4.1 «Когда часы жизни остановились»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мои дорогие друзья, поверьте, всякая смерть лучше этого одиночного заключения, столь восхваляемого американскими филантропами.

Революционер М. А. Бакунин

Одной из первых разработала и поставила на «индустриальные рельсы» систему одиночного заключения тюрьма, построенная в XVIII в. в штате Пенсильвания. Создатели ее с гордостью указывали на то, что пять тюремных надзирателей стерегут 288 арестантов вез всякого оружия, без дубинок и собак. За описанием в радужных красках внешнего вида и обстановки американские «филантропы» скрывали нравственное воздействие тюрьмы, которая по самой своей природе является местом физического и психического страдания.

Одним из первых, кто разглядел за внешним «благополучием» системы одиночного заключения все душевные муки и страдания людей, был Ч. Диккенс. Посетив в Филадельфии (штат Пенсильвания) тюрьму, он привел следующее ее описание: «Между зданием тюрьмы и окружающей его стеной разбит большой сад. Сквозь калитку в массивных воротах нас провели по дорожке к центральному корпусу, и мы вошли в большую комнату, из которой лучами расходятся семь длинных коридоров. По обе стороны каждого из них тянутся длинные-длинные ряды низеньких дверок, ведущих в камеры, на каждой стоит номер... Когда стоишь посередине и смотришь вдаль этих мрачных коридоров, унылый покой и тишина, царящая в них, приводят в ужас... На голову и лицо каждого заключенного, как только он вступает в этот дом скорби, набрасывается черный капюшон, и под этим темным покровом, символом завесы, опустившимся между ним и живым миром, его ведут в камеру, откуда он ни разу не выйдет до тех пор, пока полностью не истечет срок его заключения. Он ничего не знает о жене и детях, о доме и друзьях, о жизни или смерти какого-либо живого существа. К нему заходит лишь тюремщик, — кроме него, он никогда не видит человеческого лица и не слышит человеческого голоса. Он заживо погребен; его извлекут из могилы, когда годы медленно совершат свой круг, а до той поры он мертв для всего, кроме мучительных тревог и жуткого отчаяния.

Его имя, его преступление, срок его страдания — не известны даже тюремщику, который приносит ему раз в день пищу. На двери его камеры имеется номер, и такой же номер стоит в книге, один экземпляр которой хранится у начальника тюрьмы, а другой у духовного наставника, — это ключ его истории. Кроме как на этих страницах вы не найдете в тюрьме никаких указаний на его существование, и, проживи он в одной и той же камере хоть десять томительных лет, ему так и не придется узнать, вплоть до последнего часа, в какой же части здания он находился, какие люди окружают его, и в долгие зимние ночи напрасно он будет томиться догадками, есть ли поблизости живые существа, или же он заперт в каком-нибудь заброшенном уголке большой тюрьмы и от ближайшего собрата по мукам одиночества его отделяют стены, переходы и железные двери (61, с. 126—128).

Ч. Диккенсу, как всемирно известному писателю, было сделано исключение; он посетил многих заключенных. «Я считаю, — пишет он, — это медленное, ежедневное давление на тайные пружины мозга неизмеримо более ужасным, чем любая пытка, которой можно подвергнуть тело; оставляемые им страшные следы и отметины нельзя пощупать, и они не так бросаются в глаза, как рубцы на теле; наносимые им раны не находятся на поверхности и исторгаемые им крики не слышны человеческому уху, я тем более осуждаю этот метод наказания, что, будучи тайным, оно не пробуждает в сердцах людей дремлющее чувство человечности, которое заставило бы их вмешаться и положить конец этой жестокости...

По глубокому убеждению, независимо от вызываемых ими нравственных мук, — мук столь острых и безмерных, что никакая фантазия не могла бы здесь сравниться с действительностью, одиночество заключенных так болезненно действует на рассудок, что он теряет способность воспринимать грубую действительность внешнего мира с его кипучей деятельностью. Я твердо уверен, что те, кто подвергся такого рода испытанию, должны вернуться в общество морально неустойчивыми и больными» (61, с. 125, 138).

