? В чем психологическая сущность установления в России так называемого «социалистического строя»? Бедствием ли для России обернулась, в конечном счете, Октябрьская революция, как утверждали эмигрировавшие «внешники»-аристократы и торговцы-«внутренники», или — прорывом к экономическому благополучию, как то 70 лет утверждали коммунисты?

Было ли уничтожение царского общества для России благом или злом?

Перестала ли Россия быть Россией с приходом к власти новых волн все тех же некрофилов, но уже безродных? Или стала Россией в еще большей степени?

Вопрос вполне конкретный, определявший дальнейшие поступки человека, и отвечать на него приходилось в 1918–1920 годах очень многим, решая: оставаться ли им под властью неизвестных им большевиков или бежать, а если бежать, то куда: в Америку, Германию, Сербию, Францию?

На этот вопрос пришлось для себя отвечать графу Игнатьеву Алексею Алексеевичу, кавалергарду (соединение элитарное даже среди гвардейцев — для охраны Ее Императорского Величества; требования к кавалергарду: знатность, образованность, наличие состояния для содержания солдат своего полка (!), крупная стать и физическая сила) и образованнейшему человеку — офицеру генштаба времен Николая II. Этот перешедший на сторону большевиков граф, получивший у них подтверждение своего генеральского чина, оставил после себя толстенную книгу воспоминаний — бесценнейший документ души человека (Игнатьев А. А. «Пятьдесят лет в строю» — первое издание вышло в 1940 году; приведеная ниже цитата — по 150-тысячному изданию 1986 года).

Граф Игнатьев, хотя ему временами и казалось, что он в состоянии себя объяснить, был, однако, достаточно мудр, чтобы в последней главе (в которой он описывает, как после десятилетних усилий получил высочайшую награду — право вновь вернуться в Россию — большевистскую) написать следующие строки:

Не берусь судить (!), в силу каких причин русская земля мне всегда казалась легче французской, почему-то по ней легче было ходить. И как-то необычайно легко дышалось в этот приезд в Москве, и встречные люди казались как-то по-новому любезными.

Эти две на первый взгляд случайные фразы об исключительно ощущениях многое открывают нам о душе графа Игнатьева — русского. С одной стороны, этот красивый человек жил, как и все другие, прежде всего чувством — и был достаточно умен, чтобы это признать; кроме того, не стеснялся, что его чувства не совпадают с ощущениями многих окружавших его людей. С другой стороны, человек, полностью лишенный критического мышления, не смог бы написать «не берусь судить, в силу каких причин» — а повторил бы что-нибудь шаблонное от «идеологов»: дескать, потому легко дышится, что на родине оказался, родился здесь, да и березки белые тут растут — их-де во Франции нет. Но кавалергард граф Игнатьев понимал, что легко дышится в России не потому, что он здесь родился, и не потому, что здесь неповторимый, иной, нежели в других частях света, ландшафт, и не потому, что есть специфические растения.

Если бы он мог эти шаблонные мысли допустить, он бы их записал. Тем более, что они были вовсю разработаны идеологами советского периода, которые и цензурировали русского графа.

Но не написал.

Потому что причина легкого дыхания была иная — нечто, а вот чт`о именно, граф Алексей Игнатьев выразить не мог. Он просто чувствовал.

Нечто.

И этим наслаждался. Хотя обладание этим нечто стоило ему всего его состояния.

Это нечто осмыслить желательно — ибо всякое понимание прекрасно.

* * *

Отчетливей всего человек постигается через:

— эстетические предпочтения;

— притягивающиеся к нему события жизни.

Граф Игнатьев был при армии смолоду. Начало карьеры было суровым: его отец-чиновник, посчитал, что его крупный статью сын чрезмерно плаксив, поэтому для становления характера, еще ребенком, отдал его в кадетское училище в Киеве. Затем Алексей для продолжения обучения был переведен в элитный Пажеский Его Императорского Величества корпус, после которого, получив кроме прекрасного для его возраста образования еще и офицерское звание, занялся обучением солдат (всеобщая воинская повинность была еще впереди, соответственно, солдаты были почти как рекруты 1812 года) — и общение с ними Алексею Игнатьеву, как и Льву Николаевичу, нравилось.

Граф Игнатьев образование решил продолжить — в Академии Генерального штаба.

Академия Генерального штаба во времена Николая II была противоположностью Академии генерального штаба советско-сталинского периода.

Противоположность ее заключалась в том, что в Академию принимали отнюдь не подхалимов.

Если по порядкам, установленным еще Сталиным — и до сих пор не измененным, — чтобы попасть в Академию Генштаба, необходимо одно: желание вышестоящего начальника, зафиксированное в рекомендации, — иными словами, этой авторитарной скотине нужно было показаться хорошим, перед ним выслужиться и, в конечном счете, вылизать ему … в той мере и с той страстностью, с которой требуется, — то во времена графа Игнатьева в Академию Генерального штаба мог поступать любой офицер — хоть корнет, — и зачислялся он по результатам честной интеллектуальной борьбы — на многочисленных экзаменах, включавших такие экзотичные предметы, как астрономия и геология. Набравший наивысший балл получал право несколько лет работать над собой с помощью книг.

Таким образом, если в сталинской армии попавший в Академию Генштаба был, как правило, законченным карьеристом (скажем, прославленный маршал Жуков написал три варианта воспоминаний, содержание которых было скандально разным и определялось тем, какой в то время был у власти правитель — Сталин, Хрущев или Брежнев), то попавший в царскую Академию (за исключением периода Николая I) был, напротив, — искателем познания.

Как следствие, генштабист советского образца не вызывал никакой неприязни у нижестоящих офицеров-пропойц и комиссаров-предателей, — он был свой, хотя и вызывал некоторую зависть; а вот генштабистам времен Николая II, несмотря на часто очень незначительные звания (по окончании Академии Генштаба присваивалось всего только одно внеочередное звание), завидовали люто, но главное, — многие из них офицерам-солдафонам были чужие.

Действительно, тип офицера-помещика, с наслаждением получившего домашнее образование по всем сохранившимся шедеврам античной книжной науки, к концу XIX века давно канул в Лету. Разночинный же по происхождению офицерский корпус, во главе которого сплошной стеной стояли немцы, — они же его и пронизывали, — по своей психологии был прост. Когда в период Первой мировой войны граф Игнатьев во Франции вел расследование инцидента в русском экспедиционном полку, в котором солдаты убили офицеров, укравших их жалование и пропивших его по публичным домам Марселя, в этом происшествии не было ничего удивительного — нажраться до поросячьего визга в онемеченном («внешническом», гитлеровском, сталинском) офицерском корпусе времен династии Романовых тоже считалось доблестью.

Итак, почитавшее за верх прекрасного пребывание в собственной блевотине офицерство психологически противоположных ему генштабистов-интеллектуалов, по нескольку лет готовившихся самостоятельно (!) по книгам (во!), чтобы поступить в Академию и учиться, — ненавидело.

Граф Игнатьев, который по академическим результатам закончил Академию Генштаба первым, «внешническому» офицерскому корпусу отчетливо предпочитал рядовых.

Но не всяких. А только тех из них, которых, как утверждает граф Игнатьев в своей книге, невозможно найти более нигде на свете.

Поясним.

На графа Игнатьева, в ту пору штабс-капитана, сильно повлияла русско-японская война в Манчжурии 1904–1905 гг. — проигранная.

Сражения происходили по большей части в горах или так называемых сопках, по которым русским артиллеристам практически невозможно было перемещать тяжелые полевые неразборные орудия-трехдюймовки. У японцев же на вооружении были разборные горные орудия, которые перевозились ими во вьюках. Неравенство очевидное, лишавшее русских солдат огневой поддержки.

Пулеметов у российских войск на несколько сот тысяч пехотинцев и кавалеристов приходилось с полсотни, не более, а вот у японцев их было, похоже, несчетное число.

У русских были одни только шрапнельные снаряды, при разрыве дававшие множество маленьких пулек, и достаточно было японцу спрятаться в дрянной рассыпающейся глинобитной фанзе, как он становился на поле боя для артиллерии практически неуязвимым. В отличие от русского солдата, которого обстреливали бризантными снарядами.