В романе «Чума» французский писатель А. Камю описывает переживания людей в изолированном вследствие эпидемии чумы городе Оране: «Они переживают, таким образом, глубокое страдание всех заключенных и всех ссыльных: жизнь памятью, которая ничему не служит. Прошлое, о котором они беспрестанно размышляют, только повод для сожаления. Обеспокоенные своим настоящим, враги своего прошлого и лишенные будущего, мы были очень похожи на тех, которых закон или человеческий гнев заставил жить за решеткой» (94, с. 40).

Одиночное заключение широко использовалось царским самодержавием в борьбе с революционным движением в России. М. Н. Гернет в своем пятитомном труде «История царской тюрьмы» дал глубокий анализ карательной системы царского правительства и подробно описал все места лишения свободы.

О переживаниях людей в камерах одиночного заключения в России до начала XIX в. нам не удалось найти никаких литературных источников. Но когда в 1825 г. было жестоко подавлено Декабрьское восстание и, направляя арестованных в Петропавловскую крепость, Николай I приказал 16 человек заковать в кандалы, а остальных «содержать строжайше», в литературе стали появляться сведения о царских застенках из уст заключенных.

Обстановка в камерах была более или менее одинакова. В камерах Алексеевского равелина она состояла из кровати с тюфяком и «госпитального одеяла». Возле кровати стояли столик и кружка с водой. В одном из углов камеры помещался стульчак для естественных надобностей. Исключительно тяжелый режим был именно в этом равелине. Здесь господствовало молчание. Стража ходила по коридору вдоль камер в мягких туфлях. Тягостность заключения увеличивалась от бездеятельности, отсутствия прогулок и нервного возбуждения в «судилище», охарактеризованном декабристами, как инквизиция.

Все декабристы вспоминали, что после наводнения сырость в казематах была повсюду. По словам Бестужева, все окна были замазаны белой краской и находились за железными решетками. При наличии двух рам и решеток свет тускло проникал в камеру. Н. Гангеблев о своем каземате писал: «Кроватью мне служили нары, покрытые какой-то жирной лоснящейся грязью. Низкий свод этого каземата был обвешен паутиной и населен множеством тараканов, стоножек, мокриц и других еще невиданных мною гадов, которые днем только наполовину высовывались из-под сырых стен» (50, т. 2, с. 116).

Декабрист Беляев о пребывании в Петропавловской крепости рассказывает: «Одиночное, гробовое заключение ужасно... То полное заключение, какому мы сначала подверглись в крепости, хуже казни. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно. Куда не уносили меня мысли, о чем не передумал ум, и затем еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь заполнить» (50, т. 2, с. 121).

История царской тюрьмы знает случаи, когда «государственные преступники» заточались на десятки лет в казематы. Так, 24 декабря 1830 г. в одиночную камеру был заточен Лукасинский, который до перевода в Шлиссельбургскую крепость провел восемь лет в тюрьме. Его обвиняли в принадлежности к патриотическому обществу, которое вело борьбу за отделение Польши от России. До прибытия в крепость, комендант получил следующий приказ. «Предписано имеющего быть присланного государственного преступника Царства Польского содержать самым тайным образом, так, чтобы кроме вас никто не знал даже имени его и откуда привезен». Приказ Николая I был исполнен в точности. Лукасинский был заключен отдельно от всех других узников в подземный этаж Светличной башни — довольно обширный подвал, но очень низкий, мрачный, холодный, погруженный в кладбищенское молчание. В этом подземелье узник провел 31 год. Однако за шесть лет до смерти его перевели в одиночную камеру нижнего этажа. Ему разрешили гулять, читать иногда газеты и писать.

На основании его записей врач Б. Аксенази пришел к выводу, что у него в это время наступило помрачение сознания по следующим причинам: «Единственный в своем роде психический процесс происходил в человеке, который как бы встал из гроба после сорока лет и на ум и сердце которого нахлынула слишком сильная волна фактов и впечатлений, глубоко потрясших его мысль и чувство. Такая внезапная и обильная событиями и переживаниями волна, обрушилась на бедный, высохший, испепеленный от мучений мозг, заставила его, правда, непроизвольно зажечься лихорадочной жизнью, но вместе с тем и проявить свои изъяны, тут и началось помешательство Лукасинского» (50, т. 2, с. 440).

Один царь сменял другого, а в тюрьмах и крепостях продолжали томиться политические заключенные. Многие из них, как и декабристы, писали о своих переживаниях в камерах одиночного заключения. Так, М. А. Бакунин в своих письмах, переданных секретно при свидании с родными, писал: «Заприте самого великого гения в такую изолированную тюрьму, как моя, и через несколько лет вы увидите, что сам Наполеон отупеет, а сам Иисус Христос озлобится... Вы никогда не поймете, что значит чувствовать себя погребенным заживо» (50, т. 2, с. 430).

В 1884 г. была создана инструкция, основное содержание которой сводилось к стремлению поставить заключенного в условия полной изоляции, не допуская никакого общения ни с внешним миром, ни с товарищами по заключению, даже с жандармами. Представительница партии «Народная воля» Вера Фигнер характеризовала Шлиссельбургскую крепость как тюрьму заживо погребенных. В своих воспоминаниях «Когда часы жизни остановились» она писала: «Со всех сторон нас обступала тайна и окружала неизвестность, не было ни свиданий, ни переписки с родными. Ни одна весть не должна была проникнуть к нам, ни уходить от нас. Ни о ком и ни о чем никто не должен был знать, где мы...

Шел день, похожий на день, и проходила ночь, похожая на ночь. Проходили и уходили месяцы, проходил и прошел год — год первый и был год, как один день и как одна ночь» (188, с. 17—18, 100).

Тюремная администрация постоянно помнила, что узники должны быть совершенно изолированными от внешнего мира, что они только арестанты под тем или другим номером. В. Фигнер отметила, что за 20 лет ее пребывания в крепости ее ни разу не назвали по имени. Изолированность доходила до того, что узники в своих одиночных камерах с матовыми стеклами и решетками в течении 10 лет и более не видели даже ночного неба со звездами. Эти условия, естественно, откладывали свой отпечаток на содержание мыслей заключенных.

С этой точки зрения представляет интерес разрешенная переписка заключенных. Так, революционер М. Р. Попов, вспоминая жизнь, писал в письме (26.02.1887): «Передо мной стоит, ровно гигантским ножом отрезанный, полный жизни и живых впечатлений 1880 год, а за ним 17 лет, ровно поверстные столбы. Бог знает зачем и для кого расставленные в окутанной мраком пустыне (50, т. 3, с. 226). Эго были 17 лет заточения. Срок очень большой, в лечение которого жизнь была так же однообразна, как и пустыня.

В письмах М. Р. Попова многократно встречаются указания на отсутствие материла для переписки. Так, в письме от 22.03.1899 г. находим: «О себе что же я могу написать кроме того, что живу по-старому и по-старому занимаюсь тем же, что я уже и писал в прежних письмах. Нового, право, ничего не выскребешь из четырех стен моей квартиры». Этот мотив звучит и в последующем письме, отправленном из крепости: «Я раз или два и много раз опущу перо в чернильницу и выну оттуда, как будто в надежде почерпнуть в чернильнице материал для письма. Это вам может показаться странным, но странного в этом, право, ничего нет (50, т. З, с. 284).

В одном из своих писем он, не имея права касаться тюремных переживаний, намекнул своим сестрам, что можно познакомиться с его тюремной психологией, обратив внимание на описание в романе переживаний доктора Манета, узника Бастилии. Читая Ч. Диккенса, М. Р. Попов часто говорил себе: «Да, совершенно верно, и со мной так бывает».