Кто виноват во всем этом, как не высшее — известной национальности — руководство?

Да, действительно, высшее руководство состояло из генералов-немцев — не только педантичных, но и очень спокойных. Спокойствие их заметнее всего было во время убийства русских пехотинцев в соседней части — генералы-немцы на помощь, поперек азам военной науки, не приходили. После разгрома соседей начинали убивать и их подчиненных тоже — и тоже при полном спокойствии генералитета. Немцы в штабах оставались живы-здоровы, ежемесячно получали положенное им жалование, услаждались наградами от своего единоплеменника-царя, обильно ели и педантично посещали отхожее место.

Явное предательство немцев замечали все, но когда главнокомандующий Куропаткин послал телеграмму императору Николаю II с просьбой (!!) заменить навязанных двором немцев, обычно бесхарактерный Колька-Миколька (так помазанника православной церкви звали в Москве уже в 1904 году) проявил твердость, ему обычно не свойственную, — и распорядился немцев при командных должностях оставить. (И все это еще до появления при дворе германофила Гришки Распутина! Что может русский главнокомандующий, профессор Академии, против немца или конокрада-германофила? «Внутренничество» охватило Кольку-Микольку позднее — видимо, тактическое — в противовес сладкой парочке Гришки и Александры Федоровны.)

Штабс-капитан граф Алексей Игнатьев, русский, с горечью наблюдал, как с позиций в панике бежали целыми полками, — такого в истории русской армии со времен Аустерлица не было! — и тоже объяснял происходящее только «странным» командованием.

Но граф Игнатьев, оскорблявшийся бегством русских полков (кроме сибиряков), — бегство само по себе приводило к излишним потерям в живой силе, — не учел, что и рядовой солдат был не тот, что прежде.

Дело в том, что перед русско-японской войной был изменен порядок набора в армию! Была введена всеобщая воинская повинность! Впервые в истории России.

Вместо неугодников под ружьем оказалась толпа. Кроме того, помимо толпы русских в армии оказалась еще и толпа инородцев.

Для Игнатьева, как и для всех логически не осмысливающих сущность происходящего на планете, — по бумагам русский он и есть русский — следовательно, как и в 1812 году, способный проявлять геройскую стойкость.

Но русские разные.

Есть исполнители, а есть неугодники.

Только неугодники способны действовать так, что Наполеон погружался в трудности с мочеиспусканием, а у враз поседевшего Гитлера начинали трястись руки и ноги. А вот исполнители, отцы будущих комсомольцев, полками бегали с позиций с воплями о наступлении японской кавалерии — хотя у японцев кавалерийских частей вообще не было.

Однако граф Игнатьев в теории стаи недоразобрался: для него существовал только русский солдат его первой молодости — времен рекрутских наборов. Только такого русского солдата Игнатьев знал досконально, его застал до поступления в Академию, о нем же он читал у Толстого в «Войне и мире» и в «Севастопольских рассказах», и его, солдата-рекрута (и, видимо, Льва Толстого), любил.

Естественно, раз он не мог не любить их общества, то, следовательно, не мог не любить и территории, их притягивающей.

Что это именно так, показали дальнейшие события жизни графа Игнатьева.Выбирая между обществом неугодников и обществом ужирающегося водкой на ворованные деньги, а впоследствии ушедшего в эмиграцию офицерья и немецкого генералитета, граф Игнатьев предпочел Россию.

Предпочтение это стоило графу Игнатьеву всего его состояния.

Вот как это было.

После далеко не самого позорного мира с выдохшимися и обескровленными японцами граф Игнатьев был переведен на дипломатическую работу военным атташе (дипломатический представитель, занимающийся еще и военными вопросами, в том числе и закупками вооружений, оборудования и материалов) или, как тогда говорили, военным агентом. Начал работать в странах, по тем временам предельно захолустных, — скандинавских, а за несколько лет до начала Первой мировой войны был переведен военным атташе Российской империи во Францию. Началась четырехлетняя Мировая война. Потом грянули российские революции. Фамильные поместья были, естественно, конфискованы. Жалование Игнатьеву — к тому времени уже генералу — платить перестали. Пришлось ограничивать себя в средствах, жить впроголодь, — и это при том, что на руках его оставались колоссальные казенные средства, сотни миллионов золотых франков!

Во Франции, где под видом служения Родине в разного рода государственных комиссиях спасались от фронта сынки и родственнички многих влиятельных лиц распутинско-миколькиной субстаи, казенные суммы были в ведении многих. В конечном счете, все эти суммы перекочевали в карманы за них ответственных персон — благо поводы к оправданию хищений придумать было не сложно: ликвидация выдававшего жалование царя-батюшки, претензии на компенсацию за конфискованные имения, «справедливая» доплата за услуги в ничем не занимающихся комиссиях, — словом, один к одному рассуждения Иуды-предателя — хранителя денежного ящика со средствами, пожертвованными Христу и Его ученикам на проповедь Евангелия, — Иуды, о котором в Евангелии так и написано — вор (Иоан. 12:6).

Граф же Игнатьев поступил довольно странно, а для офицеров из комиссий и вовсе «неудобно»: несмотря на подступившую бедность, к казенным суммам он не притронулся, более того, тщательно их от притязаний различных лиц охранял, да еще периодически напоминал новому российско-большевистскому правительству о существовании этих денег. Однако, этим многочисленным напоминаниям не верили — как это может быть: классовый враг и вдруг рвется в социалистическое государство? — и графу Игнатьеву даже не отвечали.

Разум ли, дух ли, или то и другое одновременно подвигли графа Игнатьева к биофильному решению, которое обеспечивало его материально в течение нескольких лет, прежде чем он был вновь принят на российскую дипломатическую службу. Решение было изящнейшее. Непосредственно перед окончательным поражением немцев в 1918 году — а именно тогда, когда немцы предприняли последнее свое наступление, и притом мощное — граф Игнатьев продал немногочисленные драгоценности своей второй безродной жены (в момент немецкого наступления драгоценности, естественно, в цене поднялись) и на полученные деньги приобрел дом в Сен-Жермене, предместье Парижа, которое подвергалось немецким бомбардировкам, и где дома, подвергавшиеся риску разрушения или же захвата немцами, продавались срочно и за бесценок.

Более выгодного момента — а ненавистных офицеров генштаба армейские офицеры-пропойцы обзывали «моментами» за их утверждение, что на все есть свой момент, подобрать было невозможно: буквально через несколько дней соотношение цен на дома и драгоценности резко качнулось в противоположную сторону.

Приобретенный дом был необычный: одной стены в нем не было, ее заменяла скала. Каждый этаж состоял только из двух-трех комнат — просторных — зато таких этажей было где три, где четыре. Этот необычный дом, как впоследствии выяснилось, построил в конце XVII века для своего верного человека бежавший из Англии король Иаков — ему было что прятать. Дом был построен над обширнейшими подвалами, их соединяли переходы, вся эта система заканчивалась подземным залом с нишами, к появлению графа уже вскрытыми, хотя некоторые ходы еще оставались по-прежнему замурованными.

Силач граф Игнатьев, умевший ценить то особенно легкое состояние души и раскованности ума, которое возможно только внутри метанации, и любивший общество безродных неугодников, совершенно закономерно не стал заниматься кладоискательством, а взял в руки лопату и, самолично впрягшись в тачку, обустроил подземную плантацию шампиньонов.

(Вообще говоря, читая различные мемуары, невольно обращаешь внимание, что те выходцы из знатных семейств, которые, невзирая на Советскую власть, предпочли остаться в России, — иными словами, остаться с неугодниками, — в трудные годы гражданской войны при материальных затруднениях выбирали занятия ремеслом или сельским хозяйством [подобно графу Льву Толстому — водоносу, косцу и сапожнику], а вот разворовавшие казенные средства эмигранты, впоследствии оказавшиеся на стороне Гитлера, выбирали занятия торговых посредников, шоферов такси, вообще прислуги [тот же глава Временного правительства адвокат и демократ Керенский, тайно бежавший из Зимнего дворца, служил лакеем-лифтером, а закончил жизнь в Америке], а их родовитые женщины с ужимками страдалиц уходили на панели в проститутки. Уже из одного этого выбора профессий можно догадаться об истинной сути происходивших в России событий при установлении Советской власти — очищения России от многих ярких носителей стайного начала!)