26 апреля 1908 г. был арестован Ф. Э. Дзержинский и помещен в одиночную камеру Варшавской цитадели. Находясь в тюрьме он вел дневник, выдержки из которого мы приводим: «Заключенный в камере № 50 сидит один, у него даже нет соседей, эта камера совершенно изолирована, и живущий в ней не может развлечься даже перестукиванием. Он лишен возможности на чем-нибудь остановить свой взор, чтобы утихомирить клокочущую в нем бурю. Грязный пол; грязная дверь; выкрашенные в желтый цвет стол и оконная рама; серые, запыленные, в синих и белых пятнах стены; потолок как крышка гроба; предательский «глазок в двери и мертвый рассеянный серебристый свет дневной жизни. А там, за дверью, по коридору приближается крадучись жандарм, поднимает крышку «глазка», наблюдает, чтобы жертва не ускользнула и сама не покончила с собой...

В коридоре постланы мягкие дорожки, так что шагов не слышно. Из коридора проникает иной раз в камеру только шепот жандармов, скрежет задвижки и треск замка. Малейший звук извне, пробивающийся в окно, только усиливает эту могильную и таинственную тишину. Эта тишина давит каждого и подчиняет себе и нас, и жандармов...

То, что больше всего угнетает, с чем заключенные не в состоянии примириться, это таинственность этого здания, таинственность жизни в нем, это режим, направленный на то, чтобы каждый из заключенных знал только о себе, и то не все, а как можно меньше. И заключенные стараются бороться за то, чтобы разорвать завесу этой таинственности...

«Сегодня у меня было свидание с защитником. Прошло три недели полного одиночества. Результаты этого уже начали сказываться. Я не мог свободно говорить, хотя при нашем свидании никого не присутствовал. Я не мог вспомнить самых обыкновенных слов, как, например, «записная книжка», голос мой дрожал, я чувствовал внутреннюю дрожь во всем теле. Мысли путались... Я отвык от людей, был выбит из равновесия моего одиночества и в течение 10-15 минут не мог найти себя. Адвокат взглянул на меня и заметил: «Вы изнервничались». Я вернулся в свою камеру, злясь на себя, так как не сказал всего, что было нужно, словно это было во сне, говорил вяло, а может быть, и без всякого смысла» (18).

У Э. Тельмана в письме другу из фашистских застенков находим: «Раньше я никогда не чувствовал и не представлял себе так реально, что значит находиться в одиночном заключении и быть изолированным от людей, какое психологическое воздействие это оказывает с течением времени на думающего человека, если он присужден так жить годами» (58, с. 289).

А. Н. Гернет пишет о том, что история одиночного заключения знает много случаев, когда вышедшие на свободу люди настолько чувствовали себя отвыкшими от самостоятельного существования и политической борьбы, что кончали самоубийством.

Священник А. Мень высказал мысль: «В одиночке человек сидит, лишенный всего, часто даже света. Если у него что-то в голове было, в сердце было, он еще как-то может перебиться. Но если он жил только внешним, то в одиночке он сходит с ума, потому что у него нет ничего в душе». Подтверждением этой мысли служит декабрист Г. С. Батеньков, который просидел в крепости более двадцати лет, не видя даже коменданта. Княгиня М. Н. Волконская вспоминает: «Он потерял способность говорить и, чтобы не лишиться рассудка, читал и перечитывал Библию, поставив себе задачей переводить ее мысленно на разные языки: сначала на русский, на следующий год на французский, затем на латинский. По выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить: нельзя было ничего разобрать из того, что он хотел сказать; даже его письма были непонятны. Способность выражаться вернулась к нему мало-помалу» (40, с. 106).

Но в подавляющем большинстве случаев длительное одиночество вначале приводит к деградации личности, а затем к выраженным психическим расстройствам. По данным М. Н. Гернета, с 1826 по 1870 гг. в Шлиссельбургской крепости находилось 98 человек, из которых 26 умерли или заболели душевными болезнями. «Безумие, — пишет он, — было для узников почти неизбежным уделом при более длительных сроках пребывания в крепости. Но правители верховной власти, от которых зависело разрешение перемены крепости на больницу, предпочитали держать в крепости явно безумных» (50, т. 2, с. 396).