Созидательное крестьянское занятие не было первым ремеслом графа Игнатьева — еще в Манчжурии в периоды бездействия японских войск он занимался поварством, в чем, судя по тому, что другие офицеры, оставив офицерскую столовую, перебрались обедать к нему, преуспел.

Наконец, на исходе первого десятилетия Советской власти руководство большевиков смогло заставить себя отреагировать на одного из тех, кто может не украсть тогда, когда за это точно не накажут, — и миллионы золотом от шампиньонщика с мозолистыми руками Алексея Игнатьева приняло. И опять о существовании русского, рвавшегося в страну неугодников, было забыто. Прошло еще несколько лет, прежде чем Игнатьеву предложили работу в советской зарубежной торговой организации. Затем прошло еще четыре года, и Игнатьеву удалось добиться советского паспорта.

Итак, блестяще образованный человек и ремесленник (знакомые мотивы: вспоминаются Толстой, партизанский отряд Батеньки) граф Игнатьев не скрывал, что мыслит он все-таки, как и свойственно здоровому человеку, не только логически, но еще и образно: русского рекрутского солдата он предпочел дипломированной пьяни в погонах, на языке теории стаи — предпочел биофильное начало некрофильному. За что и отдал не только мнимое ощущение безопасности, но и все свое зарубежное имение — удивительный дом и сотни миллионов золотых франков.

Интересно и то, что граф Игнатьев также почувствовал, что  п о с л е  завершения гражданской войны в России, по сравнению с довоенной (до 1914 года) порой, дышаться стало легче!

Что с точки зрения теории стаи не удивительно: ведь несмотря на то, что к власти вместо ослабевшего Николая II пришли Ильич и Троцкий, на выступлениях которых толпы буквально сходили с ума, а затем сын бескорыстной («внешница») шлюхи из Гори, — несмотря на все это, психоэнергетически Россия, как это ни покажется на первый взгляд странным, стала более биофильной!

В самом деле, из кого состояла так называемая «первая волна» (1918-й и далее) эмиграции? Пусть дипломированная, пусть увешанная орденами и обогащенная денежными наградами, пусть государственно-набожная и родовитая — все это в некрофилогенной культуре выдается за ценности, — но — никуда не денешься, — волна состояла из проститни, пьяни и потомственных в десятках поколений священников, «авторитетов» в искусстве, суверенитической науке, — словом, угодников-некрофилов.

Это были не только немцы-«внешники», подставлявшие русских под уничтожение не только в 1853 или 1904 годах, не только власть предержащее дворянство, но и сотни тысяч «внутренников» — купцов и богатых евреев (адвокатов, журналистов и тех же купцов).

А вот неугодники — смысл и сущность России — остались на Родине или из эмиграции возвратились.

Это выясняется при любом подходе. Исторический подход: оказавшиеся за рубежом «простые» домой вернулись. За исключением разве что казаков, которые остались прислуживать лакеями у князей. Да, история свидетельствует, что «простые», из кого набирались рекруты, не эмигрировали, а если и были вывезены в составе экспедиционного корпуса (многих из них «свободолюбивые» французы отправили в Африку на каторгу за желание вернуться в Россию), все равно даже через черный континент вернулись к своим. Психологический подход: Гитлер, не встретивший в Европе серьезного духовного противостояния, поседел, не повоевав в России даже полугода.

Так что после событий 1910–1920-х годов, несмотря на «ужасы», разрушившие благополучие крысиной стаи, духовная атмосфера в России стала более биофильной. Это распознается не только по положительным ощущениям одних (скажем, «странного» графа Игнатьева, не нарушавшего заповеди «не кради»), но и по отрицательным ощущениям ему противоположных.

Например, будущему изобретателю телевидения (а подробно о телевидении как мощнейшем унификаторе элементов всепланетной стаи распространяться, очевидно, нужды нет) Владимиру Козьмичу Зворыкину в 1919 году, когда еще ничего не было понятно относительно будущего России (ведь гражданская война еще не кончилась, а голодали даже во Франции), стало нестерпимо плохо. О своем ухудшающемся душевном состоянии он писал в сохранившемся дневнике (см. в: Американец с русским акцентом. Из воспоминаний „отца телевидения“ В. К. Зворыкина» // Сб. «Неизвестная Россия». Т. 4. М.: Издательство объединения «Мосгорархив», 1993). Зворыкину, сыну процветающего купца из Мурома, стало настолько плохо, что он не просто уехал в Америку, но самозабвенно был ее сущности предан, — день и ночь работая над созданием электронного всепланетного унификатора исполнителей; и от ощущения, что он делает то, что «надо», ему было хорошо.

Интересно, что Конгресс русских американцев, объединяющий выходцев из России, в 1978 году удостоил В. К. Зворыкина «чести» быть внесенным под первым номером в Русско-американскую палату славы (там же, с. 27). Вот ведь: сами дают показания, разоблачают сущность русской эмиграции, — никто их, как говорится, за язык не тянул…

Интересно также и то, что детище наследственного «внутренника» Зворыкина в виде Останкинской телебашни приняло в России название символа предательства Отечественной войны 1812 года — села Останкино, — причем предательства сверхвождю не какому-нибудь, а именно «внутренническому», — и это детище стало с захватом власти в России «внутренниками» настолько откровенно, что вынудило к возникновению движения за… автономию русских в России. Не удивительно: разоблачающее переплетение подобного с подобным многоуровнево!

* * *

Таким образом, на единственно достоверном уровне — ассоциативно-эстетическом — совершенно целостно выясняется, что обе революции 1917 года и последовавшая за ними гражданская война, взбудоражившие Российскую империю, были ступенями в некрофильно-биофильной поляризации нашей планеты. Гражданская война и антидемократическая революция октября 1917 года расслоили население России, выбросив часть ярких «внешников» и ярчайших «внутренников» за пределы Родины, тем увеличив в России концентрацию биофильного (неугоднического) элемента.

Это — исторический факт.

И чтобы понять смысл происходящего в России в последние столетия, размышлять можно, только осмысливая направленность изменения духа населения той или иной территории на нашей трехцентровой планете…

Так уж не святой ли умывшийся в крови Ульянов-Ленин?

Не апостол ли? Не благодетель ли?

Ведь благодаря отчасти ему множество воров, грабителей, авторитетов и проституток ушли за пределы России, сохранив в ней неугодников? Но с другой стороны — другие — ярчайшие! — ворвались во власть, а также был уничтожен принцип монархии (оправдание: это был не русский царь и генералитет), казнен Николай II — царь, разыгрывавший сложную комбинацию с «внутренническими» Англией и Америкой и «внешнической» Германией, в результате которой должны были быть повыбиты русские неугодники

Нет, Ленин не святой.

Социалистическую революцию Бог допустил, — да-да, именно так! — ибо только она, к сожалению, была величайшим благом для России, Родины, неугодников. «Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит» (Мф. 18:7).

Социалистическая теория, не понимаемая никем и потому соединявшая противоположные психологические движения, оказалась великим благом, потому что, победи одни только «внешники», — немцы-некрофилы бы остались (скажем, в 1940 году, в разгар сталинских репрессий далеко не все немцы с присоединенных к СССР территорий воспользовались предоставленной им пактом Риббентропа-Молотова возможностью переехать в Германию; но они или их потомки стали дружно выезжать, когда к власти пришел «внутренник» — будущий лауреат Нобелевской премии мира Горбачев); а победи демократия, несущая баснословные состояния любому виду жулья, — и остались бы евреи…

Поэтому Октябрьская революция, хотя и добила и без того уже практически распавшееся при Николае II сословное общество, но:

— существенно повысила уровень некрофилии в странах, где осели эмигранты;

— в России с выездом ярких некрофилов уровень биофильности в целом повысился, хотя подмявшая под себя толпу правящая верхушка по сравнению с дореволюционной сословной элитой стала существенно более кровавой и омерзительной.