В 1858 г. комендант Шлиссельбургской крепости Лепарский доносил Александру II о сумасшествии трех узников: Якукевича, Михайлова и Каменского. О последнем он добавил, что узник молчит, постоянно просит мать на свидание к нему, слыша, что она будто находится за стеной рядом, проводит целые ночи в разговоре с ней, часто плачет. Только через четыре года царь разрешил провести экспертизу. В акте от 6 марта 1862 г. врач писал о Каменском, что он имеет 36 лет от роду, все время говорит о матери, которая содержится будто бы тут же, и труп отца он также перевез сюда. По вечерам молится, умоляя мать о прощении.

В том же акте врачи нашли безумным Михайлова и Якукевича. О последнем они записали: «Он утверждает, что все высшие власти во все время безвинного его заключения всегда были благосклонны к нему, что множество было высочайших повелений и сенатских указов об его освобождении. Как единственной милости ждет или быть освобожденным или лишенным жизни. Шумит, глаза сверкают и заметно, что язык не может выразить всего навала мыслей, клонящихся к одной только цели — к его освобождению (50, т. 2, с. 405).

У узника Вешицкого на четвертом году одиночного заключения началось душевное заболевание. Назначенная комиссия подтвердила болезнь и потребовала перевода больного в дом для душевнобольных. Шеф жандармов отказал в таком переводе и прислал для больного «смирительную рубаху», в которой больной и умер.

Ветрова, 26 лет была помещена в камеру Трубецкого бастиона Петропавловской крепости. По официальным документам, Ветрова не проявляла признаков душевного расстройства до 4 февраля. В указанный день дежурный унтер-офицер доложил штабротмистру Подресскому (начальнику арестантского отделения), что заключенная кажется ему сильно расстроенной и ненормальной. По словам Подресского, Ветрова заявила ему, что испытывает очень неприятные ощущения: такие точно, какие свойственно испытывать иногда замужним женщинам. При этом добавила, что причиной этих неприятных ощущений она считает жандармов. Заключенная заклеивала «глазок» в двери камеры, но жандармы срывали эти бумажки. Тюремный врач Зибольд, посетивший вместе с двумя жандармами заключенную в этот же день, показал, что Ветрова гнала жандармов и кричала, что они произносят крайне неприличные слова, и подтверждала обвинения против них, ранее заявленные начальнику тюрьмы, что жандармы осуществляют насилие «через стенку».

С этого дня душевное состояние заключенной стало ухудшаться. Она просила перевести ее в дом предварительного заключения, кричала по ночам, а иногда и днем. 8 февраля в 6 часов в ее камеру внесли зажженную лампу. Через несколько секунд после этого в камере раздался крик. В «глазок» жандарм увидел Ветрову в кровати, охваченную пламенем. На столе стояла пустая лампа с отвернутой головкой, фитиль которой продолжал гореть. Несмотря на безусловную смертельность полученных ожогов, заключенная не была переведена в больницу. Она умерла в мучениях на четвертые сутки в своей камере.

В архиве имеются показания священника, посетившего ее накануне смерти. Священник приводит объяснение Ветровой причин, побудивших ее к самоубийству: «Мне было так тяжело здесь, эта мертвая тишина, эти страшные стены нагоняли на меня тоску и унынье. Я не могла выносить этого, не могла мириться с окружающей обстановкой. А эта мужская прислуга так же при мне, все это берет, приносит. О как это ужасно. Мне казалось, стыдно сказать, что я попала в какой-то непотребный дом. Мне слышались все какие-то голоса, какие-то позорные предложения. Я кричала днем, кричала по ночам. Мне казалось, что эти стены не защитят меня. Мое терпение истощилось, и вот я решила покончить с собой» (50, т. 3, с. 176). Аналогичных случаев развития психоза в камерах одиночного заключения в работе М. Н. Гернет приведено несколько.